А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Мы все с криком забились в кухню и заперлись там, только бабушка ринулась спасать свой куст, который саженцем привезла из милого ее сердцу олинджерского сада; размахивая фартуком, она ругала быка той самой грозно шипящей скороговоркой, которой, бывало, осаживала навязчивых коммивояжеров, а тем временем подоспели батраки менонита с веревками. Куст выжил, но тяжесть снега с каждой зимой разводила все шире уцелевшие половинки; так он и рос, на две стороны.
Мы вошли в кухню. Теплые потемневшие от времени стены прятались в полумраке. Сколько я себя помню, у нас вечно недоставало лампочек или ввертывались слишком слабые. Мы были экономны в мелочах и расточительны в крупном. За минувшие годы все комнаты небольшого толстостенного дома причудливо изукрасились, пестро расцветились моими подарками. Сочельники, дни рождений, семейные торжества и Дни матери уставили подоконники и полки датской оловянной посудой, мексиканской керамикой и итальянским стеклом, которые я, большей частью наспех, в последнюю минуту, слал по почте из Кембриджа и Рима, Беркли и Нью-Йорка. Я вдруг ясно почувствовал, как дешево стоили в качестве заменителей моей любви и моего присутствия все эти подчас довольно дорогие дары — как будто за хорошо знакомой дверью, где я думал встретить свою суровую юность, оказалась лишь радужная пена моего ничтожества. С каждым своим приездом я все острей сознавал, какая большая часть меня навсегда осталась здесь. В гостиной повсюду висели и стояли мои фотографии: я в день получения диплома (первого, и второго, и третьего), я в день свадьбы (первой), я забавляюсь со своими детьми на солнечной лужайке, я деревянно таращу глаза с пожелтелой газетной вырезки, помещенной для сохранности в пластиковый футляр, — все это вперемежку с наградами и почетными грамотами, полученными за успехи в учении. Реликвий моей жизни было так много, что казалось, я давно умер и похоронен. А вот моего отца нигде не было видно, и от этого он казался живым, хотя и отсутствующим; он ненавидел сниматься, и в ежегоднике школы, где он учительствовал, тридцать лет подряд появлялась одна и та же не слишком лестная фотография. Я так и видел, как он увертывается от объектива, ворча: «Моей рожей только пленку портить». Мне чудилось: вот-вот зашаркают на крыльце его шаги, и рука с ненужной силой рванет дверь, как он это делал всегда, словно ожидая, что она окажется запертой. Я бы ничуть не удивился, если бы он вдруг вошел в гостиную, держа в руках свой обычный вечерний гостинец — запотевшую коробку с мороженым трех сортов, и, глянув на меня полулукаво-полугрустно, как всегда, повернулся бы к моей матери и сказал: «А мальчик неплохо выглядит», а потом бы повернулся к моей жене и сказал: «Ты, видно, знаешь, чем его кормить».
Но этого не произошло, нас оставалось четверо. И еще чье-то отсутствие можно было заметить на стене. Над диваном с подушками, облепленными собачьей шерстью, рядом с моим портретом двенадцать лет висел парный к нему портрет Джоан, тоже снятый в Олтоне вскоре после нашей свадьбы, когда обоим нам было по двадцать с небольшим. Мать уговорилась с фотографом без нашего ведома, и мы были очень раздосадованы этим. Такой сентиментальности я от нее не ожидал. Я все еще смотрел на нее глазами ребенка, которому повседневная близость матери кажется неотъемлемой от его бытия. Но у нее страсть к вещественным напоминаниям обо мне возникла раньше, чем я понял, что уже оторвался от дома. Мы послушно влезли в машину и в самую жару покатили за десять миль в Олтон, чтобы не нарушить уговора. Джоан, словно в знак пренебрежения к этой затее и в то же время в знак уверенности в своей молодой красоте, надела простое ситцевое платье, наряд, который подошел бы батрачке с фермы, принесшей ягоды на продажу: с блеклым узором из мелких голубых цветочков по желтому полю и большим квадратным вырезом, как бы невзначай выставлявшим напоказ ее точеную шею и плечи. Получив пробные снимки, мать выбрала для увеличения тот, на котором Джоан, как цветок, поворачивающийся к солнцу, вся будто тревожно тянулась навстречу какому-то дальнему зову — бывали у нее такие минуты, и фотограф сумел подловить одну из них. Портрет был в три четверти роста, она стояла у кресла, опершись на сиденье невидным на снимке коленом и так крепко сжав выгнутую спинку руками, что тонкие косточки обрисовались под кожей. Руки у нее были красивее, чем у Пегги. Держалась она очень прямо, вытянув правую руку, нежную и округлую, на всю длину и повернув лицо вполоборота к свету, падавшему так, что только угадывалась недовольная гримаска на губах. Но напряженность позы и нерезкий фокус не могли скрыть стремительную грацию ее тела, природную грацию, слегка затушеванную сдержанностью манер, упрямой застенчивостью, которую порой вдруг начисто опровергала, перечеркивала ослепительная, совершенно симметричная улыбка. Фотография была с секретом. Джоан снималась уже беременная. Семь месяцев спустя на свет появилась Энн, наша старшая дочь. Но, переплетаясь с этой давней тайной, за картиной, запечатленной здесь, передо мной вставали другие, бережно хранимые памятью картины: Джоан сердито натягивает на себя желтое платье, мы катим в Олтон душным летним днем, и это так напоминает наши томительные приезды на ферму в первое время: розовое облако пыли, встающее над дорогой за каждой машиной, мороженое, которое отец приносит с собой, навоевавшись за день с учениками, мою юношескую нежность, растерянно мечущуюся от матери к жене — а между ними уже ощутим глухой разлад. Очень характерно для их отношений, что фотография все-таки вышла не такой, как хотела мать. Много лет спустя она говорила Джоан: «Я хотела иметь перед глазами твою улыбку».
На этом месте над диваном, не заполнив собой предательский прямоугольник, где обои сохранили свой цвет, висел теперь идиллический пейзажик, значительно уменьшенная репродукция с работы неизвестного художника, украшавшая мою детскую комнату, когда мы жили у дедушки с бабушкой в их городском доме. Я сразу же — нарочно, чтобы мать видела и почувствовала в этом упрек, — подошел и внимательно стал рассматривать репродукцию. Лиловая тень чего-то невидимого рассекала по диагонали трапециевидную стену высокого амбара, рядом над густой, неправдоподобно зеленой травой возвышалось безлиственное дерево неопределенной породы. А за ним, в глубине, меня встретило знакомое диковинное небо, состоявшее из горизонтальных полос разных оттенков, — когда-то оно мне представлялось мостками из цветных карандашей, по которым я будто хожу вниз головой. «Между двух разноцветных борозд был воткнут в это небо крохотный черный угольничек, изображавший летящую птицу, и мне представлялось, что, если бы просунуть пальцы сквозь стекло, можно выдернуть его, как морковку, за хвостик. Позже, когда мы перебрались на ферму, странную эту картинку, окно в какой-то сказочный сельский мир, повесили в комнате под крышей, где я жил подростком и где потом, после моего отъезда, поселился отец. Поднимаясь по лестнице с Ричардом, я со страхом думал, что вот сейчас войду, а отец спит на кровати, прямо под лампой, свет которой бьет ему в глаза, а на груди у него распластался журнал в скользкой глянцевитой обложке. Но кровать была пуста; зато, когда я укладывал Ричарда спать, я обнаружил, что мать не спрятала портрет Джоан, а просто поменяла его местами с пейзажем. Джоан теперь висела на моей стенке.
— Кто это, такая красивая? — спросил Ричард. Я было хотел ответить, но слова вдруг застряли у меня в глотке, как будто его незнание в лицо той, чье место заняла его мать, было чем-то драгоценным, что я обязан был сберечь. Я прижал к себе большую вихрастую, давно не стриженную голову — мне не хотелось, чтобы он заглянул мне в глаза, а когда наши взгляды все-таки встретились, я промямлил:
— В этом доме все слишком полно мной.
Я отвел Ричарда спать только после того, как мы поужинали и вволю наговорились. Мать, не зная, сытые мы приедем или голодные, приготовила настоящий пенсильванский ужин с традиционным меню: свиная колбаса, капуста с перцем (вспомнив мое давнее и уже забытое мною пристрастие, она сберегла для меня в виде лакомства очищенную кочерыжку, холодную на вид и обжигающую на вкус), яблочное пюре, сладкий пирог и декофеинированный кофе, не вредный для ее сердца. Пегги и Ричарда даже смутило все это золотисто-коричневое изобилие. Ричард вежливо отказался от второй порции пирога, чем немало меня удивил — в его годы я бы не остановился и на десятой, только бы дали. Мать хотела налить ему кофе, но Пегги сказала, что он кофе никогда не пьет.
— Никогда?
— Прошлым летом я ездил с папой в Адирондакские горы, так там мы пили, потому что сгущенное молоко было очень невкусное.
— Да, и домой ты вернулся больным, — сказала Пегги.
— Это кофе без кофеина, — сказала мать и налила ему полчашки. Кофейник в руке, привычная, уютная поза возле привычного, уютного обеденного стола — все это настраивало ее на разговор; у нас в семье, когда еще была семья, любили разговаривать за столом. — Я, кажется, начала пить кофе с трех лет, — сказала она. — Так и вижу, как я сижу на высоком стульчике — на том самом месте, где ты сейчас сидишь, Пегги, — а передо мной большая чашка черного кофе. Не знаю, о чем думала моя мать, но вообще в те времена никто особенно не разбирался, что можно, а чего нельзя, а мой отец молока не признавал. Он до самой своей смерти выпивал по десяти чашек кофе в день, черного-пречерного и такого горячего, что другой бы не вытерпел. Прямо с огня и сразу в рот. Он этой своей способностью очень гордился. Когда-то, Ричард, гордились такими вещами.
Ричард взялся за чашку рукой и, словно бы это привело его в непосредственное соприкосновение с моей матерью, смело попросил:
— Миссис Робинсон, расскажите мне про вашу ферму.
— Что ж тебе про нее рассказать? Ведь, наверно, ты уже слышал от Джоя, — она запнулась, чувствуя, что в разговоре с моим пасынком следовало бы называть меня как-то иначе, но не знала как, — ты уже слышал все, что тебе может быть интересно. — Она искоса глянула на меня и продолжала: — Впрочем, не знаю. Наверно, он не любит разговаривать о ферме. Она всегда наводила на него тоску.
— Ваш отец — вот тот, что пил такой горячий кофе не обжигаясь, — он что же, продал ее кому-то? Я никак не разберусь.
Мать сложила руки на столе и подалась вперед с озабоченным видом — поза, которую она неизменно принимала, желая успокоить дыхание.
— Мой отец, — сказала она, — был похож на моего сына: на него тоже ферма наводила тоску. Слишком много его заставляли на ней работать в молодости, и, когда ему было столько лет, сколько сейчас… — она пристально глядела на меня, все пытаясь подыскать мне название, — моему сыну, он ее продал и переехал со всей семьей в город, так что он , — она указала на меня, — вырос уже городским жителем.
— А чем ваш отец занимался в городе? — спросил Ричард.
— Вот в том-то и загвоздка. Ничем он там не занимался. У него не было никакой профессии, а для человека, не имеющего профессии, что же можно придумать лучше фермы? Он сидел себе в кресле и попивал кофе, пока все его деньги не ухнули во время биржевого краха.
— Мой папа говорит, теперь уже никогда больше не будет биржевых крахов.
— Что ж, дай бог. Хотя тут, как часто случается, беда была не без пользы. Отец вроде бы сделался пообходительней, а то при деньгах он уж чересчур был колючий.
— Ричард очень привязан к своему папе, — сказала Пегги и пригладила сыну волосы надо лбом.
Мне это замечание показалось довольно неуместным; дело в том, что она усмотрела в словах матери намек, котоpoгo на самом деле не было. Мать всегда любила своего отца, а «колючесть» в людях была для нее скорей достоинством, чем недостатком. Со стороны Пегги глупо было этого не почувствовать; и потом, признаюсь, меня раздражала ее неизменная манера заступаться в присутствии Ричарда за человека, с которым она развелась пять лет назад, — как раздражает любое движение души, выродившееся в условный рефлекс. Впрочем, она имела основания нервничать: у моей матери есть опасная склонность в общении с детьми не делать скидки на возраст. Помню, раз в этой самой кухне мой сын Чарли, которому тогда было два года, бегал вокруг стола, размахивая складной линейкой, и нечаянно ударил мою мать. Она тут же, не раздумывая, вырвала у него линейку и пребольно вытянула его по спине. Так и вижу, как она держит в руках эту линейку — оранжевую, с клеймом олтонской скобяной лавки — и под рев малыша, укрывшегося в объятиях Джоан, доказывает, что он с самого утра искал, чем бы ей досадить, «по глазам было видно». Подобно язычникам, приписывающим равнодушной вселенной враждебные умыслы, мать суеверно наделяла все существа одушевленного мира, вплоть до младенцев и собак сложностью побуждений, едва ли возможной для них на самом деле, — и при этом, как все истинно верующие, умела находить вокруг себя подтверждения своей правоты.
— И хорошо, что привязан, — спокойно сказала она и, вздернув голову, уставилась на Пегги сквозь нижние половинки своих бифокальных очков. — А что тут, собственно, удивительного?
Я вздрогнул, чувствуя, что Пегги не оставит этого без ответа, но тут Ричард, у которого глаза блестели, как у завороженного — у лягушонка или оленя, который на самом деле прекрасный принц, — по счастью, вернул мою мать к продолжению ее рассказа.
— Как же вы опять купили ферму, если у вас не было денег?
— Мы продали дом, — сказала мать, — городской наш дом, где он родился. Уже после войны. Видишь ли, Ричард, сначала был кризис, и все разорились, кроме Бинга Кросби, а потом началась война, и тогда все нажились, даже школьные учителя, все, кроме тех, кого убили на фронте.
— А кто такой Бинг Кросби?
— Знаменитый исполнитель песенок. Тогда была в ходу такая шутка.
— Понятно, — сказал он и улыбнулся степенной улыбкой. Между передними зубами у него был широкий просвет, что чаще всего встречается у веснушчатых, но на его тонкой розовой коже, унаследованной от отца, веснушек не было.
— К концу войны нам с мужем удалось кое-что отложить — он себе находил работу в летние месяцы, а я, вообрази, кроила парашюты на фабрике, и тут как раз мы узнали, что наша ферма продается. Пошла я к одному старику, с которым всегда советовалась в затруднительных случаях. Даже насчет того, чтобы завести ребенка, спрашивала его совета, так как вообще считалось, что это для меня опасно. Он мне тогда сказал: «Тот мертвец, в ком кровь не течет». Я это поняла так, что в семье непременно должны быть дети, а иначе род прервется, вымрет. И я родила Джоя — на удивление своим теткам, которые никак не могли в это поверить. Они думали, у меня что-то не в порядке. Вот когда я рассказала этому старику, как мне хочется купить ферму, он мне ответил: «Есть такая испанская поговорка: что по сердцу, то и по карману». И я купила.
Мы все помолчали, думая о цене этой покупки. Потом Ричард спросил:
— Вашему мужу нравилось хозяйничать на ферме?
Все во мне так громко закричало «нет!», что я сказал, желая заглушить этот крик:
— Он на ней не хозяйничал.
— Он на ней не хозяйничал, — повторила мать. — Это верно. Но он купил мне трактор, чтобы я могла косить траву. Он был насквозь горожанин, как и ты.
— Зачем тогда ферма, если на ней не хозяйничать? — спросил Ричард, следуя полученному от меня совету.
Я подумал, что теперь уже заглушить ничего не удастся, но мать, против ожидания, приняла вопрос благосклонно и еще больше вытянула вперед голову над сложенными на столе руками, чтобы набрать в легкие побольше воздуху для ответа.
— А правда, — торопливо произнесла она, — наверно, в том все и дело, что никто не хозяйничает на этой ферме. Земля как люди, ей требуется отдых. Земля, она совсем как человек, только что никогда не умирает, просто устает очень сильно.
— Нельзя сказать, чтобы мы совсем уж не хозяйничали тут, — заговорил я, обращаясь к Ричарду, чтобы дать передышку натруженному голосу матери. — Иногда мы скирдуем сено и продаем его, как-то раз сдавали верхнее поле в аренду одному менониту под посев кукурузы, разводим овощи, было время, даже торговали клубникой.
— Да, — подхватила мать, круто повернувшись к Пегги, — было время, этому молодому джентльмену, набитому гарвардской премудростью, и его утонченной бостонке жене приходилось по воскресеньям расставлять у шоссе козлы с широкой доской и продавать ягоды проезжающим!
Странно было, что вдруг Джоан и какая-то прежняя часть меня самого вплелись в творимую матерью легенду о ферме.
— Нас это ничуть не смущало, — сказал я как бы для того, чтобы приблизить себя к живой действительности и к той жене, которая не помогала мне торговать клубникой.
— Вас это приводило в ярость, — решительно заявила мать. — Вы всегда боялись, что к вам никто и не подойдет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15