А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

К сорока годам будет епископом — если только отучится шнырять глазами где не следует.
Я рассмеялся.
— А за ним это водится?
— Говорят. У нас теперь очень хорошенькие прихожанки поют в хоре.
Проповедь, видно, задела ее за живое; помолчав немного, она сказала:
— Нет, Джой, по-моему, когда мужчина начинает так рассуждать, это значит, что он причинил горе какой-то женщине и старается найти себе оправдание.
Меня удивил ее тон, сосредоточенный, глубоко личный. Способность матери эгоцентрически обособляться от меня показалась мне даже обидной. Я нарочно переменил тему.
— Генри знают о моем разводе?
Выйдя из церкви, мы немного постояли с ними под горячим бестеневым полуденным солнцем, заливавшим красноватую мостовую и плотно убитый грунт автомобильной стоянки. Они очень сердечно и ласково встретили меня, охотно отвечали на мои расспросы о Джессике, чьи стройные ноги и широко расставленные глаза заставляли меня когда-то ворочаться по ночам на моей узкой койке. Рассел, Уиллис и Том звали мою мать просто по имени — Мэри, и это разом перенесло и нас, и старинную маленькую церковь с выбитой на камне датой закладки и полуциркульным окошком над входом в далекие времена, когда меня еще не было на свете. Они все учились с матерью в одной школе. Но я чувствовал, что разговор с ними утомляет мать.
— Еще бы не знали, — ответила она на мой вопрос. — Эта новость наделала шуму. Мы тут всегда в курсе твоих дел.
Голос матери звучал натянуто и словно возникал где-то неглубоко, в горле.
— И что же, верно, все были возмущены?
— Милый мой, теперь, чтобы возмутить нас, много нужно. Прошлой зимой мэр Олтона попал под суд за то, что, оказывается, получал проценты с веселых домов около ярмарочной площади.
Снова я рассмеялся; никто так не умеет рассмешить меня, как моя мать.
— Все-таки мне бы не хотелось становиться героем местных сплетен. Тебе ведь жить среди этих людей.
— Ах, Джой, ты, кажется, считаешь нас всех дураками. Эти люди видели Джоан. Они прекрасно поняли, что она тебе не подходит.
— А она мне не подходит? — Я замер за рулем; мне показалось, будто что-то ощупью, неуверенно пробивается сквозь ровный серый свет.
В голосе матери зазвучали нетерпеливые нотки.
— Конечно, нет. Эта куда больше в твоем стиле. Хофстеттеры всегда выбирали себе женщин с норовом.
Это было слишком уж круто; слишком бесцеремонно расправлялась она с моей первой женой, моей нежной и глубокой, молчаливой и замкнутой Джоан. Джоан вросла в меня как иллюзия, с которой, даже когда она разрушена, больно расстаться.
— Что ж, — сказал я. — Не будем разочаровывать Хофстеттеров.
— Джой, ты же понимаешь, о чем я. Ты слишком податлив, это в тебе от отца. Ты совсем уже превратился в ягненочка в ту пору, когда я затеяла переезд сюда. Оттого я его и затеяла. Но, женившись на Джоан, ты опять к этому вернулся. Джоан — она как Олинджер. Все в ней так благопристойно. Так ми-ило.
Меня покоробило от ее насмешливой интонации.
— Тебе вредно столько разговаривать, мама. У тебя одышка.
— Если б только одышка.
— А что еще?
Я заметил, что паузы в ее речи какие-то странные, словно ей приходится собираться с силами после каждой фразы.
— Ничего, следи за дорогой. Я хочу сказать о твоей работе. Я никогда не могла простить Джоан — как она могла тебе позволить тратить себя на ремесло проститутки.
— Джоан никогда не настаивала, чтобы я занимался этой работой.
— Этого мало. Ее долг был настоять, чтобы ты ее бросил. Эти ее голубые очи ни разу не посмотрели на тебя живым человеческим взглядом.
— Неправда. — Но сердце у меня забилось чаще в приливе эгоистической радости, рожденной этим глухим поединком.
Мать вдруг вскрикнула. Это даже был не крик, а истошный визг — так визжит собака, которой отдавили передние лапы. Я в это время делал левый поворот с шоссе на проселок и не сразу оглянулся посмотреть, что случилось. Оглянувшись, я ее не узнал. Лицо у нее вздулось, особенно под глазами, словно что-то неудержимо распирало его изнутри, обеими руками она держалась за грудь и, зажмурясь, молча силилась справиться с собой. Черты лица утратили четкость и, казалось, все время менялись, как очертания облака. Между бровей выступила испарина.
— Что делать, мама?
— Поезжай дальше. Со мной это не первый раз.
— Ты так страшно кричала.
Она, видно, чуть не закричала так снова, но после моих слов плотно сомкнула губы, так что из них вырвалось только короткое мычание; а лицо все наливалось и наливалось чудовищной непонятной полнотой, разгладившей все морщины на коже.
— Господи, мама!
Тут ее отпустило, она задышала частыми, прерывистыми толчками, не открывая глаз, раздвинув, как для поцелуя, губы. Я снял ногу с акселератора и затормозил. Она открыла глаза; взгляд был жесткий, лишенный всякого выражения.
— Не останавливай. Я хочу домой, на свою землю.
— Но какой же смысл? Тебе нужен врач.
Короткая усмешка тронула приоткрытые губы.
— Дома у меня есть таблетки. — Она помолчала, прислушиваясь, как бы прикидывая, есть ли у нее время для полушутливых оправданий. — Слишком много было треволнений за эти два дня. Я ведь привыкла жить тихо.
Я поехал дальше. Проплыло мимо взлохмаченное маленькое поле. Показалось большое, на котором я косил вчера. Когда мы поравнялись со старой грушей, мать снова вскрикнула; крик на этот раз был громкий, но протяжный, почти стон. Мне было приятно, что она дала себе волю, не пыталась больше сдерживаться, щадя мое неведение.
— Что это — сердце?
Она ответила:
— Нет, больше грудь и плечи. Когда дойдет до сердца, мне уже не придется рассказывать об этом.
Я пересек газон и остановил машину у кухонного крыльца. Залаяли собаки, но других признаков жизни не было заметно. Водопроводная колонка и увечный куст бирючины стояли как двое воришек, застигнутых на месте преступления.
— Ты сможешь идти?
— Идти смогу, а вот дверь не могу отворить.
Я понял это так, что она не знает, как действуют ручки в «ситроене», но, оглянувшись, увидел, что она сидит, даже не пытаясь шевельнуть рукой. Я обошел кругом и отворил дверь. Не встречая сопротивления, я взял ее под локоть и помог выйти из машины. Казалось, она твердо стоит на траве обеими ногами, но плечи ее были по-прежнему согнуты, и она не сразу решилась отойти от машины, в которой можно было найти опору.
— Надо вывести собак, — сказала она.
Собаки отчаянно лаяли; может быть, стоя рядом, мы показались им одним неведомым существом, в котором противоестественно слились хорошо знакомые запахи и очертания. Пока мы медленно обходили машину, щенок опрокинул пустое ведерко, а одна из больших собак прыгнула и вцепилась когтями в проволочную сетку, но сорвалась.
Дом казался пустым. Посуда, которую мы не успели убрать после завтрака, мокла в ополосках, серо-стальных от осевшей мыльной пены. Бесшумно шли электрические часы, поблескивали мои заморские подарки, озабоченно хмурились фотографии, без помех продолжая свой вечный разговор. Мы явились к ним, как призраки из другого мира, который с их миром никогда не пересекался.
— Пегги? Пегги! Ричард!
Ответа не было. Мать сказала:
— Пусти, Джой. Я пойду наверх и лягу. Спасибо, что свозил меня в церковь.
— А ты дойдешь сама?
— Если упаду на лестнице, ты услышишь.
И мы поступили так, как подсказывала нам старомодная взаимная деликатность и нежелание затруднять друг друга. Она стала подниматься по лестнице, а я стоял у нижней ступеньки, пока не услышал над головой шаркающие шаги.
Я окликнул:
— Ну как ты там?
Ответ прозвучал невнятно, что-то вроде: «Лучше некуда».
— Пойду поищу Пегги! — крикнул я и тут же встревожился: не примет ли она это как дезертирство с моей стороны. На самом же деле я хотел позвать Пегги на помощь. Мне вдруг стало ясно, что я сам не в состоянии эту помощь оказать. Я бежал по газону, и у меня сосало под ложечкой от знакомого с детства ощущения своей никчемности, незадачливости, словно жизнь — это шумный и яркий праздник, на который я не сумел попасть вовремя и теперь мечусь по темным улицам Олинджера и не могу разобрать, с какой стороны доносится уже затихающий праздничный гул.
Я не знал, куда кинуться на поиски. Повсюду торчали сорняки, все кругом притихло в злобной праздности воскресного дня. Не было больше сказочного зеленого приюта в стороне от проезжих дорог, была просто заброшенная ферма, двенадцать минут пути от Олтона, никем не охраняемый очаг запустения, приманка для бродяг, злоумышленников и сумасшедших. И где-то там жалким свидетелем насилия стоял мой сын — так значился Ричард в мысленной скорописи моих страхов, — и безоружность его неотрывного, блестящего взгляда вызывала у меня жалость более острую, чем смутно видневшееся мне изувеченное нагое тело жертвы, его матери и моей жены. Я добежал до почтового ящика, посмотрел на дорогу. В этом месте дорога делала двойной вираж до подъема в гору, к почтовому ящику Шелкопфа, и на всем протяжении виража ничего не было видно. Только висела красноватая пыль, след недавно проехавшей машины. Я повернулся и уже хотел бежать к большому полю, как вдруг сзади меня окликнули по имени.
— Джой!
Ко мне шел Ричард. Я его раньше не видел за поворотом дороги. Он надел купленные вчера солнечные очки, и без глаз его лицо стало бесцветным и невыразительным, уменьшенным, рот, казалось, кривила саркастическая гримаса. Он повернулся и крикнул куда-то в пространство:
— Они вернулись!
— Где мама?
— Собирает ягоды.
По дороге к развалинам табачной сушилки он рассказывал:
— Ехала мимо машина, и в ней много каких-то типов, так мы присели в кустах, чтобы нас не видно было с дороги.
Нависшие облака поредели, и под ногами у нас приплясывали мелкие полупрозрачные тени.
Пегги стояла в кустах ежевики, так что видны были только голые руки и плечи, и безмятежно рвала ягоды, выбирая самые сочные, самые крупные, поближе к стене с облупившейся штукатуркой. Точно грациозная самочка одной со мною породы мирно паслась в солнечной рощице. Подойдя ближе, я заметил, что на ней только лифчик от бикини, узкая полоска ткани в горошек, а дальше ее обтягивали синие эластиковые брюки, подделка под рабочий костюм; но это ничуть мне не портило впечатления от любимого тела, изгибавшегося среди колючих веток; напротив, в этом обличье кентавра она — моя горожанка-жена, детище театральных фойе и автоматических лифтов, — казалась вполне естественной, и легко было поверить в ее готовность отдать себя ферме.
— Я, кажется, сделала глупость, — сказала она мне. — По дороге ехала машина, набитая какими-то подозрительными субъектами, и я нырнула в кусты, а это, по-моему, был ядовитый сумах.
— С такими блестящими листьями, по три на одном черенке?
Она оглянулась.
— Ох господи, да. Теперь у меня все тело покроется сыпью.
— Надо тебе опять вымыться желтым мылом. Но так или иначе — пойдем домой. У матери какой-то припадок.
— Не может быть, Джой! Что-нибудь серьезное?
— Не пойму сам. Может быть, ты лучше разберешься.
Ричард спросил:
— А ты позвонил, чтобы приехала «скорая помощь»?
Я ответил ему:
— Я не знаю, куда звонить. Понятия не имею, как тут вызывают «скорую помощь».
Пегги сказала:
— Не разводите панику.
Но ее лицо, выглядывавшее из распущенных, растрепавшихся волос, ясно показывало, что она и сама испугана не меньше нас. Осторожно она высвободилась из кустов, высоко подняв дуршлаг, до половины наполненный ежевикой. Ричард, не дожидаясь, побежал вперед; я знал, какое у него сейчас ощущение под ложечкой. Где-то кончался праздник, и он боялся опоздать и боялся поспеть вовремя. Пегги шла со мной рядом; она не стала противиться, когда, зайдя за конюшню, где нас не видно было из окон дома, я дотронулся до ее влажного затылка и повел пальцы дальше вдоль спины, туда, где линия позвоночника, изгибаясь, уходила под брюками вниз. Длинный трепетный этот изгиб я читал, как живую повесть о скорби — так иногда художник-абстракционист, из царства отвлеченности возвращаясь к природе, пишет небо неправдоподобно красного цвета, цвета земли — и все же наш глаз узнает в нем небо.
Пегги сразу же поднялась наверх, побыла там некоторое время и, вернувшись, сказала, что мать чувствует слабость, но разговаривает спокойно и ласково. Она приняла таблетки и легла в постель; удушье уже не мучит ее, а вот боль в плече распространилась почти на весь левый бок. Они с Пегги решили, что я должен позвонить доктору Граафу, хотя он, по всей вероятности, сейчас в церкви. Доктор был менонитом. Пегги послала Ричарда отнести матери ягоды, а я подошел к телефону, который стоял на окне, обращенном к конюшне. В телефонной книжке было целых полстолбца Граафов, но доктор Грааф только один. Его номер не отвечал. Слушая звонки в трубке, я смотрел на конюшню, выглядевшую как-то зловеще обкорнанной без навеса, хоть он и не слишком ее украшал, и я вдруг увидел в ней образ моих родителей, раньше и теперь, после смерти отца. С той стороны, где когда-то был навес, открылась часть луга и большой куст сумаха, на котором часть листьев преждевременно покраснела, как будто яд просочился в каждый отдельный листок, — а телефон все звонил и звонил без ответа, наверху засмеялся Ричард, потом голос матери мягко пробрался по краю еще не отзвучавшей шутки. Пегги отбросила со лба волосы и принялась за стряпню. В сарайчике залаяли собаки.
Я вышел на крыльцо, снял со вбитого в столб гвоздя два собачьих поводка, наращенных веревкой, — они там висели по соседству с жестяной кружкой, из которой мы пили воду. Я вошел в сарайчик и прицепил поводки к ошейникам собак, радостно запрыгавших вокруг меня. Щенку разрешалось бегать без поводка. Собаки, опустив нос и прижав уши, потащили меня через фруктовый сад. Они так рвались вперед, что ошейники то и дело впивались им в горло под встопорщившейся от удовольствия шерстью, и они давились и кашляли. Веревка, которую я намотал себе на руку, натягиваясь, больно терла мне кожу, и рука в этом месте горела. У шеренги подсолнухов собаки напали на чей-то след и с такой силой рванулись по этому следу, что я вынужден был припуститься бегом. Разлапую темную зелень клубники на огороде глушили разросшиеся лопухи, подорожник и молочай. Земля, вывороченная вчера мотыгой Пегги, посветлела и запеклась на солнце. Напрягая тугие мышцы, собаки тащили меня дальше, к большому полю, где трактор, разрыв норки всякой полевой твари, создал для них новый, приманчивый мир.
Вся схема моего вчерашнего движения по полю была аккуратно вычерчена уже подсыхающими рядками скошенной травы. А стерня снова пестрила головками цветов — тех, что не попали под нож косилки, и тех, что только сегодня родились на свет. Цветы — лучшая реклама, подумал я, и тут же мне пришло в голову, что можно использовать эту мысль в моей работе. Щенок спугнул бабочку; полетели уже две бабочки — она сама и ее тень.
Наши тени были по-полдневному коротки. В небе, точно приступы боли, набегали тусклые облака и сразу же таяли, разлетались бесформенными хлопьями, как смятое войско, как последние проблески угасающей жизни. Мне хотелось вернуться в дом, я боялся, что собаки увлекут меня к самым дальним границам фермы. Но когда мы миновали пригорок за большим полем, откуда в зимние дни виден серебряный шпиль олтонской судебной палаты, они остановились по первому окрику и покорно затрусили обратно, будто продолжая проложенный в ежедневных прогулках с моей матерью маршрут — вдоль живых изгородей сумаха и айланта, по нижнему краю большого поля, мимо развалин табачной сушилки, через дорогу и во двор дома. Еще несколько минут веселой возни и притворного сопротивления, и вся тройка была благополучно водворена в свой сарайчик. В лохматых штанишках задних собачьих лап запутались колючки репейника и какие-то зеленые семена, похожие на сточенные наконечники стрел. Глянув вниз, я увидел, что природа и меня использовала для своих целей: манжеты моих брюк тоже несли на себе семена.
Дома Ричард читал, Пегги наготовила сандвичей с колбасой и теперь разогревала грибной суп. Стол был накрыт на три прибора.
— Как она там?
Ответил Ричард:
— Сказала, что ягоды очень вкусные, а обедать она не хочет.
Я посмотрел на книгу, которую он читал; это был мой Вудхауз.
— А не рассердится она, если мы позовем доктора?
— Чего тут сердиться? И ведь она же сама сказала.
— Очень это на нее непохоже.
Пегги, внимательно следившая за молоком, которое лила в суп, оглянулась на мои слова; глаза у нее потемнели. Мне вспомнилось неожиданное замечание матери о мужчинах, которые ищут себе оправдания, причинив женщине горе.
— Иди, спроси сам, — сказала она.
Поднимаясь по лестнице, я почувствовал в кармане своего пиджака (я так и не переоделся после церкви) что-то жесткое и вытащил сложенную церковную программку. Такая привычка была у отца — сложить программу и сунуть ее в карман, вместо того чтобы выбросить после богослужения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15