А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я плачу Нуйи той же монетой. Я пою:
— “Ступай, маленький юнга…”
* * *
И вот мы Опять в общей комнате. Говорит один Паскаль, и, поскольку в данный момент мой авторитет пошатнулся, он принимается меня оправдывать. Я узнаю, что нехорошо поставлять средства человеку, не имеющему цели; во всяком случае, такому человеку, для которого единственная цель — он сам или (несчастный Нуйи!) то, за что он себя принимает. Другой урок, извлекаемый из этого случая: надо стараться не ради людей, а и ради принципов; надо помогать всем вместе и никому в отдельности. Тогда меньше рискуешь обмануться.
Среди массы людей всегда найдутся такие, которые не подведут. И потом — знакомая песня — люди могут ошибаться, а принципы непогрешимы… Я зеваю. Я в ярости. Самое неприятное то, что я не очень-то знаю, на кого злюсь. Матильда, водившая Клода гулять, только что пришла, и малыш тут же устроился на низеньком стуле, предназначенном специально для него. Его подбородок уже не упирается в грудь, но глаза все такие же бесцветные, а ноги все такие же ватные. Колченогий карлик — вот что выйдет из него с годами, это ясно. Вот нам другой аспект проблемы, мой милый Паскаль! К чему давать цель тем, у кого нет средств?
— Ну и веселый вид у вас обоих! — говорит Матильда, направляясь к своему рабочему стулу и надевая на руку резиновый напульсник.
— У нас небольшие неприятности, — негромко отвечает Паскаль и, так как Матильда сразу бросает на мое лицо испытующий взгляд, благоразумно добавляет: — Нуйи обманул наше доверие.
Матильда поднимает левое плечо, усаживается на свое место и начинает стучать по клавишам со скоростью, которая кажется невероятной при ее пальцах-сардельках. Такое поведение не очень-то любезно. Однако, с ее стороны это проявление вежливости. Тем самым она как бы дает Паскалю понять: “Вы свой человек в доме, как и Люк. Я уже с вами не церемонюсь”. Довольно падкая на респектабельность, Матильда питает слабость к столь респектабельному Паскалю. А я нет. Мой излюбленный подопечный — Серж. Да, знаю. Он… то, что он есть. Паскаль сто раз — и еще сто раз — прав, дурно отзываясь о нем. Но пусть он злится! Пусть кричит! Пусть не говорит своим тихим, степенным голосом такие слова:
— Я сожалею, что мне приходится так выразиться. Но иначе не скажешь: Серж негодяй.
Да, он негодяй. Он откровенный негодяй. Тем хуже! Я не хочу за это на него сердиться. Скорее я готова сердиться на тех, кто пытается вырыть пропасть между ним и мною. Да, я несправедлива. Вот уже десять лет я несправедлива к этому бедняге Люку, который, как это ни смешно, неравнодушен к моим останкам и хранит верность — слишком трогательную, слишком недвусмысленную. Вот уж десять лет я стесняю Матильду, этот ватный монумент самоотречения. Не моя вина, если тому, что тает во рту, я предпочитаю то, что трудно разгрызть! Возможно, что мы, Нуйи и я, не одной породы, но в отличие от вялых душ, от этих вегетарианцев, мы с ним всеядные. Паскаль толкует мое молчание превратно:
— Не надо так огорчаться. Вы согрешили только по неведению. В дальнейшем вы будете осмотрительней. И поймите же наконец…
На этот раз он уже не говорит “мы”, отмежевываясь от меня. Но еще больше отделяет его от меня патока, которая начинает литься из его уст: “Поймите же наконец, чего вы хотите, откуда исходит сила, которая вас ведет”. Конечно, подразумевается: “Она того же происхождения, что и наша! Там, где нет света, бог познается по отсветам его…” Схоластика! Вечный припев! Ты мне осточертел со своими проповедями. Тем не менее придется их терпеть, потому что они дают тебе возможность выступать в своей роли. Надо только хорошо наладить вентиляцию между правым и левым ухом, слушать не слыша, но все время делать вид, что тебя убедили, — такое бывает у прихожан на воскресной проповеди (они думают: “Он говорит неплохо… Между прочим, а выключила ли я, уходя из дому, газовый счетчик?”).
Итак, я слушаю и с беспокойством смотрю на Клода. Доктор Кралль хочет на будущей неделе делать ему операцию. Меня это не слишком радует… Смотрите-ка, Клод поднимает голову! Это уже достижение! Ведь поднять голову ему стоит таких трудов, и вот уже на эту головенку, лишенную изящества, с белобрысыми волосами, становится приятно смотреть — Клод улыбается. Он улыбается мне. Пусть это все, что он умеет делать, но зато это он делает хорошо. Улыбка украшает его лицо, заставляет блестеть тусклые глаза. Бедняжечка! Но что это со мной? Впервые в жизни я ударяюсь в сентиментальность. И что случилось с ним? Он встал со стула сам, не дожидаясь, чтобы его целый час упрашивали. Его желтая голова раскачивается, как у гусенка. Он делает три шага, шатается и валится ко мне в колени.
— Ага, я сам! Я сам. Станс! — хвастливо шепчет он. Вот чертенок! Нет, вы посмотрите на эту Констанцию, которая протягивает свою восковую руку, пытаясь ерошить ему волосы. Которая стискивает губы. И мигает. Которая борется с дрожанием подбородка. Которая повторяет хриплым голосом: “Бедняжечка!” Которая — это уже предел! — глупейшим образом внезапно разражается слезами. Паскаль покашливает, снимает очки, Протирает их галстуком, продолжает ничего не понимать и заключает:
— Вы принимаете все это слишком близко к сердцу, мой дорогой друг!
Тетя уже возле меня, охаживает, укутывает, роняя пряди волос и слова. Да нет же, нет, она не несчастна, ваша племянница, смахивающая слезы, целующая Клода и Матильду, всех подряд, до кого может дотянуться губами. Конечно, она немного раздосадована тем, что распустила себя, что вся эта трогательная сцена разыгралась в присутствии господина священника. Но зато она ожила и, главное, согрелась душой. И думает: “Кто бы поверил? Какой хороший день!” Понимаете, та, чья кожа уже не ощущает тепла, познала иное тепло. Вот так и делаешь открытия, уже давным-давно сделанные другими. Например, вами, тетечка, у которой левое плечо, то, что ближе к сердцу, всегда выше правого. Или Люком, этим кутенком Люком, который всю жизнь будет носить траур по несбывшимся мечтам на своем лице, усеянном черными точками. Или даже Катрин, которой ничего не стоит растрогаться… Да, сегодня хороший день. Как бы это объяснить? Я упрятала мою непреклонную гордыню, моего ангела-хранителя, в голове, а он взял и удрал, негодный, чтобы поселиться у меня в груди. И теперь меня распирает. Вот почему я всхлипываю…
— Ну, ну! — успокаивает меня Матильда. Да, пора успокоиться. Господин Паскаль, этот серьезный человек, чувствует себя очень неловко.
— Что же нам теперь делать? — горестно вопрошает он.
Я овладеваю собой. В трудное положение попал он. Не я.
— Да ничего! Нуйи страдает тем, что мой папа называл “болезнью загребущих рук”. У него нечестные привычки, как у других изуродованные ревматизмом суставы. И для полного излечения ему требуется грязевая ванна.
Паскаль подымает глаза к небу. Его голос становится строгим.
— Вы слишком легко раздаете ваши симпатии, — говорит он.
21
День Квазимодо, праздник инвалидов, уродцев и калек (согласно моему личному календарю). Второе происшествие.
Оно назревало уже несколько недель, но всегда лучше, не отрицая очевидности, сомневаться до последнего. Сомнение помогло людям избежать многих ошибок, позволяя вовремя остеречься; оно не раз помогало освободиться от презрительного чувства тем, кто не склонен презирать ближних, — освободиться, выслушав и другую сторону. По моему мнению, это тот единственный случай, когда сомнение приносит какую-то пользу.
Теперь не замечать очевидное было уже невозможно. Услуга, оказанная мной Катрин, причинила ей только вред. Правильнее было бы сказать: плохо использовав маленькую услугу, которую я ей оказала, Катрин нанесла себе большой вред. Но в вопросе об ответственности я не приемлю distinguo .
И еще меньше — отпирательства. Скорее я готова впасть в другую крайность: песчинка, я приняла бы на себя честь убийства Кромвеля.
Разумеется, эту новость проухал мне в воскресенье все тот же Миландр. Хороший парень, но, как всегда, плохой репортер. Когда он говорит, у него шевелится нос и он качает головой, как филин, раздирающий внутренности крота.
— Ну и ну! Твоя Кати! Нечего сказать — дитя Марии! Марии Египетской… которая отдалась лодочнику, чтобы переправиться на другой берег. Бьюсь об заклад…
— Бьюсь об заклад, что у тебя нет и тени доказательства.
Ухмыльнувшись, Миландр пускается в высоконравственные рассуждения:
— Невелика трагедия. Ей это не впервой! А ты все-таки не очень-то прислушиваешься! Тебе же говорили. Нельзя проталкивать неизвестно кого неизвестно куда!
Сентенция, отдающая Паскалем! Какими сложными Путями оказалась она в устах у Люка? Со своего ли голоса он ухает? Но Люк уже поясняет:
— Я только что видел Беллорже. Я шучу, шучу… В сущности, мне это неприятно. Я все думал, следует ли тебя предупредить. Паскаль тоже колебался. В конце концов он мне сказал, что так будет лучше — во избежание каких-либо промахов. Родители ничего не знают, а поскольку вы соседи…
— Я уже звонила ей сегодня утром. Мадам Рюма сказала мне, что ее дочь уезжает на Балеарские острова — там будут проходить натурные съемки нового фильма, где она снимается чуть ли не в главной роли.
Миландр продолжает не сразу. Он смотрит на мой страшный средний палец. Лучше спрятать правую руку Под левую. Но Люк поднимает глаза на мое раздувшееся плечо, часто мигает и отводит глаза. Экая досада, вид моих болячек начинает приводить людей в замешательство. Люк продолжает без всякого удовольствия:
— Она действительно уехала на юг, на остров Менорку.
Он поворачивает голову чуть-чуть влево, словно секретничая со стенкой:
— С Раймоном Перламутром, постановщиком фильма. Потом его подбородок опускается, и уточняет паркету:
— Вдвоем.
Проходит секунда. Я изображаю жест, который выглядит безразличным, потому что болезнь затрудняет все мои движения и они стали замедленными, как движения рыбы, плавающей в стеклянном шаре. Люк скороговоркой заканчивает свои конфиденциальные сообщения:
— Понимаешь, у меня была самая удобная позиция для наблюдения. Я приехал на вокзал со всеми друзьями Кати. Поскольку присутствовала ее мать, это выглядело как проводы кинозвезды и вводило родственников в заблуждение. В последний момент явился Нуйи. Такой Нуйи, каким я его никогда не видел, — страшно галантный, страшно вежливый, ни одного блатного словечка. Какой-то сам не свой! Я знаю Сержа. Он становится таким, когда злится. Бьюсь об заклад, что он влюблен в Катрин и что он думал: “Надо же было мне оказаться таким олухом, чтобы сунуть ее в лапы Перламутра!” Что касается Кати, то она просто расцвела, стала прелесть как хороша и все время сюсюкала со своим типом, который ей холодно улыбался. Девчонка — материалистка. Но мне кажется, что при всем этом и она влюблена. Карьера и увлечение, одно подогревает другое. К несчастью, она не знает своего Перламутра. Такие путешествия, как это, он совершает два-три раза в год.
— Она тоже… неоднократно выезжала.
— Каким тоном ты это говоришь! Бьюсь об заклад, что тебе от этого ни тепло, ни холодно.
Он ошибся, но я выискиваю утешения. Иронические утешения. Катрин продолжает следовать своему призванию червонной дамы без брачных уз. “Великая любовь” по образцу Санд — Сандо, Санд — Шопен, Санд — Мюссе! Какой прогресс в жанре романов на тему о свободной любви!
Люк не любит, когда я умолкаю, и пытается направить мои мысли по другому руслу:
— Клода нет дома?
Нашел тоже о чем спросить! Сейчас Клод является предметом моих самых больших тревог. Катрин всегда поднимется на ноги. А вот он…
— Клод в Труссо. Кралль хотел прибегнуть к хирургическому вмешательству. Я не соглашалась. Но все говорили мне, что я не вправе лишить ребенка возможности попытать счастья. Ведь я же ему не мать.
Я с сожалением повторяю: “Я ему не мать”. Передо мной на столе тюльпан распустился в горшочке, который Матильда с ее убийственным вкусом обернула серебряной бумагой. Она, эта серебряная бумага, осталась от плитки шоколада, от которой Клод каждый вечер отламывал по квадратику. Но мой взгляд скользит к окну, на улицу, и останавливается на верхней части оконных рам семейства Рюма. И я думаю: “Сейчас их обоих делают еще хуже, чем они были”.
22
Чем дальше, тем безрадостней. Третий провал. Операция не удалась, точнее — операции, так как доктор Кралль трижды предпринимал попытку “исправить” бедные ноги Клода хирургическим путем. Этот мясник утверждал, что надо было оперировать мальчика раньше. Во всяком случае, малыш уже почти два месяца лежал в больнице, а никакого улучшения не было. Не находя выхода, а возможно и для того, чтобы сбыть его с рук, Кралль перевел Клода в другую клинику, где применялись новые методы лечения. Но и к ним я относилась скептически. Чего недоставало малышу, так это воли в самом простом ее проявлении — воли к выздоровлению. Он совершенно “не завидовал другим детям, весело злоупотреблявшим своими ногами; ему вовсе не хотелось ходить.
А мне — мне хотелось адски! Но мое положение было не лучше. Я постепенно становилась полной развалиной. За сорок восемь дней (потому что я их считала, эти дни: и как только мог ребенок, занимавший так мало места, оставить после себя такую большую пустоту?)… да сорок восемь дней я смогла навестить Клода всего один раз — и с такими трудностями, что отказывалась взвалить их на Матильду вторично. После некоторого затишья у меня началось новое обострение той болезни, название которой врачи не решались (или не могли) произнести и которая давала им такой прекрасный повод вести у моего изголовья ученые споры.
— Она развивается быстрее, чем… — говорил Ренего, задумчиво обхватив бородку всей пятерней сразу.
— Тем самым ваша гипотеза… — отвечал Кралль такими же незаконченными предложениями, понятными к только для посвященных.
Я очень хорошо знала, что этот спор особого значения не имел: так двое судей, согласных по существу дела, расходятся в формулировке приговора. Уколы, лекарства, облучение — все бесполезно! Вслед за плечом у меня начал распухать локоть, а панариций, съедавший средний палец, распространился уже на другие. Правая рука, пораженная в трех местах и вдобавок совсем утратившая подвижность, теперь совершенно отказалась мне служить. Я пользовалась только левой рукой, тоже затронутой болезнью и тонкой, как у маленькой девочки. В довершение ко всему время от времени меня мучили приступы сердцебиения.
Худшим оставалось растущее чувство все возрастающей бесполезности. Какая насмешка: конец, при котором мне уготовано то, что я презирала больше всего, — бездеятельность! Можно принять медленную смерть — смерть ученого, изнуряемого рентгеновским дерматитом, смерть врача, лечащего прокаженных и в конце концов пожираемого бациллой Гансена. Тот, кто выбирает свою судьбу, часто выбирает и свое мученичество. Он по крайней мере знает, на что идет! Но такое! Такое! Напрасно Паскаль вещал своим спокойным голосом: “Многие годы жизни Бодлера были отмечены потерей речи, а Ницше — умопомешательством; лишаясь того единственного, что вам дорого, вы обретаете величие; это повод для проявления самого большого мужества…” В добрый час! Ну и остряки эти пышущие здоровьем апостолы, возносящие провидению благодарность за мучения других!
Недели проходили одна. за другой. И месяцы! Все рассыпалось в прах. У меня ничего не ладилось. Никаких новостей о Серже. Никаких известий о Кати. Клод ходить не стал. Берте Аланек мало было произвести на свет одного незаконнорожденного, и теперь она связалась с продавцом из бакалейной лавки. Миландр остался Миландром. ОВП кричит SOS! Его прелестная основательница пережевывает жвачку на своей трехкомнатной мансарде, а еще немного — и ей придется просить тетеньку Матильду кормить ее картофельным пюре и водить делать пипи!
* * *
И это было еще не все. Вдруг прекратились визиты Паскаля. Вначале я предполагала, что забыть обо мне его вынудила служба. Зачем надоедать ему? Я ждала. Но когда прошли две недели, решила все же позвонить. “Господин пастор Беллорже в отъезде”, — ответил мне незнакомый голос, должно быть, голос его заместителя, уклонившегося от всяких объяснений. Миландр, командированный на улицу Пиренеев, вернулся ни с чем. “Мой собрат находится у родственников”, — сообщил ему заместитель Паскаля; будучи не знаком с Люком, он не имел никакой причины сообщать ему дополнительные подробности. Однако при некоторой фантазии и основываясь на пресловутых законах детективных романов, такую неразговорчивость можно было бы истолковать и как black-out . По какой бы причине Паскаль ни отсутствовал, он мог бы написать.
Итак, у меня не осталось никого, кроме Люка. Я снова оказалась в том же положении, как в день купания в Марне. Только более обезоруженной. А к тому же еще и обреченной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24