А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 



«Себастьян Жапризо. Долгая помолвка»: Лимбус Пресс; 2005
ISBN 5-8370-0389-4
Оригинал: Sebastien Japrisot, “Un long dimanche de fiancailles”, 1993
Перевод: Александр Брагинский
Аннотация
Жених расстрелян по приговору военно-полевого суда? — но это еще не повод, чтобы прервать долгую, затянувшуюся на годы, помолвку. Матильда ищет Манеша — среди живых или мертвых.
Любовно-детективный роман от признанного короля жанра.
Себастьян Жапризо
Долгая помолвка
— Взгляни-ка на дорогу! Кого ты там видишь?
— Никого, — ответила Алиса.
— Мне бы такое зрение, — заметил Король с завистью. — Увидеть Никого! Да еще на таком расстоянии... А я против солнца и настоящих-то людей с трудом различаю!
Льюис Кэрролл, «Алиса в Зазеркалье»
В СУББОТУ ВЕЧЕРОМ
Жили-были пять французских солдат, которым на роду было написано воевать.
У первого, в прошлом разбитного, веселого парня, на шее болталась бирка с номером 2124, выданная призывным пунктом в департаменте Сена. А на ногах были сапоги, снятые с немца. Теперь эти сапоги, увязая в окопной жиже, шлепали из одной траншеи в другую, через забытый Богом лабиринт, ведущий на передовую.
Следуя друг за другом и спотыкаясь на каждом шагу, со связанными за спиной руками, все пятеро шли к передовой. Их вели люди с ружьями наперевес из траншеи в траншею, навстречу вечерним сполохам — хлюп-хлюп, чавкали по грязи сапоги, снятые с немца, — мимо первых линий окопов, мимо дохлой лошади, мимо брошенных ящиков с боеприпасами и разного другого похороненного под снегом хлама.
В те первые дни первого месяца 1917 года выпало много снега.
Номер 2124 брел по траншеям, с трудом вытаскивая ноги из грязи, и подчас кто-нибудь по доброте душевной помогал ему, схватив то за рукав, то за полу старой, задеревеневшей от холода шинели.
А еще были лица.
Десятки, сотни лиц, заляпанных грязью, повернутых в сторону узких траншейных переходов, провожающих безмолвными взглядами пятерку усталых солдат, через силу тащивших свои тела — все дальше, все вперед, в сторону передовой. В блеклых вечерних сумерках они смотрели из-под касок поверх поваленных деревьев и гор развороченной земли, их глаза на заляпанных грязью лицах не отрывались от этих пятерых со связанными за спиной руками.
В совсем еще недавние прекрасные деньки этот номер 2124, по прозвищу Эскимос, но отзывавшийся и на кличку Бастилец, был столяром, обтесывал рубанком доски, а в промежутках между двумя готовыми кухонными шкафами отправлялся пропустить стаканчик белого сухого вина к Малышу Луи на улицу Амело в Париже. Каждое утро он обматывал живот длинным фланелевым поясом. Один раз, два, три раза. Окна его комнаты выходили на крытые шифером крыши, над которыми проносились стаи голубей. А в постели лежала черноволосая девушка, говорившая... — так что же она говорила?
Осторожно, не оборви провод.
С непокрытыми головами, траншеями на передовую шли пятеро французских солдат со связанными размокшей и задубевшей, как и их шинели, веревкой руками, которым на роду было написано воевать.
И когда они проходили мимо других солдат, кто-нибудь обыденным, участливым тоном просил их не споткнуться о провод и не оборвать его.
Он был столяром, военный трибунал судил его за умышленный самострел. Так они решили, обнаружив на его раненой левой руке следы пороха, и приговорили к смертной казни. Но на самом деле все было не так. Он хотел вырвать седой волос на голове, а ружье, к тому же не его собственное, внезапно выстрелило, ибо на всем протяжении от моря на севере до гор на востоке в лабиринтах окопов, вырытых человеком, поселился дьявол. Так он и не сумел вырвать седой волос.
В 15-м году его наградили: упомянули в приказе и выдали деньги за пленных. Троих. Первый был взят в Шампани. С поднятыми вверх растопыренными руками, рыжим растрепанным клоком волос над глазами, он говорил по-французски. Он говорил... — так что же такое он говорил?
Осторожно, не оборви провод.
Двое других пленных остались рядом с одним из своих, умиравшим от неизвестно чего в животе — раскаленного осколка снаряда, осколка солнца, просто осколка. Они ползли, упираясь локтями, под разбитой двуколкой, в серых, отделанных красным кантом, пилотках, ползли в туго натянутых на голову пилотках. В тот день светило солнце, товарищ. Когда же это было? Где-то в разгар лета 15-го. Однажды он сошел с поезда в деревне и на перроне увидел пса, лаявшего на солдат.
Номер 2124 был резвым и крепким парнем, со здоровенными плечами трудяги, каким он был и в годы молодости, когда жажда приключений и задор толкнули его отправиться в Америку. У него были плечи дровосека, ломового извозчика, золотодобытчика, делавшие его меньше ростом. Теперь ему исполнилось тридцать семь лет, он верил всему тому, что говорилось в оправдание происходящего несчастья, всему тому, что теперь засыпал снег. Чтобы не холодно было дневалить, он снял сапоги с немца, которому они больше не требовались, взамен собственных старых разбитых башмаков, набитых соломой и газетной бумагой. Его осудили за самострел и еще раз, к сожалению, за то, что был выпивши и сделал глупость с товарищами. Но не стрелял в себя, это совершенно точно. Был награжден, старался как все остальные и теперь никак не мог взять в толк, что же с ним случилось. Он шел во главе пятерки, ибо был старше других, по заполненным водой траншеям, выставив вперед свои могучие плечи, провожаемый безмолвными взглядами товарищей.
У второго солдата со связанными руками был номер 4077 с призывного пункта тоже в департаменте Сена. Его бляха все еще болталась под рубахой, но все другие знаки отличия и наград и даже карманы мундира и шинели были, как и у его товарищей, сорваны. Входя в траншею, он поскользнулся, упал и промок до нитки. Может, это было и к лучшему: от холода его левая рука онемела, и боль, мучившая много дней подряд, притупилась. Холод подействовал и на его разум: от страха он как будто задремал и воспринимал происходящее как дурной сон.
До этого сна он был капралом. Когда в их роте понадобился таковой, все солдаты высказались за него. Но он презирал звания. В нем жила непоколебимая уверенность, что когда-нибудь все люди станут свободными и равноправными, сварщики в том числе — ибо он был сварщиком в Банье, близ Парижа, мужем и отцом двоих дочерей, а голова у него была набита выученными наизусть красивыми фразами о рабочем человеке. Так в них говорилось — все это он хорошо вызубрил за тридцать лет жизни, да еще отец, рассказывавший ему о поре цветения вишен, тоже так понимал. Его отец, который узнал это от своего отца, накрепко вбил ему в голову, что бедняки своими руками делают пушки, из которых потом их расстреливают, а богачи этими пушками торгуют. Он пытался высказаться на этот счет во время привалов, в овинах, в деревенских кафе, когда хозяйка зажигала керосиновую лампу, и жандарм умолял их разойтись по домам, — вы же, мол, славные ребята, будьте благоразумны, расходитесь. Но он не умел ни складно говорить, ни доходчиво объяснять. Вокруг было столько нищеты, а вино, спутник нищеты, так притупляло его мозг, что ему становилось еще труднее все им объяснить.
Незадолго до Рождества, когда они двигались к передовой, разнесся слух о том, что проделали некоторые солдаты. Он тоже зарядил ружье и выстрелил себе в левую руку, торопливо, не глядя, не успев даже ни о чем подумать, чтобы тотчас присоединиться к своим. В классе, где его судили, их было двадцать восемь, поступивших так же. Он был доволен, даже гордился тем, что их было двадцать восемь. Пусть ему не суждено это увидеть, ибо солнце для него заходило в последний раз, но он знал, что настанет день и для французов, немцев, русских — он говорил: всей оравы, — наступит день, когда никто не захочет воевать — никогда, ни за что. Он в это верил. У него были бледно-голубые глаза с мелкими красными прожилками, которые подчас встречаются у сварщиков.
Третий был из Дордони, и на груди у него висела бляха под номером 1818. Когда ему вручали ее, он удивленно покачал головой, поскольку в годы пребывания в приюте его шкафчики в столовой и спальне были под номером 18. С тех пор как он научился ходить, у него сохранялась неизменно тяжелая походка; теперь она была еще тяжелее из-за налипшей окопной грязи, да все в нем было тяжелым, терпеливым и упорным. Он тоже зарядил ружье и выстрелил в правую руку, он был левшой — а глаза при этом не закрыл. Напротив, старался взглянуть на происшедшее как бы со стороны, неземным взором, отличавшим его от других, взором, отражавшим его глубокое одиночество. Номер 1818 уже давно был одинок и в одиночку вел свою собственную войну.
Осторожно, не оборви провод.
Номер 1818 из солдат этой пятерки был самым смелым и самым опасным. За тридцать месяцев службы в армии он ни разу не дал повода для пересудов. И никогда не говорил о себе. Его взяли августовским утром на собственной ферме, впихнули в поезд, и отныне ему следовало заботиться о своей жизни, коли охота вернуться домой — это все, что он понял. Однажды он задушил ротного офицера. Это случилось во время наступления под Вевром. Но никто не узнал об этом. Задушил собственными руками, придавив грудь коленом, а потом взял ружье и затрусил дальше, пригибаясь под оружейными залпами, вот и все.
У него была жена, тоже подкидыш, ее мягкую кожу он вспоминал с тех пор, как их разлучили. И это обычно мешало ему спать. Еще он вспоминал капельки пота на ее коже во время работы и ее бедные руки. Руки у жены были в ссадинах и жесткие, как у мужчин. На ферму они обычно нанимали трех поденщиков, трудившихся изо всех сил. Но, как и повсюду, мужчин взяли на войну, и жена, двадцати одного года от роду, на девять месяцев моложе, осталась единственной работницей.
Был у него и малыш, которого он заделал во время первой побывки и по случаю рождения которого он получил вторую. Первенец уже ходил от стула к стулу, обещая стать таким же крепышом, как и отец. Мать наградила его нежной кожей. Малыша назвали Батистеном. За тридцать месяцев войны он имел две побывки, да еще одну попробовал устроить себе сам, но дальше Восточного вокзала в Париже уйти ему не дали. Не повезло ему, зато его жена, находясь за тысячу километров от него, едва умевшая писать и читать, поняла, что надо делать, и он впервые в жизни разревелся. Он вообще не помнил, чтобы когда-нибудь плакал. Вот только однажды в детстве, при этом ему запомнился платан, его кора и запах. Если бы ему повезло, он больше никогда бы в жизни не плакал.
Этот третий был единственным из пятерых, кто еще верил в удачу, верил, что его не убьют. Для этого, говорил он себе, незачем было их перевозить на другой фронт, а затем тащить на передовую. Суд над ними свершили на Сомме. Сначала их было пятнадцать человек, не имеющих смягчающих обстоятельств, потом стало десять. На каждом привале они теряли кого-нибудь одного, чья судьба так и оставалась неизвестной. Всю ночь они ехали сначала в одном поезде, затем день — в другом, потом их пересаживали с грузовика на грузовик. Сначала они ехали на юг, потом на запад и наконец на север. Оставшись впятером, они перли теперь пехом под эскортом раздосадованных поручением драгун. В какой-то разрушенной деревне им дали сухарей и воды и перевязали раны. Он уже не соображал, где они находятся.
Небо над ними стало блеклым и пустынным, артиллерия смолкла. Было очень холодно. И за разбитой войной дорогой, пересекавшей деревню, все было покрыто снегом, как в Вогезах. Но таких гор, как в Вогезах, не было видно. Ни оврагов, ни холмов, под которыми хоронили убитых, как в Аргонне. Да и земля, которую он размял своими крестьянскими руками, не была землей Шампани или Меза. До поры до времени здравый смысл мешал ему признать очевидное. Чтобы поверить, понадобилась старая армейская пуговица с английского мундира, которую пнул ему под ноги в одной из траншей идущий сзади: они вернулись туда, откуда уехали, туда, где погибли ньюфаундлендцы, в окрестности Артуа и Пикардии. Только за те трое суток, которые ушли на дорогу, выпал густой снег, такой же терпеливый, как и он сам, укрывший своим покрывалом раны полей, сожженную ферму, стволы засохших яблонь и ящики с боеприпасами.
Осторожно, не оборви провод.
Тот, что следовал четвертым, без каски, знаков отличия и наград, без указания номера полка, с сорванными карманами на мундире и шинели, без семейных фотографий, без христианского креста, знака Давида или исламского полумесяца, то есть без всего, что заставило бы загореться огнем и биться сильнее его сердце, имел бирку с номером 7328, выданную ему на призывном пункте в Буш-дю-Рон. Он родился в Марселе, в семье итальянских эмигрантов из Бель де Мэ, и его звали Анж. Однако, по мнению всех, кто так или иначе узнал его за двадцать шесть прожитых им на земле лет, мало кому такое имя — Ангел — подходило меньше, чем ему.
Тем не менее он был красив как ангел и нравился даже вполне достойным женщинам. У него была тонкая талия, сильные мускулы, темнее ночи черные загадочные глаза, две ямочки на щеках и одна на подбородке и тонкий неаполитанский нос. В роте его прозвали Пиф-Паф. Темноволосый, с пышными усами и нежным, как музыка, акцентом, он всем своим обликом доказывал, что любить его просто обязаны. Но всякий, кто, попавшись на его медовый взгляд, испытал на себе его твердокаменный эгоизм, мог сказать, что это скрытный человек, обманщик, любитель вечно препираться, что он жуликоват, страдает хандрой, способен соврать, поклявшись памятью покойной матери, не задумываясь, выстрелить в спину, спекулировать табаком и посылками, что он хвастлив, что у него не выпросишь щепотки соли, что он может хныкать, когда снаряды падают поблизости, издеваться над солдатами соседней роты, поднятыми в атаку, что он ни на что не годен и ничего толком не умеет. В общем, по его собственным словам, он являл собой образец Самого Убогого Из Всех Фронтовых Мудаков. Но доказать это так и не сумел, ибо других не встретил и, стало быть, не был до конца в этом уверен.
В общем и целом, номер 7328 пробыл на фронте три месяца, последние три в прошедшем году. До этого побывал в учебном лагере в Жуаньи. Там его по крайней мере научили по этикетке распознавать добрые бургундские вина, а по соседу — дурное настроение начальства. До войны он успел отсидеть в Марсельской тюрьме Сен-Пьер, где находился с 31 июля 1914 года, по совершенно пустяковому делу, квалифицированному им самим как «любовное» или «дело чести», в зависимости от того, кому рассказывал — женщине или мужчине, а на самом деле то была разборка между двумя сутенерами.
На третье лето своей отсидки, когда стали забирать «старичков» и уголовников, ему представилась возможность выбора. По совету одного безмозглого спорщика, утверждавшего, что войне скоро конец: что либо французов, либо англичан всенепременно скоро где-нибудь разобьют и к Рождеству все будут дома, он выбрал фронт. После двух недель в Эсне, где пришлось прятаться в каждой яме, чтобы спастись от осколков, он прожил пятьдесят дней, во сто раз худших, чем каторга во Флери. В Шоффурском лесу, на берегу реки Пуавр, нескончаемые пятьдесят дней, полные ужаса и отчаяния, чтобы в конце концов оказаться в западне, пропахшей мочой, дерьмом и смертью тех, кто тут прятался до него с обеих сторон, не в силах покончить собой, — под названием Дуомон, что под Верденом.
Да будет благословенна Матерь Божья, покровительствующая даже всяким негодяям: он не попал туда в числе первых с риском быть выпотрошенным прежними жильцами. И выбрался оттуда с утешительной верой, что хуже уже никогда не будет — ни в этом мире, ни в загробном. Как же низко он пал, если вообразил, будто человеческая злоба имеет предел — люди-то, оказывается, могут и не такое.
В декабре, после так называемого шестидневного отдыха, когда, рискуя набить себе шишки, подскакивая до потолка при каждом обстреле, он всячески пытался укрепить свой моральный дух, участвуя в казарменных дрязгах. А затем со всем своим скарбом и со своей ротой, поредевшей так, что впору было вербовать младенцев, он был препровожден к берегам Соммы, на участок, где неподалеку шли ожесточенные бои. Тут пока все было тихо, только велись разговоры, что придется умереть во время неизбежного наступления. Об этом людишкам сообщил пройдоха-кашевар, приезжавший со своей походной кухней, который, в свою очередь, узнал это от обычно держащего рот на замке ординарца офицера-адъютанта, не привыкшего бросать слова на ветер и слышавшего все это от самого полковника, званного на бал к генералу и генеральше по случаю их серебряной свадьбы.
Однако этот Анж, бедолага из Марселя, подкидыш с улицы Лубон, даже будучи последним из придурков, понимал, что слово «наступление» всегда рифмуется со словом «контрнаступление». А это ему было вовсе ни к чему. Как и другие, он только тут осознал, что война никогда не кончится по той простой причине, что ни одна из сторон не в силах победить другую.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26