А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Александрийский квартет – 4

OCR Библиотека Старого Чародея
«Клеа»: Симпозиум; СПб; 2004
ISBN 5-89091-249-6
Оригинал: Lawrence Durrell, “Clea”
Перевод: Владимир Михайлин
Аннотация
Дипломат, учитель, британский пресс-атташе и шпион в Александрии Египетской, старший брат писателя-анималиста Джеральда Даррела, Лоренс Даррел (1912-1990) стал всемирно известен после выхода в свет «Александрийского квартета», разделившего англоязычную критику на два лагеря: первые прочили автору славу нового Пруста, вторые видели в нем литературного шарлатана. Четвертый роман квартета, «Клеа»(1960) — это развитие и завершение истории, изложенной в разных ракурсах в «Жюстин», «Бальтазаре» и «Маунтоливе». Герои квартета, попавшие в водоворот Второй мировой войны, распутывают, наконец, хитросплетения своего прошлого и, с неизбежными потерями, делают шаг в будущее.
Лоренс Даррел
Клеа
Моему отцу
Первичное и прекраснейшее из свойств Природы есть движение, только оно одно и поддерживало в ней жизнь во все времена; но поскольку это движение само по себе есть всего лишь непрерывная череда преступлений, следовательно, и сама Природа преступна и на преступлении зиждется.
Д. А. Ф. де Сад
ЗАМЕЧАНИЕ АВТОРА
Перед вами четвертая книга из цикла, задуманного как единое произведение. Она продолжение «Жюстин», «Бальтазара» и «Маунтолива». Все четыре романа составляют «Александрийский квартет», с подзаголовком — «словесный континуум», — если озаботиться вдруг чисто описательным подзаголовком. Свои намерения в отношении романной формы я уже изложил в предуведомлении к «Бальтазару».
В разделе «Рабочие заметки», помещенном в конце книги, я набросал несколько возможных линий развития персонажей и ситуаций в дальнейших книгах цикла — только лишь с целью предположить: если бы даже цикл мог разрастаться бесконечно, текст в результате никогда бы не стал roman fleuve (то есть материал не принял бы, расширяясь, формы сериала), но так и остался бы, в строгом смысле слова, частью настоящего словесного континуума. Если ось квартета была установлена твердо и верно, текст можно развивать в любом направлении, не теряя при этом ни строгости, ни соразмерности всего континуума. Однако в любом случае и с любой возможной точки зрения данный цикл из четырех книг может рассматриваться как завершенное целое.
Л. Д.
Книга I
1
Апельсины в тот год уродились как никогда. Они стояли празднично и праздно, вспыхивая то и дело в густой, солнцем залитой листве: фонарики под праздник. Как будто и им было дело до нашего отъезда с маленького этого острова: долгожданное послание от Нессима наконец пришло — как повестка назад, в Царство Мертвых. Натянулась струна и повлекла меня без жалости и промедления обратно в тот единственный из многих Город, что парил для меня неизменно на грани меж сном и реальностью, между живой жизнью и сонмищем поэтических образов, которые одно только имя его вызывало в моей душе. Память, твердил я себе, искаженная страстями и догадками, до сей поры едва ли наполовину успевшая стать достоянием бумаги. Александрия, столица Памяти! Я брал у живых твоих и мертвых, я писал с них, писал, покуда сам не стал чем-то вроде постскриптума к письму, которому не судьба быть дописанным до конца, отосланным по назначению…
Как долго я был в отъезде? Я поймал себя на том, что не могу сосчитать; да и то, разве календарная цифирь может дать представление, хотя бы смутное, о тех эонах, что отделяют день ото дня, душу — от иной души, повзрослевшей; и все это время, если уж на то пошло, я действительно жил там, в Александрии, в той сокровенной Александрии, которую сумел взять с собой. И, страница за страницей, удар за ударом сердца, я предавался понемногу во власть некоего гротескного организма, частью которого был когда-то каждый из нас, победитель с побежденным наравне. Древний Город меняет очертания, мысль срезает слой за слоем, доискиваясь до смысла; где-то там, в тернистой черной чаще на пороге Африки, живет странный запах, терпкий и темный, дух места, горькая на вкус трава прошлого, что вяжет рот — и вязнут зубы, и белая сердцевина памяти. Однажды я решил собрать воедино, кодифицировать и откомментировать прошлое, прежде чем оно канет в вечность, — по крайней мере, такую я поставил перед собой задачу. Я в том не преуспел (а может, и сама задача была невыполнима изначально?): едва мне удавалось набальзамировать, отлить в слова одну какую-нибудь часть, как вторгался новый, неведомый мне ранее сюжет, и все шло насмарку, возведенное с таким трудом здание свидетельств и ссылок рушилось, а после кирпичики сами собой выстраивались в неожиданном, совершенно непредсказуемом порядке…
«Воссоздать реальность заново» — так, кажется, я где-то когда-то написал; фраза, самоуверенная до безрассудства, ибо кто, как не реальность, созидает нас и воссоздает по мере надобности заново на медленном своем гончарном круге. И все ж таки, если что-то я и приобрел в течение этой долгой островной интерлюдии, то именно благодаря неудаче, полному провалу моей попытки ухватить сокровенную суть Города. Я стою теперь лицом к лицу с природой времени, худшего из всех недугов человеческой души. А на бумаге — да, полная и безоговорочная капитуляция. Но, как то ни странно, самый акт письма дал мне возможность по-новому расти, видеть новые смыслы — благодаря самой бессмысленности слов, которые за фразой фраза текли в бездонные пещеры воображения и исчезали без следа, без памяти. Дорогостоящий способ начинать жить, не спорю; но нам, художникам, непременно приходится в конце концов даже и личные свои жизни строить в соответствии со странной сей техникой: погоня за самим собой.
Однако… если изменился я, что же стало с моими друзьями — с Бальтазаром, Нессимом, Жюстин, Клеа? Какие новые черты я в них разгляжу, после долгой сей паузы опять вдохнув воздух Города — Города иного, преображенного войной? Вот уж действительно проблема. Чего мне ждать? Созвездие предчувствий, путеводная звезда тревоги. Как трудно будет уступить с таким упорством завоеванную территорию грезы — уступить ее новым образам, новым городам, новым привязанностям и любовям. Я ловил себя на том, что перебираю воспоминания с почти маниакальной страстью — напоследок… А не разумнее ли с моей стороны, приходила мне в голову мысль, остаться здесь, никуда не ездить? Может, оно и так. И все-таки я знал, что ехать должен. Мало того, я уеду сегодня же ночью! С мыслью этой было настолько трудно совладать, что мне пришлось прошептать ее вслух. Последние десять дней, прошедшие с того дня, когда к нам явился Нессимов посланник, мы провели в золотой истоме ожидания; и погода нам подыграла, разродившись чередою ясных восходов и закатов и тихим морем. Мы стояли меж двух пейзажей, не в силах отказаться от первого и вожделея встречи со вторым, в некоем шатком равновесии, как чайки над краем пропасти. Но в снах моих уже теснились, переплетались, набегали друг на друга образы, в одном ряду не представимые. Дом на острове, дымчатого серебра оливы и миндальные деревья, под которыми бродят сонные, с красными лапками куропатки… тихие прогалины, где так и чудится в листве козлообразный Панов профиль. Простая и ясная гармония формы и цвета, никак не совместимая с иными, уже успевшими заполнить наши души предчувствиями. (Небо, исчерченное сплошь траекториями падающих звезд, изумрудная волна прилива на пустынных пляжах, чайки кричат над белыми, к югу уходящими шоссе). Сей греческий покойный мир уже был наводнен чужими запахами, ароматами забытого Города — переулки у самого моря, где потные морские капитаны жрали и накачивались араком так, что едва могли встать из-за стола, и осушали свои тела, как бочонки, ото всякой накопившейся страсти, и таяли в объятиях чернокожих шлюх с глазами спаниелей. (Зеркала, щемящая душу сладость трелей слепых канареек, булькают наргилехи в горшочках с розовой водой, пахнет пачулями и китайскими курительными палочками). Они ложились внахлест, несовместимые эти грезы. И друзей моих я тоже видел снова (уже не просто имена) — в свете нового знания о них и о себе. Они перестали быть отражениями — тень за бледной тенью — собственного моего письма, они снова ожили, даже те, кто уже давно умер. По ночам я бродил опять по кривым тамошним улочкам вдвоем с Мелиссой (она жила уже где-то по ту сторону тоски, ибо даже во сне я знал, что она умерла), уютно приткнувшись друг к другу, рука за руку; ноги узкие, длинные, как ножницы, она чуть раскачивается на ходу. Привычка прижиматься бедром к моему бедру при каждом шаге. Все было мило в ней теперь, все обретало очертания едва ли не символа — даже старенькое хлопчатобумажное платье, даже дешевые туфли, в каких она ходила по праздникам. Синяк от поцелуя на шее, под самым ухом, припудрить так и не удалось… А потом она исчезла, и я проснулся на вскрике. Заря уже тронула серебром продолговатые листья олив.
Где-то, каким-то образом, по дороге, я вновь обрел спокойствие духа. Пригоршня пронзительно-синих дней перед тем, как сказать «Прости», — я наслаждался ими, купался в роскошной их простоте: язычки огня бегают по горящим в камине поленьям — я топлю оливковым деревом, — над камином портрет Жюстин, его упакуем в последнюю очередь, отблески пламени пляшут на неровных ножках стола, на старых стульях, на синей эмалевой вазе с букетиком первых цикламенов. Что такое Город рядом с этим — с эгейской весной, повисшей на ниточке между зимой и белой дымкой зацветающего миндаля? Слово, не более того, незначащее слово, торопливо нацарапанное на полях предутреннего сна, и повторять его согласно с ритмом времени, с разменною монетой страстей его и судеб — с ритмом собственного сердца. Я ко всему этому прикипел, я пустил здесь корни, но остаться был не в силах; Город — я ненавидел его и знал теперь об этом — предлагал мне сейчас нечто новое: переоценку опыта, оставившего на мне свои рубцы и меты. Я должен вернуться туда еще раз, чтобы оставить его навсегда, сбросить его с себя, как дерево — листья, как змея — старую кожу. Если я и заговорил о времени, то потому лишь, что писатель, каковым я понемногу становился, начал учиться жить в пустотах, которыми пренебрегает время, просто не обращая на них внимания, — начал учиться жить, так сказать, между ударами часов. Разум человеческий, сей коллективный анекдот, обитает в постоянном настоящем; когда прошлое мертво, а вместо будущего одни лишь желания и страхи — чего в случайном этом времени нельзя понять и измерить, чего нельзя просто-напросто опустить? Для большинства из нас настоящее — нечто вроде роскошного, изысканного блюда, наколдованного феями: оно исчезает прямо из-под носа прежде, чем успеешь попробовать хоть кусочек. Я надеялся, что вскоре, вслед за покойным Персуорденом, буду иметь право сказать: «Я не пишу для тех, кто ни разу в жизни не задавался вопросом: „С которой точки начинается настоящая жизнь?“»
Праздные мысли брели, спотыкаясь, в моей голове, покуда я, омываемый со всех сторон ласковым чувством одиночества, лежал на плоской скале над морем и ел апельсин; скоро одиночеству не будет места, скоро Город скомкает его, как ветошь; тяжеловесный синий сон об Александрии — вот она нежится, подобная некой древней рептилии, в отблесках света с озера: лазурь, фараонова бронза. Великие сенсуалисты прошлого, предавшие тела свои зеркалам, стихам, ленивым стайкам мальчиков и женщин, иголке в вену, трубке с опиумом, безжизненным, без вкуса и без страсти поцелуям. Бродя в мечтах без всякой цели по узким улочкам Александрии, я снова знал, что этот Город взял октаву не просто человеческой истории, но всей биологической шкалы наших страстей — от размалеванных экстазов Клеопатры (странно, почему должно было так случиться, что вино изобрели именно здесь, под Тапосирисом) до фанатизма Ипатии (увядшие виноградные листья, поцелуи мученицы). И гости со стороны: Рембо, послушник резкого стиля, ходил по тем же улицам, с поясом, набитым золотыми монетами. И прочие смуглолицые толкователи снов, и политики, и евнухи — словно стая птиц в чудесном оперении. Обуреваемый жалостью, желанием и страхом, я вновь увидел Город, раскинувшийся передо мной, населенный фигурами моих друзей и персонажей. Я знал, что должен выдержать с ним еще одну очную ставку, на сей раз и впрямь последнюю.
И все-таки это был странный отъезд, полный маленьких непредвиденных казусов: посланником, например, оказался горбун в серебристом шелковом костюме, с цветком в петлице и с надушенным платочком в рукаве! А еще мы оказались вдруг в самом центре жизни крохотной греческой деревушки, которая вот уже не первый год тактично игнорировала самый факт нашего существования, если не считать спорадических подарков в виде рыбы, или вина, или крашеных яиц; Афина приносила их завернутыми в большую красную шаль. Она тоже восприняла наш отъезд как личную трагедию, поочередно оплакав каждое место нашего немногочисленного багажа. «Все равно просто так вам отсюда не уехать, — после каждого заряда слез, растекавшегося веером по морщинистой старой маске. — Деревня вас просто так не отпустит». Нас намеревались пригласить на прощальный банкет в нашу честь!
Что же касается девочки — я заранее обрядил ее путешествие (как, в общем-то , и всю ее новую жизнь) в костюмы из волшебной сказки. И от бесчисленных повторов сюжет ничуть не утратил свежести. Она сидела тихо-тихо, глядела на портрет и, затаив дыхание, слушала. Она была готова к переменам, более того, ей уже самой не терпелось занять место в яркой веренице нарисованных мной — специально для нее — персонажей. Она, как губка, впитывала смешанные мною почти наугад краски причудливого мира, к которому сама принадлежала по праву рождения и в который должна была вот-вот вернуться, — в мир, населенный призраками отца, Черного Принца, Черного Корсара и приемной матери, Королевы смуглой и царственной…
«Она похожа на карточную даму?»
«Да. На даму пик».
«А зовут ее Жюстин?»
«Зовут ее Жюстин».
«Она курит на портрете. Она будет любить меня больше, чем отец, или меньше?»
«Они оба станут тебя любить».
Иначе нежели чем через посредство мифа или, скажем, аллегории, сей по-детски неуверенной в себе поэтической традиции, ей бы этого всего и не объяснить. Я вызубрил с ней наизусть волшебную карту Египта с расставленными там и сям (и увеличенными до размеров богов — или волхвов, по меньшей мере) портретами членов семьи, магических ее, так сказать, предков. Но, в конце-то концов, разве жизнь сама по себе не есть некая волшебная сказка, которую мы с возрастом перестаем воспринимать как таковую? Неважно. Она заранее пьянела от образа отца.
«Ага, я все поняла». С легким кивком и со вздохом она укладывала аккуратно раскрашенные картинки в потаенную шкатулку памяти — до завтра. О Мелиссе, о своей мертвой матери, она говорила реже, а если говорила, то я отвечал ей все в той же сказочной манере; но она уже успела закатиться, бледная эта звезда, за горизонт, в стылое царство смерти, освободив сцену для других — для прочих карточных персонажей, для тех, кто жив.
Девочка бросила в море мандарин и принялась следить, как он опускается, мягко скользя под водой, на песчаное дно грота. Он лежал на дне, оранжевый язычок пламени, колеблемый невидимой круговертью подводных течений.
«Смотри теперь, как я его достану».
«Может, не стоит, море совсем еще ледяное, ты же умрешь от холода».
«Да нет. Сегодня тепло. Смотри».
Плавала она не хуже выдры, маленький такой симпатичный выдреныш. Я сидел на плоском, нагретом солнцем камне и узнавал в лишенных страха глазах девочки точно такие же, с чуть приподнятыми к вискам уголками глаза Мелиссы; а иногда невзначай, как будто случайная соринка попала, темный многозначительный взгляд (умоляющий, неуверенный) ее отца, Нессима. Я вспомнил голос Клеа, она сказал когда-то давно, в другой жизни: «Запомни, если девочка не любит танцевать и плавать, из нее никогда не выйдет ничего путного в постели». Я улыбнулся и подумал: «А что, если и вправду так?» — глядя, как ловко повернулось под водой ее гладкое тельце и плавным, законченным движением, тюленьей уверенной повадкой скользнуло ко дну, оттолкнувшись от неба большими пальцами ног. И маленькая, белеющая из-под воды полоска между ног. Она подхватила изящным движением мандарин и пошла по спирали вверх, зажав добычу в зубах.
«А теперь беги домой и вытрись насухо».
«Да мне не холодно».
«Делай, что тебе говорят. Ну! Мигом!»
«А тот человек с горбом?»
«Он уехал».
Неожиданное появление Мнемджяна разом встревожило и взбудоражило ее — известия от Нессима привез именно он. Он вышагивал по галечнику вдоль берега — с миной гротескного испуга на лице, — покачиваясь, балансируя, словно привязал к ногам даже не ходули, а пару штопоров.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35