А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


А потом уехал. Письма приходили одно печальнее другого. Я узнала, что их полк участвовал в осенних боях в Шампани и в марте 1916 года под Верденом. В увольнение он приехал, помнится, в одну из апрельских суббот. Казался еще более худым и бледным, чем всегда. И в глазах застыла смерть, да, уже смерть. Не пил. Делал усилие, чтобы не забывать о детях, которые росли без него, но те быстро его утомляли. Лежа в постели и не проявляя ко мне никакого мужского интереса, он сказал в темноте: «Эта война никогда не кончится. Немцы сдохнут, и мы тоже. Надо видеть, как сражаются англичане, чтобы понять, что такое настоящая храбрость. Но одной храбрости недостаточно, ни их, ни нашей, ни бошей. Мы увязли в этой войне, как в болоте. Она никогда не кончится». А в другую ночь, прижимая к себе, произнес: «Если я дезертирую, они схватят меня. Нам нужен шестой ребенок. Если есть шестеро детей, можно ехать домой». И после долгого молчания спросил: «Тебе понятно?»
А вам понятно? Уверена, вы понимаете, что он имел в виду. Думаю, вы должны здорово потешаться, читая это письмо.
Простите, глупости говорю. Вы не станете надо мной смеяться. Вам ведь тоже хотелось, чтобы ваш жених вернулся.
В ту ночь я назвала Бенжамена сумасшедшим. Он уснул, я — нет. Наутро, пока нас не слышали дети, он опять принялся за свое. «Это не будет изменой, раз я сам тебя прошу. Да и какая разница, ведь и эти пятеро не мои. Стал бы я тебя просить об этом, если бы сам мог сделать тебе шестого? Неужели я бы додумался до такого, будь я свободен от своего долга и оставаясь таким фаталистом, как Клебер?»
Он произнес имя: Клебер.
Однажды днем, оставив детей соседке, мы шли по набережной Верен. «Обещай мне, — сказал он, — пока я не уехал. Если это будет Клебер, я не стану переживать. Главное — спастись, и тогда мы будем счастливы, словно этой войны никогда не было».
В день отъезда я провожала его до решетки Северного вокзала. Он поцеловал меня и посмотрел такими глазами, что у меня возникло ощущение, словно это совсем чужой человек. Он сказал: «Знаю, тебе кажется, будто я чужой. И все-таки это я, Бенжамен. Только у меня больше нет сил жить. Спаси меня. Обещай, что ты сделаешь то, о чем я прошу. Обещай».
Я кивнула и заплакала. Видела, как он уезжает в своей военной форме грязно-синего цвета, с мешками и в каске.
Рассказывая о муже, я ведь рассказываю и о себе, а не о Клебере Буке. Но именно он сказал мне однажды то, о чем я думала тоже: нужно брать от жизни то, что есть, и в тот момент, когда это приходит к тебе, нельзя бороться ни против войны, ни против жизни, ни против смерти; что люди притворяются, будто единственный господин в жизни — это время.
Время усугубляло наваждения Бенжамена. Ему было невыносимо видеть, как затягивается война. В тот месяц, когда Клебер получил увольнение, он как раз писал об этом. Хотел знать мои дни, когда я могла бы забеременеть.
Я написала ему: «Если я даже попадусь, все равно пройдет восемь или девять месяцев, а война тем временем кончится». Он ответил: «Мне нужна надежда. Если я буду жить с ней восемь или девять месяцев, это уже кое-что». Потом Клебер рассказывал: «Во время битвы при Артуа Бенжамен совсем свихнулся, увидев мертвых, их страшные раны и резню при Нотр-Дам-де-Лоретт и Вими, что напротив Ланса. Бедные французы, бедные марокканцы, бедные боши! Мы нагружали их телами тележки, кладя друг на друга, словно они никогда не были людьми. Один здоровяк, укладывая их так, чтобы они занимали поменьше места, расхаживал по ним. Бенжамен набросился на него с проклятиями, обозвал его черт знает как, и они катались по земле, словно собаки. Может быть, Бенжамен потерял мужество на этой войне, но это не помешало ему кинуться на здоровяка, который ходил по трупам солдат».
Не знаю, поймете ли вы меня, мадемуазель. Но на свете есть не только черное и белое. Время стирает все. В это воскресенье, 11 июля, написав письмо, я уже не та, что была в прошлую среду, когда так боялась вам все рассказать. Теперь же я думаю, что, если все это вам пригодится, я забуду о своих горестях. По правде говоря, я тоже в выигрыше, мне больше не стыдно, мне все равно.
Клебер Буке приехал в увольнение в июне 1916 года. Седьмого, в понедельник, он оставил мне записку, в которой написал, что зайдет завтра после полудня, но, если я не хочу его видеть, он все поймет, достаточно вывесить в кухонном окне цветное белье. На другой день я отвезла детей в Жуэнвиль-ле-Пон к их тетке Одиль, объяснив ей, что у меня дела, которые займут пару дней.
В три часа я уже посматривала в окно большой комнаты и увидела мужчину, который остановился на противоположном тротуаре и смотрел на окна моего этажа. Он был в светлом летнем костюме и в котелке. Некоторое время мы неподвижно смотрели друг на друга. Подать ему знак у меня не было сил. В конце концов он перешел улицу.
Заслышав его шаги на площадке, я открыла дверь и пошла в столовую. Не менее смущенный, чем я, он вошел и снял котелок. «Привет, Элоди», — сказал он мне. Я ответила — привет. Он прикрыл дверь и вошел в комнату. Был именно таким, каким его описывал Бенжамен: крепыш со спокойными чертами лица, прямым взглядом, с усами, темноволосый, с большими руками столяра. В этом портрете не хватает только улыбки. Но сейчас он не улыбался, а я так и подавно. У нас был глупый вид двух актеров, забывших текст роли. Сама не знаю как, не поднимая глаз, я произнесла: «Я приготовила кофе, садитесь».
На кухне сердце мое забилось учащенно. Руки дрожали. Я вернулась с кофе. Он присел к столу напротив, положив котелок на диван, где обычно спит моя свояченица Одиль, когда остается ночевать. Было жарко, но я не смела открыть окно, боясь, что нас увидят из дома напротив. Только сказала: «Можете снять пиджак, если хотите». Он ответил — спасибо и повесил пиджак на спинку стула.
Сидя по краям стола, мы пили кофе. Я не смела взглянуть на него. Как и я, он старался не говорить о Бенжамене или о фронте, который напоминал бы о нем. Чтобы как-то побороть неловкость, он рассказал о своем брате Шарле, с которым ездил в Америку, что оставил его там, о своей дружбе с Малышом Луи, бывшим боксером, который держал бар на улице Амело и устраивал, орудуя сифонами, бои с клиентами. Подняв глаза, я увидела его улыбку — детскую и самоуверенную одновременно, и правда, эта улыбка преображала его лицо.
Спросил разрешения закурить. Я принесла тарелку вместо пепельницы. Он курил сигарету «голуаз» и молчал. За окном играли дети. Он погасил сигарету, едва ее закурив, встал и сказал ласково: «Это абсурдная мысль. Мы, знаете ли, можем ему солгать, что, мол, все было, как надо. Ему тогда будет намного спокойнее в траншее».
Я не ответила. И все не решалась взглянуть на него. Он взял котелок с дивана и сказал: «Если захотите поговорить до моего отъезда, оставьте записку у Малыша Луи, улица Амело». И пошел к двери. Я тоже встала, успев схватить его за руку. Теперь, когда я смотрела ему в лицо, он привлек меня к себе, запустив руки в волосы, так мы и стояли некоторое время молча. Затем я отошла и вернулась в столовую. До того как он пришел, я решила немного прибрать в комнате, то есть спрятать все, что напоминало о Бенжамене. Но потом передумала пользоваться этой комнатой и детской.
Не оборачиваясь, я сняла около дивана платье и разделась. Пока я занималась этим, он поцеловал меня в шею.
Вечером он повел меня в ресторан на площади Наций. Сидя напротив, улыбался, а мне все казалось нереальным, казалось, что это происходит не со мной. Рассказал о том, как они с Малышом Луи разыграли одного жадюгу. Я слушала невнимательно и всецело была занята тем, что разглядывала его, но, услышав смех, засмеялась тоже. Он сказал: «Вы должны чаще смеяться, Элоди. Племя иньютов, которых называют эскимосами, говорит, что, пока женщина смеется, надо успеть пересчитать ее зубы. Сколько насчитал, столько тюленей возьмешь на очередной охоте». Я снова рассмеялась, но так, чтобы он успел насчитать не более пяти-шести моих зубов. Он заметил: «Пустое, придумаем другое. Я тоже не люблю тюленей».
Ночью, провожая по улице Сержант-Бюша, он обнимал меня за плечи. Наши шаги гулко отдавались в тишине. Мы отрешились от окружающего мира с его страданиями, слезами, печалями, нас не беспокоила мысль о завтрашнем дне. На пороге дома, держа мои руки в своих, он сказал, задрав котелок: «Я буду рад, если вы пригласите меня к себе».
И он поднялся наверх.
На другой день после полудня я отправилась к нему на улицу Даваль в его комнату под крышей. Его мастерская помещалась во дворе.
Еще через день, в четверг, он пришел ко мне обедать. Принес красные розы, торт с кремом и вызывавшую доверие улыбку. Мы поели голыми после любви. И потом любили друг друга до вечера. Его поезд уходил утром. Женщине, с которой жил, он рассказал всю правду. Но та его не поняла, ушла, забрав свою одежду, которую я накануне притворилась, что не замечаю. Он сказал: «Такие вещи в конце концов удается уладить». Время. Не знаю, любила ли я его, любил ли он меня за пределами того случая, который подарила нам жизнь. Я часто вспоминаю его лицо. Он спускался по лестнице. Я стояла в дверях. Приподнял котелок, улыбнулся и почти шепотом произнес; «Думая обо мне, показывай сколько тюленей. Ты принесешь мне счастье».
Вам нетрудно догадаться, что произошло потом, когда они встретились с Бенжаменом, и что тот подумал про эти три дня. Бы ведь сами спросили меня тогда в машине под дождем: «Значит, они поссорились из-за вас?» Они поссорились, потому что мы все живые люди, а не вещи, и тут уж ничто, никакая война не изменит.
Я не забеременела. А Бенжамен, как это ни странно, оказался ужасным ревнивцем. Под его нажимом Клебер, вероятно, наговорил ему ужасных вещей. Но и тут время сделало свое. Вопросы Бенжамена после того, как он узнал, что, одолжив другу жену, ничего не добился, звучали как пулеметные очереди: как и где я раздевалась? смущала ли меня мысль, что я отдаюсь чужому мужчине? сколько раз у нас было за эти три дня? в какой позиции? Особенно его мучило, получала ли я удовольствие? Да, я получала удовольствие с первого до последнего раза. Могу вам признаться — такого со мной прежде никогда не случалось. Мой рабочий-каменщик? Я наивно считала, что получу нечто похожее на то, что испытывает женщина, лаская себя в кровати. Бенжамен? Чтобы его порадовать, я притворялась.
Уже поздно. Господин, который был с вами, заедет за письмом. Похоже, я обо всем рассказала. Ни Бенжамена, ни Клебера я больше не видела. Случай — который делает так больно — помог узнать, что Клебер тоже не вернется. Сегодня я работаю и как могу ращу детей. Старшие — Фредерик и Мартина — стараются мне помогать. В свои двадцать восемь лет я хочу одного — все забыть. Я помню слова, сказанные мне мужчиной, ставшим случаем в моей жизни: наш единственный господин — время.
Прощайте, мадемуазель,
Элоди Горд".
Матильда дважды перечитывает это письмо в понедельник утром, после того как два раза читала его накануне вечером, когда Сильвен принес его. На обороте последнего листка она записывает:
"Значит, прости-прощай?
Не будем спешить".
"Элоди Горд.
Улица Монгалле, 43, Париж.
Четверг, 15 июля.
Мадемуазель!
Я была очень тронута выражением вашей поддержки и понимания. Поставленные вами новые вопросы сбивают с толку по многим причинам, но я постараюсь, как могу, снова ответить вам.
Я не знала, что в новом полку мой муж опять повстречал Клебера и помирился с ним. Последнее его письмо было датировано Новым 1917 годом. Если бы он встретился с Клебером до этой даты, наверняка бы мне написал.
Я не знала, что Клебер был убит на том же участке фронта, что и мой муж, и в те же дни.
Говоря о «случае, который делает больно», я не имела в виду женщину, которая жила с Клебером и бросила его из-за нашего приключения. Я не знакома с Вероникой Пассаван. О смерти Клебера я узнала от хозяйки булочной с улицы Эрар, местной сплетницы. Как-то в апреле 1917 года она сказала: «А приятеля господина Горда, слесаря по прозвищу Эскимос, тоже убили. Мне сообщил об этом племянник, который захаживает в бар Малыша Луи на улице Амело».
Раз Клебер написал Малышу Луи, что он помирился с моим мужем, я рада. Не сомневаюсь, что это было настоящим примирением. Оба они не слыли лицемерами.
Бенжамен никогда бы не воспользовался «драматической ситуацией», чтобы отомстить Клеберу. Это всякий, кто их знал, скажет.
Зато уверена, что, помирившись или нет, мой муж непременно пришел бы на помощь другу и сделал бы все для его спасения.
Что касается ужасного для меня вопроса об их обуви, я допускаю возможность подобного обмена. Мой муж был высокого роста, а Клебер не намного ниже. Если бы у меня была охота посмеяться, смею уверить, читая эту часть вашего письма, меня бы услышали все соседи.
Кажется, я уже писала вам о результатах розыска господина Пира. Но я тем не менее охотно позвонила ему сегодня с работы и разрешила предоставить вам всю собранную им по поводу смерти моего мужа информацию.
Желаю вам, мадемуазель, успешно завершить ваши поиски, хотя и не очень понимаю их цель.
С симпатией,
Элоди Горд".
"Жермен Пир,
«Хитрее мангусты», слежка и всякого рода, розыски.
Улица Лилль, 52, Париж.
Суббота, 17 июля 1920 года.
Мадемуазель!
После нашего вчерашнего разговора в галерее на набережной Вольтера я еще раз внимательно просмотрел досье Бенжамена Горда.
Я уже сказал вам, что расследованием занимался мой сотрудник, в данном случае — брат Эрнест, который тщательно во всем разобрался. Надеюсь, вам понятно, что все наши усилия были направлены на то, чтобы установить факт смерти капрала Бенжамена Горда, не более того. А это суживало рамки поисков.
Однако могу все-таки сообщить некоторые интересующие вас вещи.
В понедельник, 8 января 1917 года, французская санчасть в Комбле располагалась в одной половине двухэтажного здания на северной окраине деревни, недалеко от построенной саперами железнодорожной ветки. В другой половине здания находились британцы. Во время наступления 1916 года это место сильно пострадало как от артиллерии противника, так и от союзнической. В тот день между одиннадцатью часами утра и двумя пополудни в результате артиллерийского обстрела оказалась разрушенной часть второго этажа с французской стороны. Под обломками и окрест было подобрано тридцать трупов солдат и персонала санчасти.
Лейтенант медслужбы Жан-Батист Сантини, увы, числится среди погибших.
Капрала Бенжамена Горда, доставленного с передовой с черепной травмой, как отмечено в книге поступления раненых, должны были, перед тем как начался обстрел, отправить в тыловой госпиталь. До нашего расследования труп его не был опознан, нам помогли те, кто остался в живых, — медсестра из Сен-Венсан-де-Поля и двое раненых, видевших Горда до того, как снаряд угодил во второй этаж.
Вы спрашивали меня об одной подробности, которая совсем вылетела у меня из головы, если только вообще там находилась, в чем я сильно сомневаюсь, а именно о том, в какой обуви был капрал Горд. Трое свидетелей сказали нам, что он был в немецких сапогах, которые надевал в траншее, чтобы не отморозить ноги. Обстрел артиллерии застал его в них.
В связи с этим не могу не задать себе и вам вопроса: как вам стало известно, что капрал Горд в тот день был в немецких сапогах?
Мне кажется, вам не мешает быть со мной более откровенной. Кто знает, может быть, я тогда быстрее разрешу ту проблему, над которой вы бьетесь самостоятельно. Я могу отыскать кого угодно. У меня есть навык. Вопрос о вознаграждении, если он вас беспокоит, мы быстро уладим. Я уже сказал, как мне нравится ваша живопись. За исключением поля с маками, к которому прикреплена печальная для меня записка о том, что это полотно продано, меня поразили мимозы на берегу озера с тополем, на стволе которого вырезаны буквы «МЛМ». Как видите, я на все обращаю внимание.
Я не говорю о командировочных расходах, разумеется. Но я мало ем, снимаю недорогие номера, пью лишь воду, а в качестве милостыни подаю одну монетку.
Подумайте.
Даже если не согласитесь, прошу вас поверить в искренность моего уважения к вашему таланту. Отныне я буду внимательно следить за вашей карьерой.
Я долго буду сожалеть, что мне не придется жить рядом с маковым полем.
Жермен Пир".
Это невысокий, кипучей энергии человек, с живыми глазами, густыми усами и редкими, но тщательно причесанными волосами. Одет старомодно, в разгар лета — пиджак с изображением мангусты на лацкане и рубашку с твердым воротником, галстук в виде банта, котелок и белые гетры. Вероятнее всего ему хочется казаться художником. В дни молодости — признается он с некоторой ностальгической ноткой в голосе — мсье Пир и сам «баловался красками». Естественно, как любитель.
Он усаживается напротив Матильды в глубине галереи, так что их колени почти соприкасаются. В свою старенькую записную книжку он записывает имя, фамилию и дату рождения Тины Ломбарди и название мест, где ее могли бы видеть за последние три года, — Марсель, Тулон, Ла Сиота и дом свиданий на дороге в Гарданн.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26