А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Хабуш рассказывал, что клинок этот добыл давно, еще когда был зонгером. Получил на вокзале от клятого в черной форме с серебряными молниями на рукаве. В живот. После чего и стал хабушем.
Лабух осторожно взял несколько блюзовых аккордов. Подстроил гитару, очистил от старой смазки, протер и проверил затвор. Потом. осторожно, в четверть звука, наиграл кусочек какого-то известного рок-н-ролла. Получилось! Пальцы, словно оголодавшие воробьи, торопливо склевывали настоящие звуки, иногда, правда, промахиваясь, не то с отвычки, не то от жадности. Но получилось! Не то чтобы очень, но с утра, да еще с похмелья!.. Вставил обойму. Протер инструмент чистой майкой, за неимением подходящей тряпочки, и пальцем потрогал острый конец штык-грифа.
— Ничего, сойдет, — пробурчал он, очень довольный собой — мы с тобой, Сэлли, и на музпехов, бывало, хаживали. Врукопашную. Как-нибудь проскочим. А нет — так хотя бы молодость вспомним. Тем более что не хотим мы в клятые.
Убирая инструменты в шкаф, Лабух с вновь возникшей тоской подумал, что чапок на углу уж точно открылся, что можно запросто сдать бутылки или загнать деловым что-нибудь из имущества — только не гитару, но вот десяток метательных дисков... И опять начнется ни к чему не обязывающее, вымывающее душу круженье по знакомому до сблева кварталу. И день придет, и день пройдет... Зато не надо никуда тащиться, не надо играть. Тут Лабух поймал себя на том, что просто-напросто боится. Он не был уверен, что сможет сыграть что-то путное после нескольких месяцев растительного существования, и теперь трусливо пытался спрятаться за свое похмелье и никчемность. Это было стыдно, только ведь стыд не всегда сильнее страха. Но проснувшаяся этим утром, еще похмельная и оттого злая на Лабуха, госпожа Судьба сунула в руки кофр с гитарой, запасную обойму и пояс с метательными дисками, а потом решительно схватила за отвороты старой кожаной куртки и рышвырнула за дверь.
Черная Шер проводила хозяина внимательным взглядом своих прекрасных, желто-зеленых, как спелые виноградины, глаз.
Глава 2. Подворотня
Лабух, на ходу распределяя по положенным местам амуницию, кубарем выкатился из подъезда во двор. Возле дома, упираясь косынками и основанием в потрескавшийся бетонный куб, гордо, словно восклицательный знак, торчала ржавая труба, высоченная, как баллистическая ракета времен Империи, и такая же теперь ненужная. Одна Лабухова подружка как-то сказала, что у дома старческая эрекция, выразительно посмотрев при этом на Лабуха. После чего Лабух решил с боевыми бас-гитаристками больше не связываться.
Перекошенная пожарная лестница начиналась метрах в двух от земли. На стене, справа от лестницы, красовалась высеченная в штукатурке надпись — «Иван Помидоров, 1984». Память о боевом товарище.
Двор отгородился от внешнего мира покосившимися от старости, вычерненными дождями деревянными сараями. Несмотря на то, что жителей в доме становилось все меньше, сараи множились, выбрасывая из себя неопрятные эмбрионы пристроек, и в конце концов образовали некое подобие хлипкой крепостной стены, защищающей дом и его обитателей от возможного вторжения извне. Дожди и зимы терпеливо старили неуклюжие постройки, пещря старые доски благородной серебряной чернью, но это мало помогало. Рано или поздно все это должно было пыхнуть скоротечным золотом последнего пожара, да вот не пыхало что-то. Видно даже несчастья позабыли это место. Да и слава богу.
В центре двора, под тополями с торчащими вверх и в стороны уродливыми культями ампутированных стволов, выбросивших, однако, новые, уже курящиеся пухом побеги, имелся щелястый деревянный стол, за которым с комфортом расслаблялась нешумная троица то ли аборигенов, то ли бомжей, а может быть, и тех и других. Чем-то эти люди были похожи на уродливые дворовые деревья. Такие же культяпые фигуры и та же неистребимая способность прорастать сквозь любые беды. Такая вот получалась, в целом, дружелюбная флора и фауна в Лабуховом дворе. Лабух не раз и не два сиживал под тополями, рассуждая о жизни и неизменно приходя к почему-то утешительному для всех выводу, что жизнь — баба черствая и неласковая. Но без нее и вовсе тошно. Так что в периоды запоев аборигены считали Лабуха в доску своим, а когда Лабух, наконец, выныривал из запоя и отправлялся куда-нибудь играть, вели себя деликатно, то есть особенно не навязывались. Разве что на опохмелку просили, но вежливо и не настырно, не забывая, однако, напомнить, что придет, братец, и твое времечко, так что не очень-то заносись...
— Эй, музыкант, махни с нами стаканчик. А потом сбацаешь что-нито веселенькое, — один из отдыхающих приглашающее махнул рукой.
Лабух подошел. На щелястой, темной и чистой после ночного дождя столешнице красовалась пластиковая бутылка с мутной жидкостью, имелся и пластиковый же стаканчик. Обломки дешевых печенюшек и перышки зеленого лука придавали пиршественному столу завершенность нищеты. Местные жители были слышащими, но не звукарями, иногда Лабуху казалось, что у них и вовсе не было никакого повода жить, и все-таки они жили.
— Ну, давай, не стесняйся, махни, — да поговори с нами про этих, про «Битлов» там, или про негра, который своей трубой целый город разрушил. Вот бы он на губернаторский дворец дунул. Развалил бы к такой матери, а? Иер-рихон гребаный!
Слово «Иерихон» во дворе считалось ругательным и применялось в сочетании с другими словами для обозначения разнообразных эпико-героических ситуаций.
Искушение острым коготком царапнуло пересохшее горло, но боевая гитара в кофре за спиной возражала, и невнятная пока музыка, жаждущая прозвучать, тоже возражала. Черная Шер, оставшаяся в пустой квартире, и та была против.
— Да некогда мне, мужики, в другой раз, может, вечером...
— Значит, опять лабать пошел. Правильно, Иерихон гребаный, настоящий музыкант должен играть музыку. И сражаться, потому как он есть боевой музыкант. А боевой музыкант есть первейший защитник и спаситель нашей матерной отчизны. Ну ладно, тогда вечером, ежели вернешься, конечно... Бывай, артист! А то вот был у меня один знакомый саксофонист, да ты, наверное, его знаешь, помер он, после того как дудку пропил... Такой вот Иерихон!
Лабух не дослушал, зная, что никто особенно не обидится, а история эта будет досказана в другой, более подходящий раз. Да и слышал он уже эту историю.
Только и осталось знакомых во дворе. Ушли сверстники. Кто-то стал добропорядочным глухарем, кто-то подался в подворотники, кто-то выбился в деловые. А еще кого-то свои же пожгли. Кобыла, вон, и вовсе в музпехах служит. И ничего, живет. Семью завел. А ведь когда-то все они мастерили боевые семиструнки-поджиги и, завидуя подворотникам, мучая пальцы, брали три заветных аккорда, учились играть перебором и «боем». Был такой бой — «восьмерка» назывался.
«Звени, бубенчик мой, звени, гитара, пой шута напевы, а я сейчас вам расскажу, как шут влюбился в королеву...»
А потом было тестирование, проверка слуха, спецобработка — белый колпак на голову — и провал. Никто не помнит, что с ним сделалось там, под колпаком. Тех, кто прошел — забрали к глухарям в Новые Кварталы, строить другой мир, без пьянства, наркоты и драк, мир, в котором можно многого добиться, красивый, яркий и резкий, как картинка в журнале. Там, в этом мире, огромные пространства, широкие дороги, чистый воздух и вода. Там — хорошо оплачиваемая постоянная работа, а по вечерам красивые ухоженные женщины, как награда за правильную жизнь. Там процветание, безопасность и уверенность в будущем. Там есть все, кроме музыки. Такой вот Иерихон, как сказал бы сосед.
...Через двор, мимо гипсовых статуй пионера и пионерки. Раньше, помнится, у пионера в руках был горн, но домоуправ приказал горн выломать, а статую оставить как есть, пусть себе стоит, двор украшает. Теперь казалось, что бедный пионер пытается закрыться гипсовыми руками от атаки с воздуха. У пионерки же в руках и раньше ничего не было, а теперь не стало и самих рук, что, как ни странно, прибавило бесполому ранее истукану женственности.
— Вот так, — пробормотал Лабух, — когда мы стареем, из нас не песок сыплется, из нас торчит ржавая арматура, как из этого пионера.
Одна створка решетчатых ворот валялась на растрескавшемся асфальте, вторая висела на скособоченной петле. Столбики с облупившейся штукатуркой — как два маленьких грязно-розовых обелиска.
Пушинка села на щеку. Лабух смахнул ее, попутно отметив, что забыл-таки побриться, и вышел из двора. С утра уже полным-полно налетело тополиного пуха, того самого, который вспыхивает, словно порох, если в него бросить горящую спичку. Лабух похлопал себя по карманам, но спичек не было, была только зажигалка, а ее бросать не хотелось — вдруг понадобится. Да и что это он, детство вспомнил, что ли...
Он прошел сотню шагов по знакомой улице, оставляя за собой невесомые теплые тополиные вихри, добрался до грязно-желтого четырехэтажного дома нетрезвого вида и свернул под арку. Дохнуло тленом и сыростью, как всегда в подворотне. Облупленные стены радовали взгляд разнообразными графитти, в основном непристойного характера. Осмысленностью и художественностью выделялась единственная древняя, как наскальная живопись, фраза: «Как в жопе заноза, как в поле сорняк, торчит в высшей лиге московский „Спартак“».
Пух сюда почти не залетал. Асфальт был щедро присыпан окурками, презервативами и обрывками пластиковых пакетов. Под ногами смачно чмокали сплющенные тюбики из-под клея. Чпокали одноразовые шприцы.
Из глубины подворотни донеслись дурные, нестройные аккорды и нарочито-гнусавое пение: «Раздался выстрел, и дешевка закачалась, и повалилась на сырой песок, и очи черные ее закрылись туго, чтоб не смущали больше фраеров...»
— Подворотники, вот блин! — Лабух расстегнул кофр, надеясь, все-таки, что, может, пронесет.
...Они из года в год поют одни и те же песни, иногда это до неузнаваемости испоганенные песни бардов, что-то про тюрьму, маму и волю. Хотя кто сейчас посадит в тюрьму подворотника, кому он нужен? Подворотник — так, мелочь, конечно, пока он не выбился в деловые. Ну а когда выбился, тут тебя и воля, и тюрьма — все в одном стакане. Хотя вообще-то тюрьмы существуют для музыкантов, для художников и поэтов, и то только для тех, кто решил звучать. Молчаливые безопасны, так считают глухари. А еще они считают, что Старый Город рано или поздно сам себя съест. Если это так, то подворотники — что-то вроде бактерий в пищеварительном тракте города. Они, как и микробы, в большинстве своем рождаются, живут и умирают в своих подворотнях, в зачуханых дворах, которыми изъедены старые кварталы. Кому до них есть дело, пока они не выбрались наружу? Они сами по себе. Своих женщин они не то любовно, не то презрительно называют телками и шмарами. Те из подворотников, кому все же удается выбраться из пропахших мочой и «Примой» коридоров коммуналок, кто не рехнулся в детстве, нюхая клей, не подсел на иглу, кому подфартило, наконец, — ведь есть в жизни фарт, есть, даже подворотнику иногда улыбается его фиксатая судьба — становятся деловыми. Тогда они меняют свои самодельные боевые семиструнки на увесистые шипастые золотые мобильники, их музыка теперь — кваканье телефонов, рев моторов навороченных тачек, завораживающее попукивание игровых автоматов. Их бизнес — их музыка. Их телки — крутые телки, те, что из подворотен же, умело вихляя бедрами, вскарабкались на подиумы, навинтились на никелированные шесты в стриптиз-барах, нахально влезли в постели к «большим» глухарям, взяв наконец от житухи свое.
И только иногда, ужравшись дорогим пойлом до слез, деловой достает из чулана старую раздолбанную семиструнку с треснувшей декой и непослушными пальцами берет три заветных аккорда. «Эх, Вован, сука ты все-таки. А помнишь, как замочили Трухлявого...»
И про маму, про тюрьму, про волю...
А те, кому не подфартило, тем дорога в хабуши, а иногда и в клятые. Только клятый не из каждого получается.
Они опасны. Даже простые подворотники, сявки, мелкота, нанюхавшаяся клею, и те, что постарше, пьяные и обколотые, уже не мальки, а бычки, — опасны. Их самопальные семиструнки заряжены крупно рублеными гвоздями и шариками от подшипников. Их телки и шмары с визгом бросаются на штык-гриф, не чувствуя боли, и норовят всадить заточку тебе в глаз. Они опасны. Потому, что ничего не боятся. Их жизнь — фарт, а фарт либо есть, либо нет. Как и жизнь.
Не пронесло. Навстречу качнулись шестигранные стволы боевых семиструнок и сразу же, щелкнув, выскочили огоньки запалов.
— Эй, фраерок, брось струмент, давай маленько побазарим!
Подворотники тянули время. Самодельные боевые семиструнки, рассчитанные на один, зато смертельный выстрел, стреляют не сразу. А потом в ход пойдут окованные стальными полосами кузова «струментов» и финки, выскакивающие из грифов.
Лабух отскочил назад и в сторону. «Музима» сама вылетела из кофра, солнечные блики скользнули по стальным струнам, слились в сверкающую каплю, прокатились по желобку штык-грифа и на миг вспыхнули на его острие.
Похмелье мигом вылетело из него, теперь он был готов. Хорошо бы, конечно, обойтись без стрельбы. Патронов мало, они еще пригодятся. Подворотников можно раскидать и штык-грифом. Только жалеть не надо. Здесь никто никого не жалеет. Здесь — подворотня.
Нестройно грохнули семиструнки. Хлестнуло железом по асфальту и стене, рвануло полу куртки. Остро запахло серой и фосфором. Мимо. Это хорошо. Перезаряжать долго, так что сейчас начнется рукопашная, месиловка, с раздиранием рубах на груди, с хряском ломающихся дек, грифов и костей. Не дай Элвис, кто-нибудь сдержался, оставил заряд, чтобы, улучив момент, выстрелить в спину, дождаться своего. Бывают ведь умные подворотники. Берутся же откуда-то деловые. Не всем в жизни правит фарт. Или всем?
Шаг вперед. Штык-гриф с визгом скользнул по ржавому, воняющему гарью стволу, отбросил его в сторону — с гулким звоном лопнули струны. Лезвие с хрустом прошло через деревянный кузов и дальше. Один есть. Лабух резко, с поворота, стряхнул с оружия остатки семиструнки и, не глядя на заваливающегося вперед подворотника, полоснул по горлу второго, уже занесшего свое утыканное шипами оружие. Где-то сбоку щелкнули курки — ага, все-таки один умный нашелся. Придется стрелять. «Музима» коротко рыкнула, зазвенели, резонируя с выстрелами, струны. Все, нет больше умника. Не ходить тебе, парень, в деловых, не носить малинового пиджака — все! Не фарт, ты уж прости.
Пятеро. Четверо так и остались в подворотне. Пятый убежал. Может быть, тоже умный, а может — просто трус. Трусы, бывает, тоже выходят в деловые, и гораздо чаще, чем храбрецы или просто отморозки. В бою вообще чаще всего выживают трусы.
Лабух внимательно осмотрел тела. Пакетики с травкой, у того, что с двуствольной курковой гитарой — немного денег и патронташ с патронами 12-го калибра. Наверное, старший. Наркотой приторговывал. Вышел бы в деловые, как пить дать, да вот не фарт...
Ну что же, теперь можно идти дальше. Лабух, не торопясь, выбрался из подворотни, пересек маленький дворик, завешанный влажными серыми простынями, и прошел через сквозной подъезд в изогнутый наподобие басового ключа переулок, огибающий дикий рынок.
Лабух шел, просачиваясь через проходные дворы, ныряя в темные подъезды с обвисшими дверями и, по возможности, обходя стаи подворотников. Некоторые уже сообразили, что вечно полупьяный алкаш исчез, что вернулся прежний Лабух, и, ворча, как голодные псы, растворялись в темноте своих вонючих мирков, не смея напасть. А вот с теми, кто не понял, или понял, но все-таки верил в свой фарт, — с ними приходилось драться. Таких, к счастью, было немного, и дрались они, в основном, для куража, так что, можно считать, все обошлось. Обойдя стороной дикий рынок, он добрался, наконец, до подземного перехода. Или, как его называли звукари — стежка. Здесь кончался обжитой район и начиналась ничейная территория.
Глава 3. Переход
Автомобили, словно разноцветные, обкатанные городом до блеска леденцы, весело катятся по проспекту. Из города на равнину, потом по равнине, рассеченной дорогой, доступной только глухарям. По серому языку скоростного шоссе, в другой город, а может быть, дальше? Куда? А Великий Глухарь знает! Такой же встречный поток, облизанный ветром, впадает в город. Ничего, что леденцовые бока в пыли и брызгах, — город не брезглив. Город примет все. Он все переварит, чтобы в конце концов вывалить ржавое «не нужно» на дальние свалки на радость хабушам. Но катятся и катятся по асфальту веселые леденцы, лишь иногда хрустнет тонкая блестящая оболочка и красная начинка легко брызнет на асфальт. Вот такой он, проспект. Здесь Мир Глухарей, мир благополучия, сытости и порядка, брезгливо соприкасается с миром «слышащих». С миром трущоб и подворотен. С миром неизданных поэтов, непонятых прозаиков, бойцов-музыкантов, многозначительных бардов, с миром подворотников, мычащих свои невнятные песни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37