А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Матильда подсовывает под меня судно. Я закрываю глаза. Как ни привыкла я к физическим унижениям, это для меня, пожалуй, слишком мучительно. То, что паралич выводит из строя мои мышцы, одну за другой, еще куда ни шло! Но он мог бы постыдиться и не трогать моего мочеточника. Дорогой мой Паскаль, видите, как ваш господь вознаграждает непорочную девушку? Вы становитесь все более настойчивым, вы говорили мне на днях: “Бог незримо стоит за вашим страданием. Посвятите же его богу…”; сумеете ли вы теперь найти формулировочку, доказывающую мне, что эта мука тоже с его соизволения, что она для него как ладан, что он мудро вознаграждает за нее… например, в седьмой раз возвращает Катрин ее девичью чистоту, чтобы оплатить несправедливое оскорбление, нанесенное моей? У нашего господа бога вкус к странным заслугам! И если считается, что я в такой позе тружусь во славу божью…
Нервный смех сотрясает меня и вызывает возмущение Ренего, осторожно вдвигающего свою трубку. Он ворчит:
— Ну, знаете ли! Из чего только она сделана? Она станет хохотать и в гробу.
Он прерывает свое омерзительное занятие, чтобы почесать ухо, и вполголоса добавляет:
— Небольшая передышка. Мочевой пузырь так переполнен, что выводить всю мочу сразу было бы опасно. Тебе стало полегче, Констанция?
Мне стало полегче. Я не желаю знать почему. О чем думать, о чем думать, чтобы не подохнуть от унижения?
* * *
О них. Если мое положение становится все хуже и хуже, то у них, пожалуй, наоборот. Паскаль совершает массу добрых дел. По мелочам. От него по-прежнему веет холодом и надменной святостью, он меня раздражает, его образ мыслей мне непонятен, но он трудится на своем поприще. Если бы не мое пристрастие к проходимцам и убогим, я должна была бы “одарить его своей благосклонностью”.
К несчастью или к счастью, моя благосклонность обращена на Сержа, который дает мне небольшую передышку. Он перетрусил. Страх перед тюрьмой ничуть не возвысил его в моих глазах. Но… Скажем уж, чего там! Я питаю слабость к его славной мордахе, своего рода нежность, которую он жульнически выманил у меня, как жульнически выманивал заказы для своей фабрики. Он то наивно груб, то неожиданно чуток. Сложное чувство к Катрин делает его привлекательным, искупает все прочее. Серж, искупаемый Кати! Математик сказал бы: минус на минус дает плюс. Люк, суждения которого (увы, в отличие от характера!) всегда решительны, уверяет, что “Серж уже стал преемником Перламутра”. Удивил! Нуйи сам признался в этом, когда приходил последний раз: “Подумать только — надо быть таким олухом, чтобы втюриться”. Отлично сказано. “Не поднимай черного флага, если на борту есть женщина”, — говорит пословица Антильских островов. Пожалуй, Серж решился отдать в залог свой бумажник и свое сердце, расположенное прямо под ним. Допустим худшее. Я привыкла к мысли, что предполагать худой конец вернее, чем надеяться на авось.
В чем я меньше уверена, так это в том, что меня обрадует счастье Катрин. Позавчера, продолжая разыгрывать (с большим трудом) сваху, чтобы уменьшить урон и еще потому, что в конце концов Серж и Катрин могут подойти друг другу, как рыба с душком — второразрядному повару, я позволила себе бросить фразу: “Нуйи становится очень приличным человеком”. Я едва не влепила крошке пощечину, услышав в ответ: “Вот поэтому-то я и выхожу с ним на люди”.
Понимает ли она, что выходит на высоких каблуках со своей последней надеждой?
Что касается Люка, который вот уже несколько дней, как проходит испытательный срок у Сержа (занесем это в актив того и другого), то впредь мне следует дорожить им больше. Уж очень я им помыкала. Не его вина, если он — один из тех бесчисленных людей, которые все понимают задним числом; если он не из тех, кто берет (как Нуйи) или дает (как Паскаль), а из тех, кто предлагает в обмен. Первое доказательство: желая во что бы то ни стало завоевать доверие своего однокашника и патрона, Люк подал Нуйи идею выпуска художественных керамических плиток для отделки стен, вызвавшую у того крик восторга: “Блеск!” И вот мой Люк загорелся, увлекся и уже не покидает макетного цеха.
Я ничего не говорю о папаше Роко и о Клоде. Ни старик, ни ребенок никак себя не проявляют, и, смягчившись, я думаю: “Почему одни люди согревают нас лучше, чем другие? Этот больше, чем тот. Серж больше, чем Паскаль. А ведь у всех нас температура тридцать семь градусов”.
* * *
— Ну вот! — произносит Ренего.
— Наконец-то! — вздыхает Матильда, поспешно накидывая на меня простыню.
Не скрою, я впадаю в блаженное состояние, но, право же, могу приписать его не столь низменным причинам. Мои ребятки подают надежды. А вот я — уже никаких… Вдруг внутренний протест подстегивает мою немощную кровь, возвращает мне воинствующий оптимизм. Как тебе оказаться достойной себя, Эгерия? Ты немного устала быть гордой через посредство других. А нельзя ли извлечь что-нибудь еще из твоих собственных ресурсов? Использовать бесполезную Констанцию? Где это я читала статью о пересадке роговицы?
— Пока вы в моей власти, доктор, дайте-ка мне адрес глазной клиники. И скажите, устроят ли их мои глаза?
Ренего подскакивает, смотрит на меня с подозрительностью психиатра. Да, голубчик, ты не ослышался — мои глаза. Последнее богатство. Зачем терять его без пользы? Мертвецы — разновидность слепых, а я стану мертвецом в самом скором времени. Я улыбаюсь, как будто речь идет о безобидной шутке. Ренего снова изображает бешенство, играет морщинистым подбородком, полыхает рыжей бородкой, производящей впечатление на некоторых норовистых пациентов.
— Ты что, рехнулась? Воображаешь, что в твоем положении можешь позволить себе роскошь уступить свои гляделки, а среди моих почтенных коллег найдется господин, еще больший псих, чем ты, способный их у тебя вылущить?
Он прав, и, по зрелом размышлении, мои глаза-гонцы мне еще пригодятся. Придется свести этот прожект к разумным масштабам и придать ему форму завещания:
— Я только хочу заполнить бланк заявления, которое позволяет глазной клинике использовать глаза людей после выдачи свидетельства о смерти.
— Я тебе его еще не подписывал! — сердито говорит Ренего.
31
Белая келья. В затененных местах штукатурка кажется голубоватой. В других перебегают светлые пятна; осенний закат возвращает стеклам цвета их расплавленного состояния. В общей комнате Клод — теперь он спит у нас и уходит с матерью только по средам — нескончаемо мелет три ноты на музыкальной мельнице. Матильда крутит ручку ротатора. Телефонная трубка больше не лежит на постели. К чему! Левая рука присоединилась к правой под одеялом. Я получила повышение: Констанция-обрубок произведена в ранг Констанция-голова. Положенная на левую щеку, я смотрю на Паскаля.
Он плотно сжимает колени. Его ноги, обутые в добротные башмаки, подбитые новыми подметками, словно приклеились одна к другой, руки скрещены, плечи опущены. Он не производит впечатления человека очень смущенного или не находящего слов. Но его слова, движения, взгляды наводят на мысль о птице, попавшей в смолу. Он весь пропитался жалостью и не знает, как из нее выкарабкаться.
— Я думаю, — глухо говорит он, — так будет лучше. Разумеется, Констанция, никто меня к этому не принуждает. Я свободен. Мы, священники протестантской церкви, всегда вольны отказаться от места и даже снять с себя сан. Мы пользуемся также самой большой свободой действий в отправлении службы согласно своим возможностям и избранной манере… Получаемые нами рекомендации и в самом деле только рекомендации. Я сам, по собственной инициативе, обратился с прошением в Миссионерский совет.
Сегодня Паскаль хорош. От него воняет папоротником — наверное, он только что из парикмахерской, — и эта неожиданная деталь делает его присутствие более земным, более “мирским”. Его губы, обычно тонкие, стали ярче, полнее, а слова, которые с них слетают, наконец, определенней, без непременной церковной мишуры. Принятое решение делает людей проще, снимает с них тяжесть. Чтобы мне снять тяжесть с себя, я тоже должна решиться — решиться умереть. Я кажусь себе тяжелой, как свинцовая статуя. Даже воздух, который я вдыхаю, и тот слишком тяжел; он словно загустел.
— И не подумайте, — горячо продолжает Паскаль, — что я уезжаю из-за тех трудностей, с которыми столкнулся. Трудности есть всюду. И не потому, что мне кажется, будто я ничего не могу сделать тут, где наша работа столь трудна. Но… как бы это объяснить!.. В старых странах, где ткань христианства начинает изнашиваться, речь идет прежде всего о штопке. Мы еще защищаем свои позиции, но уже не совершаем никаких завоеваний. Там же, особенно в некоторых местах, — а именно туда я и хочу поехать, — наоборот, речь идет о том, чтобы ткать заново. Прежде чем поддерживать общину, сначала надо создать ее, создать на пустом месте. Вы меня понимаете?
Понимаю ли я! Хороший ученик, он повторяет мои же слова, приправленные соусом а-ля Паскаль! Кончится тем, что эти разглагольствования вернут мне мои руки и ноги. Я вроде бы уже шевелюсь, и подкладной круг, оберегающий меня от пролежней, шуршит подо мной.
— Принимая столь серьезное решение, я прежде всего хочу поблагодарить вас за все, чем я вам обязан… Что вы сказали?
Паскаль подставляет ухо — круглое, аккуратное, складки которого полны обрезков волос, оставшихся после недавней стрижки. Я сказала: “Вы мне ничем не обязаны”. Но слишком тихо, слишком тихо. Может быть, потому, что воздух становится все менее пригодным для дыхания и словно смешивается в глубине моих легких с ватой? Возможно, Паскаль мне чем-то и обязан. Я в этом не слишком уверена. Но так или иначе, ответ вырвался из моих уст непроизвольно, я ни за что не хотела приписывать себе такую победу. “Чем я вам обязан…” Ничем, ничем и ничем. Пусть это звучит как формула вежливости! Пусть он так не думает, пусть он никогда так не думает! Оставшись один, он может почувствовать себя покинутым. Пускай лучше он закладывает свои большие пальцы за жилет и говорит: “Я доволен собою”, или, если ему требуется смирение, чтобы сделать из него ширму для своей гордости, пусть все припишет богу. Бог — приемлемый опекун, достаточно далекий, обладающий тем преимуществом, что он вечен и вездесущ. Я повторяю громче:
— Вы мне ничем не обязаны. Как можете вы быть мне чем-либо обязанным, если я даже не разделяю ваших религиозных убеждений? К тому же в жизни все мы одинокие всадники.
— Вы подковали коня! — с горячностью отвечает Паскаль.
У него взволнованный вид, очки прыгают на носу, колени движутся, трутся одно о другое, пальцы то сплетаются, то расплетаются. Но это волнение, по-видимому, кажется ему предосудительным. Он успокаивается, постепенно застывает, опять становится пастором Беллорже, достойным, холодно-любезным, изрекающим сентенции, а в случае надобности — воинственно-благочестивым. Сейчас он поведает мне об одном из своих огорчений — ему так и не удалось найти добрую душу, которая облагодетельствовала бы опекаемую им группу скаутов, и его преемник получит пустую кассу. Я отвечу ему, что загребущая рука Сержа иногда нежданно-негаданно становится рукой дающей.
— О-о! Деньги Нуйи!.. — скажет он, брезгливо сморщив нос.
И я тут же вновь обрету свою благодушную и стойкую неприязненность.
32
Настоящее шествие. Должно быть, им сказали, что я уже долго не протяну. Ренего и мадемуазель Кальен заходят дважды в неделю. Люк — дважды в день. Папаша Роко больше времени проводит у нас, чем у себя дома, и часами просиживает у моего изголовья, сварливый, зябкий, верный, как старый пес. Клод ползает на коврике перед кроватью. Матильда совсем не выходит из дому и поручает большую часть покупок консьержке.
Сегодня ко мне ненадолго явились Серж и Катрин в сопровождении Миландра, моего приказчика, перешедшего в услуженье к ним.
* * *
На Катрин очаровательный костюм бирюзового цвета и одна из тех соблазнительных блузок, секрет которых ей хорошо известен. Но грудь, которая в ней размещается, набухла. Большие веки приняли блеклую окраску анемонов, когда они, отцветая, из розовых становятся сиреневыми. Она сразу усаживается на стул, который ей пододвигает Серж. Когда она кладет руки на колени, я вижу, что на пальце блестит кольцо — очень чистый бриллиант в два карата. И я думаю о ней еще более неприязненно, чем вчера о Паскале: непорочность восстановима, все зависит от возможностей.
— Мы пришли тебе сказать, старушка, что Кати и я решили отколоть номер… Понимаешь?
— Мы собираемся пожениться, — торопится сказать Катрин, явно предпочитающая серьезный тон.
Люк ничего не говорит. Он стоит у окна и внимательно смотрит на улицу. Едва приметная улыбка приводит в движение его веснушки.
— В самом тесном семейном кругу, — уточняет Серж. — Большой орган и маленькие пирожные, цилиндры и шлейфы нас не устраивают.
А жаль! Из Катрин вышел бы превосходный манекен для показа модели подвенечного платья самого шикарного ателье мод. Я знаю, белое полнит. Может быть, мне следует выразить удовольствие, сказать какую-нибудь любезность. Несмотря на все усилия, я выдавливаю из себя лишь одно слово — то, что нацарапывают почти незнакомые люди на своей визитной карточке в ответ на извещение:
— Поздравляю.
Да и оно предназначено Катрин, которой я очень сухо его бросаю. Сержа мы оделим молчанием и улыбкой. Он великолепен, этот малый. Его плечи занимают половину комнаты. Одет он куда менее безупречно, чем прежде, на отворотах его брюк даже видны красноватые подтеки — наверное, следы жидкой глины. Видимо, директор бывших предприятий Данена слишком близко подошел к чану. Серж перехватывает мой взгляд.
— Хорош я, правда? Я только что из цеха. Мы к тебе мимоходом. Внизу меня ждут два парня. Сегодня я на грузовике. Мы едем…
— Мы едем в Сен-Мор за токарным станком, — говорит Катрин, принимая эстафету.
— И еще новость, — продолжает Серж. — У нас с Люком есть идея. Плитки из фаянса…
— Кстати, о Люке… Мы можем его оставить тут и заехать за ним на обратном пути. Как ты считаешь, Серж?
Никто не обижается на меня за то, что я молчу: мое дыхание, все более и более затрудненное, служит мне прекрасным предлогом. Но беда в том, что мне не удается обрадоваться. Я должна бы — и не могу. Похоже, что Катрин основательно вошла в жизнь Сержа. Она уже приобрела привычку жены, которая подает мужу реплики, как подает ему на стол обед. Она уже может предлагать и располагать. За все те месяцы, что я занимаюсь Сержем, я не сумела завоевать себе и десятой доли таких нрав. Вот что значит любовь! Как это удобно! Я повинуюсь тебе ночью, чтобы помыкать тобой днем. Простыня, даже грязная, могущественнее флага.
— До скорого, Констанция!
* * *
Они ушли. Я злюсь на себя, я спрашиваю себя, что со мной происходит. Вместо того чтобы подсчитывать выгоды такого брака, я веду счет своим претензиям, какими бы жалкими они ни были. Я упрекаю Сержа и Кати даже за те понимающие взгляды, которыми они время от времени обмениваются. Внезапно передо мной встало воспоминание из далекого детства. Я снова увидела рождественского индюка, распускающего хвост веером на птичьем дворе. Мы с Марселем наносили ему визиты вежливости. Потом, под сочельник, служанка зарезала его и принесла ощипанного, с окровавленным клювом, а ветер разносил выброшенные на помойку перья. Сегодня роль индюка отведена мне.
— Ну и пара! — говорит Люк, по-своему истолковывая мой надменный вид. — Серж мог сделать гораздо лучшую партию. Впрочем, она тоже.
К чему вскрывать несоответствия? Если он не сделал лучшую, то не сделал и худшую. И она тоже. Хотя оба имели такую возможность. Однако в это утро Люк беспощаден. Он продолжает:
— А со свадьбой надо поспешить. Должно быть, Катрин позавидовала лаврам Берты Аланек.
Я уже догадывалась: круги под глазами, набухшая грудь, два желтых пятна, высмотренных мною на ее лбу, вызвали и у меня такое подозрение. Но я предпочла бы не знать наверняка, как предпочитаю, чтобы он молчал, бедняга Люк, которому этот брак ненавистен, потому что он возможен.
— И разве ты не понимаешь, что она провела Сержа… что речь идет о маленьком Перламутре!
Ну, знаешь, спасибо за информацию. Ты тоже был бы благодушным, будь ты счастливым, будь у тебя то, свидетелем чего сделали тебя Серж и Катрин. Не надо озлобляться. Я охотно буду несправедливой, но про себя, в глубине души, не выдавая этого тебе. Матильда, которая кормит Клода в “первозданном хаосе” и следит за всей сценой, подбрасывает нам щепотку соли от себя:
— Я думаю, этот брак разрешает много проблем.
— Я тоже.
Эту фразу я прошептала. Матильда бросает на меня долгий взгляд. Направляя свою злобу по другому руслу, Люк добавляет:
— Сказала бы ты Сержу, чтобы он меня поменьше эксплуатировал. К твоему сведению, он сделал широкий жест: назначил мне пятнадцать тысяч монет в месяц.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24