А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Ну что, — с тревогой говорил Кругляк, — и после этого обжига опять напьешься?
У мастера был заведен обычай: после каждого неудачного обжига напиваться и пьяным приходить к фабрике. Он сидел на скамеечке перед контрольной будкой и жаловался сторожам на печь.
Вот и теперь. Они хотели получить графит чертежного карандаша. Кругляк составлял рецептуру с такой придирчивой точностью, точно расфасовывал лекарства в аптеке, но после обжига уже во второй раз вместо чертежных стержней 2Н и 3Н получились стержни, годные только для школьного и конторского карандаша.
— Знаешь, мастер, — говорил Кругляк, щупая глину, которой были обмазаны тигли, — если и на этот раз не получится, напьюсь вместе с тобой. — Ему сделалось смешно, и он рассмеялся. — Со мной это случается часто и без неудачного обжига, но теперь я напьюсь и приду вместе с тобой плакать в контрольную будку.
А уборщица Нюра в это время сидела на своем ящике и читала. Ей не хотелось идти домой. В лаборатории после гудка было тихо, — через громадные окна входило столько света, что рабочий зал был точно налит какой-то очень светлой и легкой водой, бутыли с цветными растворами светились на рабочих столах. Нюра читала толстую книгу из фабричной библиотеки, перелистывала замусоленные сотнями молодых и старых рук страницы, пестрые от графита, красок и масла. Как она печалилась, когда умирал красавец-офицер Болконский! Бедная девушка Наташа, сколько беды и горя пережила она на этом свете! Ей тоже не легко жилось, уборщице Орловой, и она горевала и радовалась над книгой правды, лучшей из книг.
А потом она поглядела на химика.
Нюра видела, как он открывал шкафы, в которых была собрана коллекция образцов сырья, вынимал коробки и банки. Ей хотелось подойти к нему и сказать что-нибудь хорошее. Может быть, ему плохо живется, кто стирает ему, чинят ли ему белье и штопают ли носки? Она со вздохом посмотрела на ходики и начала собираться: выключила муфель, закрыла краны. Потом, уже надев кофту, она потушила примус, гревший перегонный куб, и примус хлопал синими крылышками пламени и так жалобно свистел, точно ему не хотелось кончать свою работу.
— Николай Николаевич, ключ на полке, за бутылью, — сказала Нюра,
Индус остался один.
Он рассматривал образцы сырья, щупал их, взвешивал на руке, глядел на них, то приближая, то отдаляя глаза от банок, коробок и ящиков.
Сколько замечательных, чистых красок! Цветовая лавина, катящаяся по земле, не составляла и половины того, что сделали химики.
В этих нескольких сотнях коробочек, умещавшихся на трех полках, был весь мир красок: восходы и закаты солнца, луна, поднимающаяся из-за темных гор, море, арктические льды, леса жарких стран. Ему нравилось рассматривать все эти анилины и лаки — черные, фиолетовые, гремяще-красные, нежно-лимонные и оранжевые.
И названия их нравились ему: бриллиант-грюн, метил-виолет, родамин, фенол-фталеин эозин.
Эти сложные названия ему было почему-то легче произносить, чем обычные английские, и особенно французские, слова.
— Родамин, родамин… — несколько раз повторил он.
Потом новый химик перешел к другому шкафу. Какое удовольствие смотреть и нюхать, щупать, гладить все это!
Вот привезенные из Средней Азии дощечки арчи, темные листочки шеллака, копал, комья демаровой смолы, похожая на жемчуг аравийская камедь, трагант.
Ему не хотелось выходить на улицу, где шарканье тысяч обутых ног, противный треск трамваев, кряхтение грузовиков сливались в густой шум, такой же тяжелый, серый и пыльный, как асфальт мостовой и стены домов.
Он посмотрел на часы, — нужно собираться. Он ведь хотел поехать на Кузнецкий мост купить английские и французские газеты, потом надо было пообедать, написать письмо, и затем он решил свои вечера посвящать занятиям по философии, каждый день не меньше трех часов. Вот уже неделю как он составил программу, достал книги и все же ничего не делает — забрел в какой-то сад, два раза был в кинематографе, позавчера ходил в оперный театр на большой площади. Впрочем, в театре он был в субботу. Он уже начал путать дни недели. Да, это было шестого числа. Вот! Сегодня — десятое. Как раз десятого он начнет. И новый химик закрыл шкаф.
Он подошел к своему столу, чтобы сложить бумаги и поставить тигли в эксикатор. Но бумаги на его столе были аккуратно сложены, поверх них лежала тяжелая стеклянная линейка, которой графили лабораторный журнал. И прокаленные тигли стояли в эксикаторе.
Новый химик гортанно крикнул, оскалился, рассмеялся, погрозил кому-то кулаком и пошел к двери.
Лаборатория осталась пустой, было совсем тихо, и только в вытяжном шкафу потрескивал остывающий муфель. Да, в лаборатории стало пусто, и некому было подойти к окну посмотреть, как пришел вечер.
Солнце коснулось края земли, глянуло на город снизу вверх, и вдруг на окнах всех домов заиграли, натянулись фиолетовые и оранжевые пленки мыльных пузырей, а по кирпичной стене фабрики потек густой сок раздавленных вишен; белая пыль висела в воздухе, а там, над шоссе, пыль была оранжевой, — казалось, что это лежит громадный золотой столб, полупрозрачный и легкий, в котором стоят деревья и движутся, как водяные пауки, автомобили.
А когда над улицами нависли прогибающиеся гирлянды фонарей, в лабораторию вернулся Кругляк. Он был весь мокрый от пота, и лицо его было грязно.
Кругляк зевал, чесал голову. Ему очень хотелось спать. Вдруг спохватившись, он поднял телефонную трубку.
— Это ты, Людмилочка? — спросил он. — Да, да, я. На второй мы опоздали, а третий кончается в половине первого. Может быть, ты просто зайдешь ко мне. Совсем не поздно. Только десятый час. Жалко, что хороший вечер? Вот потому, что он хороший, ты приходи. Ну, чтобы не было душно, я открою форточку. Мало ли что, я тебе почитаю вслух химическую энциклопедию. Нет, кроме шуток. Я — с работы, задержала всякая ерунда. Значит, я тебя жду. Ну-ну, пока! Значит, жду.
Он встал, потянулся так, что скрипнул весь, как дверь, и сказал, обращаясь к портрету Менделеева:
— Честное слово, все было бы хорошо, но провожать ее домой в половине третьего ночи, когда нет денег на такси и когда в восемь часов нужно быть на фабрике, — это такое удовольствие!… — И он махнул рукой.
IV
В четыре часа дня в кабинете директора состоялось техническое совещание. Первым на повестке стоял вопрос: «Положение с графитом». Итеэры входили в кабинет и рассаживались на принесенные из канцелярии стулья. Они приходили через бухгалтерию и плановый отдел в своих грязных спецовках и снисходительно поглядывали на франтовски одетых экономистов и плановиков. Анохин и Левин, собравшиеся ехать на пляж, шепотом уговаривали главного механика и заведующего механической мастерской старика Бобрышева уступить им стулья возле двери, чтобы можно было незаметно уйти.
— Пересядьте на диван, вам же будет удобно, — с мольбой говорил Левин.
Но упрямый латыш, главный механик, которого прозвали Нониус, спокойно отвечал:
— Мне тут хорошо, не беспокойтесь.
А Бобрышев, делавший всегда только то, что делал главный механик, молча улыбался всем своим ярко-розовым лицом и тряс седой головой.
— Да брось их! — сердито сказал Анохин. — Ты не видишь: они думают, что едут в трамвае. — И, усаживаясь на диван, он пробормотал: — Недаром у нас каждый день по два станка становятся в ремонт.
Пришел Патрикеев. Его окружили, и он начал рассказывать, что наркомат отказал в лицензии на цейлонский графит и предложил перейти на отечественное сырье. Он хлопал по спине мастеров графитного цеха, наклоняясь то к одному, то к другому, обнимал их за плечи, заглядывал в глаза и спрашивал:
— А, милый, как вы на это смотрите?
— Видеть не могу, как он подлизывается к мастерам! — сказал Левин.
— Он их боится, как огня, — ответил Анохин.
Потом пришли Квочин и секретарь ячейки. Патрикеев подошел к ним. Они втроем сели за стол и начали разговаривать между собой.
Все собравшиеся старались расслышать, о чем говорят за столом; может быть, Патрикеев как раз в эту минуту шепчет Квочину: «Невозможно! Сегодня по его вине опять запороли сто гросс „Тип-Топа!“ А Квочин зевает, согласно и равнодушно кивает головой: „Конечно, выговор в приказе!“ — и секретарь добавляет: „Строгий при этом, да еще с предупреждением“. Но все расслышали, как секретарь Кожин сказал:
— Хотя бы дождь пошел.
— Что ж, начнем, что ли? — спросил Квочин и, обведя глазами сидящих, кивнул главному механику и постучал пальцем.
— Кругляка еще нет, — сказал Кореньков, мастер по размолу графита.
— Тридцать человек не будут ждать одного Кругляка, — сердито сказал Патрикеев.
В это время вошел Кругляк.
— Положение с графитом, — сказал он и показал Квочину повестку технического совещания, — очень хорошее положение, а вот положение без графита, товарищ Квочин, это похуже, — и, разведя руками, он усмехнулся, и все рассмеялись.
— Кого в секретари? — спросил Квочин.
— Левина! — мрачно крикнул главный механик.
— Левина, Левина! — поддержал улыбающийся Бобрышев, и все загудели:
— Левина!
Левин подошел к столу, с ненавистью и тоской глядя на главного механика. Анохин помахал ему рукой, точно надолго прощался с ним.
Заговорил Патрикеев. Он говорил очень много и быстро, но ничего нельзя было понять из его слов. Главное — не было понятно, чего он хочет. Не то выходило, что через месяц фабрика остановится, не то он приветствовал новое постановление и предлагал завтра же переходить на советский графит, не то получалось, что вопрос должен решить Институт прикладной минералогии и что на исследовательскую работу понадобится по крайней мере шесть месяцев.
— На языке крупных специалистов это называется «гнать зайца дальше», — шепнул Левин сидевшему рядом с ним Кругляку.
— Боязнь ответственности, — точно ставя медицинский диагноз, ответил Кругляк и шепнул про себя: «Хитрая муха!»
Патрикеев вдруг замолчал, и во внезапно наступившей тишине прозвучали слова:
— Отличный хлебный квас, в буфете только и спасаюсь.
Это в углу заведующий деревообделочным цехом, толстяк Гусеев, беседовал с помощником директора по рабочему снабжению. Все оглянулись на них, Гусев вытянул шею и изобразил на лице такую напряженную внимательность, точно это не он двадцать секунд назад на глазах у всех разговаривал про хлебный квас.
Выступил заведующий графитным цехом.
— Нужно пробовать, — говорил он и, поглядывая на Патрикеева, спрашивал: — Но вот вопрос: что пробовать и как пробовать?
— Вот это я у тебя и спрашиваю, — сказал Квочин, — ты ведь заведуешь цехом, а не я.
Потом выступали мастера.
— Мы уже пробовали, — говорил толстоносый низенький Горяченко. — Пробовали еще при Карнаце, вот качество какое от этого будет получаться, — и, понизив голос, точно беседуя с приятелями в пивной, он продолжал: — Вы ведь знаете, как теперь спрашивают с нас за качество, это ужас прямо!
— Да, надо раньше в институт, — говорил белолицый Капустинский,
Потом говорил директор.
— А нельзя ли через наркома в Совнаркоме РСФСР снова возбудить ходатайство о лицензиях? — вдруг спросил директора Патрикеев.
— Ну, товарищ Кругляк, давай, что ли, замены по твоей части, — сказал Квочин.
— Пожалуйста! — сказал Кругляк и пожал плечами. — Послушайте, ребята! — вдруг проговорил он, точно просил всех сознаться в чем-то. — Ведь вы просто не хотите ответственности. В чем дело? Ботогольский сибирский графит — кристаллический графит, с доброкачественной золой, чего вы боитесь? Нет, в самом деле, объясните мне, чего вы боитесь? И вы боитесь! — вдруг рассердившись, сказал он Патрикееву. — Факт, факт! Вы грустите, как скрипач на еврейской свадьбе, общее веселье вас не касается. Главный инженер валит на завцехом, завцехом на мастеров, потом все — на институт. При чем тут Совнарком? Гоняете зайца, в общем. В чем дело? Пусть он побегает.
Он обозвал мастеров «шаманами», ругал заведующего графитным цехом и главного инженера.
Слушая его, Патрикеев всегда удивлялся и недоумевал: почему он, Патрикеев, называет управляющего трестом по имени-отчеству и, говоря с ним, волнуется, почему секретарь ячейки для него, Патрикеева, личность таинственная и даже страшная: говоря с секретарем, Патрикеев почему-то менял против воли голос, говорил каким-то дурацким говором, вставлял в речь ругательства «для народности» и, кончая разговор, внутренне произносил: «Уф!», а вот Кругляк называл всех, без разбору, по фамилиям, однажды сказал управляющему трестом такое словечко, что Патрикеев обомлел, секретарь ячейки ходил в лабораторию каждый день, и Патрикеев видел, что они разговаривали так, точно Кругляк не был беспартийным инженером, а бог весть сколько времени состоял в партии. Сперва Патрикеев думал, что у Кругляка есть крепкая рука в союзном наркомате, но это не подтвердилось. И он никак не мог понять, отчего Кругляк не ищет подпочвенных связей, которые, по мнению Патрикеева, единственные могли помочь инженеру в работе. «Опираться на своих людей», «симпатия управляющего», «круговая порука», «не ссориться с нужным человеком», «не подводить своих», «не рисковать» — вот в чем залог успешной работы. А Кругляк со всеми ругался и не искал «подпочвенных» связей.
Видно было, что мастера-графитчики сердито переглядывались (Патрикеев знал, что мастера могут подложить большую свинью в работе), а Кругляк, совершенно не учитывая положения, говорил:
— Ну хорошо! Гоните зайца ко мне. Можете записать: внедрение советского графита поручается Кругляку. В чем дело? Только пусть коммерческий директор завтра посылает агента на Урал купить не две тонны, как здесь говорили, а сто тонн графита. Вся ответственность на меня, можете записать! — И он решительно распахнул пиджак.
— А чем вы будете отвечать, своим четырехсотрублевым жалованьем? — раздраженно спросил Патрикеев.
— Своей честью советского инженера! Это мало, по-вашему, а? — в ярости заорал Кругляк и вскочил: казалось, вот-вот он полезет драться.
Все это было так интересно, что Левин перестал думать о неудавшейся поездке на пляж и оглянулся на Анохина. «Видал, брат, наших молодых!» — хотел он глазами сказать приятелю. Но Анохина на диване не было. Он ухитрился незаметно улизнуть.
Вторым на повестке стоял вопрос о текущем ремонте станков, и Левин сделал такое сообщение, что главный механик начал кашлять, точно у него был коклюш.
V
В последние дни было так жарко, что незнакомые между собой люди в учреждениях или трамваях переглядывались и говорили друг другу:
— Ну, знаете…
— Нечто совершенно сверхъестественное…
Солнце не грело, а прямо давило, мяло людей. Краска на крышах текла, и маляры не могли работать босиком; железные стульчики трамвайных стрелочниц уходили ножками в асфальт, как в глину.
Людям было жарко днем и ночью; они обливались потом, когда ели мороженое и пили холодный квас. Все только и говорили про отпуск, море, Клязьму, деревню, реку.
Но особенно трудно было работать в душных фабричных цехах: лаки и растворители испарялись, наполняя воздух сладким, противным запахом, мощные вентиляторы, казалось, дышали, как живые существа, не неся прохладу, а обдавая лица рабочих сухим, горячим дыханием.
В лаборатории эфир и метиловый спирт вскипали, точно их грели газовые горелки, и некоторые органические препараты, обычно твердые и кристаллические, превращались в тесто.
Только новый химик совершенно не чувствовал жары. Он ходил в суконном костюме, таком же темном, как его лицо, носил воротничок, галстук, руки его были сухими, как прокаленный песок, он делал свое дело легко и просто, не говорил о поездке на реку.
Во время обеденного перерыва к нему подошел Кругляк.
— Николай Николаевич, — сказал он, — после работы зайдите ко мне, начнем с вами на пару одно замечательное дело. — Он осторожно свел пальцем пот со лба, тряхнул рукой и, посмотрев на пол, сказал: — Если дальше так пойдет, до чего же это дойдет?
Он был очень доволен, — только что из цеха приходил мастер и принес Кругляку несколько десятков пропитанных жиром стержней. Смеясь, мотая головой, издавая носом, горлом и губами десятки звуков, он смотрел, как Кругляк сравнивал стержни с хартмутовскими образцами.
— Вышло, вышло! — радостно и удивленно говорил мастер.
Наклонившись к Кругляку, он шепотом, точно предостерегал его, сказал:
— Товарищ Кругляк! Вы знаете всю подлость нашего производства.
И Кругляк, смутившись, спросил:
— Что, жарко?
— Мне не жарко, — ответил мастер.
И они принялись вновь рассматривать стержни чертежного карандаша, воинственно потрясая ими, точно дротиками.
Вскоре мастер ушел в цех, а Кругляк, крепко сжимая стержни, прошелся по лаборатории, говоря лаборантам и рабочим:
— Ну, ребята, чертим! Ставлю в получку два литра.
Он прошел мимо Оли Колесниченко: она сидела за аналитическими весами, вся розовая и потная от жары, и была так хороша в своем синем сарафане, что Кругляк даже не произнес своей обычной фразы, а только вытаращил на нее глаза и махнул рукой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50