А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Под душем стоял греческий бог! Я был настолько удивлен сей чудесной метаморфозой, что присел на краешек унитаза и принялся изучать это… явление. Китс дочерна загорел, а волосы выгорели совершенно. Он сильно похудел и был в потрясающей физической форме. На фоне коричневой кожи и пепельно-белых волос глаза, его живые голубые глаза, казалось, сияли светом. Он и близко не был похож на того человека, которого я помнил! «Я улизнул оттуда на денек-другой, — сказал он, тон тоже был незнакомый, быстрый, доверительный. — Выпестовал, понимаешь, на локте одну из дурацких этих пустынных язв, взял бумажку и — вот он я. Я понятия не имею, отчего они появляются, и никто не знает; может, от всей этой консервированной лабуды, которую мы там, в пустыне, употребляем внутрь! Но — два дня в Алексе, инъекция и — presto! Чертова штука опять заживает. Слушай, Дарли, какая хохма, что мы с тобой опять встретились. Так много нужно всего тебе рассказать. Эта война! — Его буквально распирала изнутри кипучая радость жизни. — Нет, скажу тебе, горячая вода — это просто званый пир. Я тут стоял и упивался».
«Выглядишь великолепно».
«Выгляжу, выгляжу. — Он от души ляснул себя под заднице. — Но, твою-то мать, как хорошо попасть обратно в Алекс. Контраст, он мозги прочищает. Эти чертовы танки так нагреваются на солнце: чувствуешь себя, что твой снеток на сковородке. Слушай, будь другом, подай мне стакан». На полу стоял большой стакан виски с содовой и большой кубик льда. Он качнул стакан и поднес его к уху, как ребенок. «Ах, как звякает эта ледышка, — восторгу через край. — Музыка души, позванивает лед». Он поднял стакан, сморщил нос и выпил за мое здоровье. «Ты тоже неплохо сохранился. — И глаз его блеснул незнакомой стервозной искрой. — Теперь что-нибудь надеть, а потом… дружище ты мой, я богат. Я закачу тебе обед в „Пти Куан“ по первому разряду. И никаких „но“, от меня не уйдешь. Я именно тебя хотел здесь увидеть и с тобой поговорить. У меня новости».
Он в буквальном смысле слова ускакал в спальню одеваться, я пошел следом и присел на Помбалеву кровать, чтобы составить ему компанию. Хорошее настроение — вещь заразная. Усидеть на месте он не мог чисто физически. Внутри него бурлили тысячи идей, и хотелось все выплеснуть, и разом. Он слетел на улицу вниз по лестнице, как школьник, покрыв последний лестничный пролет одним прыжком. Я думал, он пустится в пляс посреди рю Фуад. «Нет, серьезно, — он вывернул мне локоть так, что хрустнуло плечо, — серьезно: жизнь — восхитительная штука, — и, словно для того, чтоб подтвердить серьезность сказанного, рассыпался звенящим смехом, — …когда я вспоминаю, как мы тут трудили себе головы и жопы». Судя по всему, в его новой эйфорической концепции бытия мне тоже было отведено место. «Как медленно до нас доходит, нет, просто стыдно вспомнить!»
В «Пти Куан» мы заняли столик в углу после дружеской перепалки с каким-то лейтенантом-моряком, и тут же Китс ухватил за рукав самого Менотти и велел принести шампанского немедля. Где, черт побери, он обзавелся этой новой, сквозь смех авторитарной манерой, которая мигом вызывала в окружающих уважение и уступчивость, никого при этом не задевая?
«Пустыня! — сказал он, как будто бы в ответ на мой молчаливый вопрос. — Пустыня, Дарли, друг ты мой. Это надо видеть». Из обширного бокового кармана он выудил книжку «Записки Пиквикского клуба». «А, черт! — сказал он. — Надо не забыть поменять. А не то братва меня зажарит». Книжка была засаленная, обтрепанная донельзя, с пулевым отверстием в обложке и вся в масляных пятнах. «Это, видишь ли, вся наша библиотека, и какой-то говнюк, похоже, подтирался серединной ее третью. Я дал слово, что найду другую и поменяю. Да, кстати, у вас же дома есть наверняка. Не думаю, что Помбаль станет сильно возражать, ежели я ее умыкну. Нет, это просто уму непостижимо. Когда кончается пальба, мы лежим себе под звездами и читаем друг другу Диккенса вслух! Бред сивой кобылы, дорогой ты мой, но тогда все прочее вокруг — бред еще больший. И все бредовей и бредовей с каждым днем».
«Тебя послушать, так ты совершенно счастлив», — сказал я не без зависти.
«Так точно, — ответил он уже чуть тише и вдруг в первый раз с момента нашей встречи стал относительно серьезен. — Счастлив. Дарли, позволь, я открою тебе страшную тайну. Только обещай, что не станешь вздыхать и охать».
«Клянусь».
Он перегнулся через стол и сказал, переблескивая глазами: «Я стал наконец писателем! — И следом взрыв звенящего его смеха: — Ты же обещал не вздыхать».
«Я и не вздыхал».
«Ну, вид у тебя был такой, как будто ты вздохнул, и еще свысока. А по правилам следовало крикнуть „Ура!“»
«Не ори, а то нас отсюда выгонят».
«Пардон. На меня иногда находит».
Он опрокинул большой бокал шампанского с таким видом, будто пил за собственное здоровье, и откинулся на стул, глядя на меня эдак лукаво, с той же самой стервозной искрой в голубых глазах.
«А что ты, если не секрет, написал?» — спросил я.
«Ничего, — улыбка. — Ни единого слова — пока. Все они вот тут. — Он постучал по виску коричневым пальцем. — Но теперь-то я знаю, где и что лежит. Пишу я или не пишу, уже не важно — это раньше мы с тобой, два идиота, считали, что в этом-то вся суть».
На улице заиграла шарманка, тоскливо, гулко, на одних и тех же нотах. Допотопная английская шарманка, которую старый слепой Ариф откопал в какой-то куче хлама и, так сказать, «наладил». Двух или трех нот не было вовсе, и оттого отдельные аккорды звучали фальшивей некуда.
«Послушай, — проговорил с глубоким чувством Китс, — нет, ты послушай старика Арифа». Он был в том самом счастливом состоянии духа, которое возникает только в тех случаях, когда шампанское идет в коктейле с хронической усталостью: меланхолическое опьянение, ласковое и поднимающее дух. «Бог ты мой!» — сказал он, дождавшись паузы, и начал напевать хриплым шепотом очень тихо, отбивая пальцем ритм: «Taisez-vous, petit babouin». Затем издал обильный сытый вздох, выбрал себе сигару из огромного ящика, где Менотти держал образцы, потом, пройдясь не спеша по залу, вернулся к нашему столику и сел с восторженной улыбкой на лице. «Эта война, — скажу тебе, однако… Совсем не похоже на все мои прежние представления о том, какие бывают войны».
В своей разукрашенной шампанским во все цвета радуги вселенной он снова отыскал резервы для аккорда относительно минорного, причем без всякого перехода. Он сказал: «Всякий нормальный человек, который видит это в первый раз, не может не заорать во все горло: „Прекратите немедленно!“ — настолько все это противоречит здравому смыслу. Дружище ты мой, чтобы узреть человеческую этику в ее нормальном состоянии, ты должен побывать на поле боя. Общую идею можно сформулировать одной весьма выразительной фразой: „Если это нельзя съесть или выть, значит, на этом можно выть кого-нибудь другого“. Две тысячи лет цивилизации! Облетают, как кожура, в первый же день. Чуть поскреби мизинчиком — лак сойдет, а под ним — кольцо в носу и боевая раскраска. Вот так! — Он томно поскреб воздух кончиком своей дорогой сигары. — И при всем том — нет, ты просто не поверишь. Война сделала из меня мужчину, как принято выражаться. Более того, писателя! Душа моя чиста и прозрачна. Может, это и ненормально само по себе. Но я наконец ее начал, эту мою собачью радость, мою книгу. Глава за главой понемногу укладывается в моей журналистской башке — нет, что я такое говорю, не журналистской, писательской. — Он снова рассмеялся, словно сморозил чушь. — Дарли, когда я оглядел это… поле битвы ночью, я стоял там в каком-то экстазе стыда и радовался, как дурак, разноцветным огонькам, сигнальным ракетам, их поразвесили на небе, как на елке, и я сказал себе: «И все вот это — только для того, чтоб бедолага Джонни Китс мог стать мужчиной». Такие дела. Полная для меня загадка, но я уверен в этом на все сто. А иначе из меня просто ничего не вышло бы, и все, я был слишком туп , ну просто как дерево, прости Господи». Он помолчал немного, отвлекшись на сигару. Было такое впечатление, будто он прокручивает про себя последнюю часть нашего разговора, проверяет его на соответствие стандартам — каждое слово, как некий сложный механизм: Потом добавил очень осторожно, с немного смущенным и весьма сосредоточенным выражением на лице, будто в предвосхищении малознакомых терминов: «Человек действия и человек рефлектирующий — на самом деле один и тот же человек, только он трудится на двух разных полях. Но идет все к той же цели! Постой, это уже начинает отдавать глупостью». Он с укоризной ткнул себя в висок и нахмурился. Секунду спустя заговорил опять, поначалу все так же хмуро: «Сказать тебе, что я думаю по этому поводу… о войне? К каким я пришел выводам? Я пришел к выводу, что война была изначально заложена в системе наших инстинктов как особый шоковый биологический механизм для ускорения духовных кризисов, которые иначе вызвать невозможно, если, скажем, человек — дурак. Даже самые бесчувственные из нас с трудом переносят вид смерти, а жить с этим потом и радоваться — и того труднее. И те неведомые силы, которые всё тут для нас обустроили, сочли необходимым подпустить нечто конкретное, чтобы смерть жила не в некоем туманном будущем, а в актуальном настоящем. Теперь, конечно, все стало несколько иначе, и стороннему наблюдателю порой достается куда сильней, чем дуболому с самой что ни на есть передовой. Это несправедливо в отношении тех членов племени, которые предпочли бы оставить жен и детишек в безопасном месте, прежде чем выступить на тропу войны и получить свое примитивное посвящение в рыцари. Мне кажется, инстинкт уже слегка атрофировался и продолжает в том же духе; но что они предложат нам взамен — вот в чем вопрос. Что же касается меня, Дарли, я могу тебе сказать с полной уверенностью, что ни полдюжины любовниц-француженок, ни путешествия вдоль и поперек земного шарика, ни какие там угодно приключения в мирные времена не переделали бы меня так и в столь сжатые сроки. Ты помнишь, что я собой представлял раньше? Послушай, я теперь взрослый, совсем-совсем, хотя, конечно, быстро старею, слишком быстро! Ты можешь смеяться, но постоянное присутствие смерти, смерть как обыденность, я это имею в виду, — только обыденность на скорости, на полную катушку, — подарила мне намек на Жизнь Вечную! И никак иначе я бы просто, мать твою, ничегошеньки не понял. Н-да. Что ж, может, там меня и кокнут в итоге, в полном, так сказать, расцвете безумия моего».
Он опять взорвался смехом и трижды возгласил сам себе здравицу, молча воздев — троекратно — руку с сигарой. Потом старательно мне подмигнул и налил себе еще, добавив рассеянно, как припев: «Жизнь только тем и является в красе и славе, кто кооптирует смерть!» Судя по всему, он был уже здорово пьян; бодрящий эффект горячего душа понемногу прошел, и груз многодневной пустынной усталости начал брать свое.
«А Персуорден?» — спросил я, угадав наилучший момент, чтоб уронить его имя в поток нашей беседы, как крючок с наживкой.
«Персуорден! — откликнулся он на другой уже ноте, ноте грусти, меланхолии и тихой приязни. — Но, дорогой мой Дарли, ведь именно обо всем этом он и пытался мне толковать, на свой, конечно, чертов лад. А я? До сих пор стыдно вспомнить, какие я ему задавал вопросы. И знаешь, то, что он мне тогда отвечал и в чем я не понял ни черта, сейчас — исполнено смысла. Видишь ли, истина — вещь обоюдоострая. И выразить ее средствами языка, с его изначальной раздвоенностью, дуалистичностью смыслов, — безнадега! Язык! Всякий пишущий только затем и страдает, чтобы сделать инструмент свой по возможности более тонким, прекрасно зная при этом, что он несовершенен от природы. Задача безнадежная, но смысла в ней от безнадежности меньше-то не становится. Потому как сама задача, самый акт борьбы с неразрешимой проблемой и дает писателю возможность расти! И старый черт прекрасно это понимал. Тебе бы почитать его письма к жене. При всем их великолепии, уж такие он там пускает сопли, так юродствует, в такое сам себя окунает „фе“ — как какой-нибудь персонаж из Достоевского, одержимый постыдной манией! Просто потрясающе, до чего человек может опуститься, — и какой человек!» — Удивительный комментарий к раздираемому всеми страстями, но все-таки цельному миру писем, которые я только что читал!
«Китс, — решился я, — скажи мне Бога ради. Ты пишешь о нем книгу?»
Китс задумчиво, медленно допил свой бокал, не слишком уверенным движением поставил его на стол и сказал: «Нет». Потом огладил подбородок и замолчал.
«Мне сказали, ты что-то там пишешь», — настаивал я. Он упрямо замотал головой и смерил взглядом пустой бокал. «Было такое намерение, — признался он наконец, старательно проговаривая каждое слово. — Я сделал как-то раз большу-ую статью о его романах для ма-аленького такого журнала. А потом получил письмо от его жены. Она хотела книгу. Большая такая, костлявая ирландская девка, истеричка и неряха; может, даже и красавица — на свой лад. Стиль есть. Откладывает сопли исключительно в старые конверты. Исключительно в мягких тапочках. Ты знаешь, в чем-то я его понимаю. Но я там влез в самое что ни на есть осиное гнездо. Она его ненавидит, и ненависти ее, скажу я тебе, на всех нас хватит с гаком. Она меня завалила информацией по самое горло, а писем и рукописей там были целые горы. Остров сокровищ, ни больше ни меньше. Но, дорогой ты мой, я браться за это не стал. Даже если все прочие фишки в сторону — то из чистого уважения к его памяти и работе. Нет-нет. Я ее просто-напросто надул. Сказал, что ей ни в жисть подобного не напечатать. Ей, судя по всему, хотелось публично заголиться и обнажиться, только чтобы добраться до него опять — до старика Персуордена! Я в такие игры не играю. Ну, а материальчик был, я тебе скажу, — волосы дыбом! Все, хватит об этом. Я тебе, как на духу, ни слова правды не скажу, ни единой живой душе, даже тебе, извини».
Мы долго сидели, внимательно глядя друг на друга, потом я задал еще один вопрос.
«А сестра его, Лайза, — ее ты когда-нибудь видел?»
Китс медленно покачал головой. «Нет. С какой стати? Я ведь сразу весь этот план похерил, так был ли смысл ее искать и выслушивать другую версию сюжета. Я знаю, что у нее тоже рукописей навалом, это мне сказала его жена. Но… Она ведь здесь, не так ли? — Губы его чуть скривились — тень намека на неприязнь. — Честно говоря, мне с ней встречаться не хочется. Самое печальное, на мой взгляд, во всей этой истории то обстоятельство, что человек, которого старина Персуорден больше всех на свете любил — в плане чисто духовном, конечно, — ни состояния, так сказать, души его, когда он умер, не понял вовсе, ни на грош; ни в том, что он сделал, не понимает, к сожалению, ни аза. Нет, она была занята пошленькой своей интригой, пыталась легализовать свою связь с Маунтоливом. Сдается мне, она просто-напросто боялась, что ее свадьба с дипломатом высокого ранга может обернуться публичным скандалом. Возможно, я и ошибаюсь, но такое у меня сложилось впечатление. Мне кажется, она приложит все свои силы, чтобы во спасение тиснуть какую-нибудь книжонку по типу „Ура и да здравствует“. Но теперь в каком-то смысле у меня есть свой Персуорден, мой личный, если хочешь, экземпляр. И мне хватает. Какое мне дело до деталей, зачем мне видеться с его сестрой? Нам нужна не частная его жизнь, а то, что он сделал, — его версия, его смысл из множества смыслов этого четвероликого слова!»
Мне захотелось вдруг крикнуть: «Нечестно!» — но я сдержался. В этом мире не бывает так, чтоб каждому досталось по справедливости. Китс уже начал засыпать. «Поехали, — сказал я и попросил счет, — тебе пора домой и баиньки».
«Да, что-то я как-то устал», — промямлил он.
«Avanti».
В переулке нам, к счастью, попалась старенькая гхарри. Китс уже начал было ругать свои ноги за то, что устали, и руку — за то, что болит. Он был, пожалуй, в приятнейшем из всех возможных полупьяных состояний — в состоянии этакой изысканной расслабленности. В пряно пахнущей кабинке гхарри он откинулся назад и прикрыл глаза. «А знаешь еще что, Дарли, — сказал он не слишком внятно. — Вот все хотел тебе сказать, да забыл. Ты не сердись на меня, товарищ ты мой по несчастью, не будешь, а? Я знаю, что у вас с Клеа… Да, и я за вас рад. Но есть у меня странное такое чувство, что в один прекрасный день я на ней женюсь. Нет, правда. Ты только не делай глупостей, хорошо? Я ни слова никому не скажу. А случится это через много лет после этой дурацкой войны. Но где-то там, впереди, я чувствую, мы с ней споемся».
«И что я должен тебе на это сказать?»
«Ну, перед тобою все пути открыты. Я бы на твоем месте, скажи ты мне что-нибудь в этом духе, стал бы вопить и брызгать слюной. Потом бы отшиб тебе тыкву и выкинул на хрен из тележки — ну, в общем, в этом духе. В глаз бы съездил, это уж непременно».
Гхарри подпрыгнула и остановилась у самого нашего дома.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35