А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Люди наклоняют головы, дают надеть на себя намордники.
Колченогому барину, что развалясь сидит в коляске, мы задолжали несколько мешков кукурузы. Еще несколько мешков причитается получить с нас другому помещику, толстопузому Гогу Кристофору из Белитори. И кому только с нас не причитается? Чтоб дотянуть до нового урожая, пришлось брать зерно в долг. Хлеб этот мы уже съели, и теперь, чтоб расплатиться, должны работать до седьмого пота.
– Как же быть, люди добрые?
– Да как быть? Разве тут поспоришь? Жандармы – только мигни – набросятся по первому знаку. Один раз мы это уже испытали на собственной шкуре – помните, когда отказывались виноградник сажать.
– И еще доведется.
– Пока не пробьет час расплаты.
– А я не могу, чтоб надо мной измывались! Слышите? Не могу! – истошно кричит Тицэ Уйе.
Он круто поворачивается и бежит вниз по склону – к селу. На голове у него шляпа без полей с продранным верхом, на сутулой спине – черная, в заплатах, хлопчатобумажная фуфайка. Жалкие лохмотья вместо штанов. Как и все мы, он бос, ноги черные, в синяках. Следом за ним спускается тетка Егоза, маленькая женщина, и тащит за руку своего неуклюжего верзилу-мужа. Потом уходят и другие: Малыш, мой двоюродный брат Думитру Пэликэ, Лишку Стынгачу, Петре Згэмыйе, несколько парней с хутора…
– Пусть их уходят, – поворачивается барин к фельдфебелю, – хватит и оставшихся. Не будем портить праздник урожая.
– Как прикажете, ваша милость…
Мы выстраиваемся в очередь. Приказчик Опря Кэцуй Стрымбу надевает нам намордники. Натягивает на лицо, пропускает железные концы за уши и запирает сзади на ключ. Один из барских холуев выдает каждому по корзине и по ножу. Другие показывают, что надо делать. Мы срезаем ножом гроздья так, чтобы не задеть острием лозы, осторожно-осторожно укладываем кисти в корзины, чтобы не подавить ягоды. Наполнив корзины, оттаскиваем на тропинку. Берем порожние и начинаем все сначала.
На винограднике колченогого барина – сейчас холопы на руках выносят его из коляски и усаживают в кресло-каталку на верху холма, около дома сторожа-албанца в красной феске, – вызрел светлый и иссиня-черный виноград. Висят кисти золотисто-ржавого, рыжеватого оттенка. И гроздья красные как кровь.
На одних лозах ягоды крупные, на других – мелкие и частые, плотно усеявшие кисть – как зерна в кукурузном початке.
От винограда исходит пьянящий запах.
Листья покрылись ржавчиной и завяли.
Когда к ним прикоснешься, они шуршат.
Мы работаем и молчим.
Молчим, как земля.
Но ведь порой и земля издает долгий, протяжный вопль и сотрясается в своих глубинах.
И земля может клокотать от возмущения.
Но то земля…
При желании мы могли бы давить виноградины ладонью о сетку намордника и всасывать сладкий сок.
Но никто не делает этого.
Мы так не хотим.
Если бы мы отведали сока с барского виноградника, коснулись губами мякоти хотя бы одной-единственной ягоды, которая снилась мне, как и всем деревенским ребятишкам, много месяцев подряд по ночам, – наше желание, наверное, остыло бы.
Но тогда остынет и наш гнев.
Колченогий барин надел на нас намордники, как на быдло, чтоб мы не притронулись к его винограду. И мы не притронемся.
– Не трогай, Тутану!
– Оставь, Трэкэлие!
– Не прикасайся, Туртурикэ!
– Не притрагивайся, Гынгу!
– Не бери, Дарие!
– Не трогай, Ион!
Мы не сговаривались, но вышло так, будто сговорились.
Глаза наши сухи.
Сухи губы.
Даже язык стал сухим и распух.
Нас уже не мучит жажда.
Мы уже не чувствуем голода.
Животы наши прилипли к хребту.
Бам! Бим! Бом!
Бом! Бам! Бим!
Разносится звон колокола.
Звон долетает до нас, проносится рядом, уносится дальше.
И замирает вдали.
Мертвой уже не носить намордника.
Не носить и нам!
Не носить и нам!
Листья на виноградных лозах порой красны как кровь.
Порой красны как кровь и гроздья винограда.
Мы собираем гроздья, наполняем корзины, относим на дорожку.
Берем порожние.
Снова скрываемся среди лоз.
Собираем дальше.
Этот день не выбросишь из памяти.
Мы запомним его.
Мы – в намордниках.
В намордниках!
На нас намордники!
Бим! Бом! Бам!
Бом! Бам! Бим!
Лицо отца скрыто намордником.
За намордником лицо моей сестры Евангелины.
За намордником лицо моего брата Иона.
И сам я тоже в наморднике.
И Тутану, и Гынгу, и Туртурикэ, и Трэкэлие.
У всех оставшихся собирать барский виноград на лицах проволочные намордники.
Если бы с нами на сбор винограда пришла и мама, на нее тоже напялили бы намордник.
На маму…
Намордник…
Гроздья розовые.
Иссиня-черные.
Ржаво-золотистые.
С рыжеватым отливом.
А есть и красные как кровь.
Ой-ой-ой!
Как пьянит запах спелого винограда!
Ласковое солнце нежно касается нас своими теплыми лучами. Из-под лозы выбегает длинная, желтая и жирная сороконожка.
Если бы я не заметил ее вовремя, она укусила бы меня и нога раздулась бы как колода.
Я не раздумывая давлю сороконожку пяткой.
На траве остается беловатая жижа, на ее запах тотчас сбегаются муравьи.
Я учусь давить.
Пока что я раздавил сороконожку…
Это я уже умею.
А позднее…
Барин посиживает в своем кресле на резиновых колесах – возле сторожки на верхнем краю виноградника – и смотрит, как мы в намордниках собираем его виноград. Видит, что мы не притрагиваемся к винограду.
И его рыхлое, жирное лицо лоснится.
Наши лица желты, худы и суровы.

С каждым днем народу на виноградник выходило все меньше и меньше, и сбор урожая растянулся на целых девять дней.
Потом зарядили бесконечные осенние дожди.
За окном дождь.
Я сижу дома.
Окно затянуто серой пеленой.
Тутовник перед окнами, акация вдоль забора и верба у колодца стоят голые.
Дождь барабанит по стене, по оконному стеклу, по стволам деревьев.
Идет дождь.
Я смотрю на свои руки.
Разжимаю кулак. Сжимаю. Разжимаю снова.
Кулачок у меня маленький и слабый.
Отец видит, чем я занят.
– Кулак у тебя, Дарие, будет крепкий, когда подрастешь. Кулаки тебе в жизни очень пригодятся.
– Да, тятя, – соглашаюсь я. – Кулаки мне очень пригодятся.
Отец кладет свою ладонь мне на голову.
Гладит меня.
Ладонь у него шершавая.
Шершавая и добрая.
– Да. Кулаки пригодятся.
Дождь.
Все еще дождь.
По ночам мне снятся уже не виноградные гроздья.
Мне снятся мои кулаки, они стали большие и тяжелые. И я кого-то в ярости молочу ими.
В ярости и гневе.

На дворе зима. За минувший год я немного подрос. Пылает печь. Сыплет за окном снег. Валит не переставая. Словно разверзлись хляби небесные. И так с самой осени. Все выше подымаются сугробы, сначала по щиколотку, потом до колен. А теперь уже до пояса. От крыльца к колодцу прорыта дорожка. Еще одна дорожка ведет к сеновалу и хлеву, где стоят наши волы.
Один, два, три, четыре… Девять. В комнате девять детей. А мне помнится, нас было еще больше. Старший ушел из дому и теперь бродит по свету. Время от времени подает о себе весточки. Добрые вести. Жив еще, не пропал.
Дома у нас дым коромыслом, прямо ступить некуда. Стены да потолок, тут дверь, тут окно. Порой сцепимся, тузим друг друга, дразнимся, порой загадываем загадки, выдумываем всякие истории. Очень нравится мне сказка про Красного вола. Так бы и слушал всю жизнь! Не хуже и про попа, у которого плохо росла борода, про Микидуцэ и про попадью. Мы хохочем так, что скулам больно. Потом вспоминаем про виноград и намордники. Это уже не сказки, это уже было взаправду. И нам не до смеха…
Гляжу в окно. За ним – серая мгла. Снаружи оно совсем застыло. Серая оконная пелена отделяет нас от свежего воздуха. От света. На кустах акации раскачиваются пестрохвостые сороки, каркают черные охрипшие вороны, напоминая попа Бульбука в черной рясе – того самого, что плюется, когда я с ним здороваюсь.
В оконное стекло стучат воробьи. Почти такие же серенькие, как и день за окном. Пожалуй, только чуть потемнее. А у одного вся грудка усеяна красными пятнышками.
Зима… Лают собаки. В сенях слышен шум, кто-то вваливается в хату. Отряхивает кэчулу. Кэчула огромная, из серого барашка.
– Доброго здоровьица!
– Добро пожаловать, племянничек! – отвечает отец.
Это Паску, мой двоюродный брат. В руках у него пузатая фляга, красная, с широкими черными полосами. Он угощает моих родителей.
– Просим вечером на свадьбу к Стану. Я у него дружкой.
– Да уж придем.
Уходят отец с матерью, идут и сестры – Евангелина и Рица. И брат Ион. Увязываюсь за всеми и я. Свадьбу играют по соседству. С нашего крыльца до их дома я могу камнем добросить.
Жених – дядя Стэникэ – приходится братом дяде Михалаке. Дядя Михалаке сто лет женат на тетушке Митре. Оба брата – сыновья Петры, вдовы, той самой, что поит нас керосином с ложечки всякий раз, как у нас болит горло. А горло болит у нас каждый год. И каждый год мы выпиваем по нескольку ложек керосина.
Братья – работяги. Работают в трех имениях, как и мы, – в Белитори, Сайеле и Секаре. Дядя Михалаке и жену себе из Рыйоасы привел, что на Олте. Бедовая женщина. В селе поговаривают, даже слишком бедовая – дескать, сил у нее и на работу хватает, и на мужиков. Мешок в шесть дублей ей что пушинка. Зубы у нее редкие, голос грубый, как у осипшего мужика. По вечерам парни, что посмелее, наведываются из-за Митры в хатенку тетушки Петры. Поговаривают, что редкозубой молодке палец в рот лучше не класть. Крутится вокруг ее хаты и Василе, мой двоюродный брат, сын дяди Войку, старшего брата моего отца.
Хоть мы и не в ладах с теткой Лавочницей, матерью Василе, отец пытается урезонить племянника:
– Смотри, выдернет Михалаке кол и пришибет тебя. Едва сам женился, а уж за чужой женой увиваешься…
– Это меня-то пришибет?
Василе надувается, как дурашливый петух, только что без гребешка и без перьев. Вместо бороды три волоска торчат, которые он нарочно не бреет.
– Тебя и пришибет.
– Что, думаешь, я кола не найду?
На счастье Василе и прочих шалопаев, дяде Михалаке по жены нет никакого дела. Болтают, будто она бесплодна. А там как знать – может, он сам виноват, коли позволяет жене вытворять что на ум взбредет. Стало быть, бабки-знахарки присоветовали – вдруг на счастье и народится в доме ребеночек. А уж коли у тебя в огороде взошло, значит, не чье-нибудь, а твое собственное. К тому же Митра еще невестой принесла в дом ожерелье из шести золотых монет. А потом их стало девять. И, наверно, еще прибудет. А как же, такая достойная женщина! Прошлой осенью, к примеру, расплачиваясь с бабами за работу, толстопузый Кристофор сделал Митре знак своей зеленохвостой плеткой:
– Зайди в усадьбу.
Тетя Митра послушалась – а почему бы и не зайти? Женщины, оставшись возле кукурузного амбара, перешептывались да похохатывали, с любопытством ожидая ее возвращения. Тетя Митра задержалась в доме недолго. Вышла, одергивая юбку. Женщины так и набросились на нее:
– Ну что?
– Что-что… Да ничего. Мигом выдохся. Только похваляться горазд.
Дядя Михалаке ехал домой на возу, до краев груженном кукурузой. Натужно хрипели волы. Будто камни везли. А другие мужики воротились с пятью-шестью четвериками, еле прикрывши дно телеги.
По договору крестьяне должны работать в имении. Никто не может обрабатывать свой клочок земли, пока не вспашет и не засеет землю помещика. Жандарм уж постарается напомнить крестьянам об их обязанностях – заставит пахать или сеять, не спрашивая, хочешь ты этого или нет. Во время уборки кукурузу складывают в кучу перед усадебным амбаром. Когда уборочные работы заканчиваются, является помещик с приказчиками – производить расчет. Помещик берет себе три доли, одна вроде бы полагается тебе. Но и ее ты не получишь. Вышло так, что в рождественский пост уже не с чем было ехать на мельницу. Вот и завернул ты в имение к помещику – разжиться кукурузой. Протомив тебя час-другой на лестнице, помещик дает в долг.
– Сколько тебе, Тудор, нужно кукурузы?
– Мешка три, господин Гогу…
– Деньгами вернешь или осенью кукурузой расплатишься?
– Откуда у меня деньги, ваша милость…
И вот за три мешка отдаешь девять. А то и двенадцать. Дело в том, что перед рождеством цена на кукурузу высокая. А осенью – низка до смешного. Но как раз по этим смехотворным ценам крестьянин и вынужден продавать свою кукурузу. От сборщика налогов послаблений не жди. Вынь да положь все сполна. И крестьяне выкладывают. А не уплатишь – под барабанный бой с шумом и треском лишат тебя последних ведер, котла, в каком варят мамалыгу, и одеяла…

У дяди Михалаке физиономия кирпичного цвета. Сам он толстый-претолстый – того гляди лопнет. А дядя Стэникэ низенький и коренастый. Будто кто-то всю жизнь без устали колотил его колодкой по макушке – чтобы не рос вверх, как бы следовало. Нос у Стэникэ крючком над верхней губой изогнулся, словно клюв у хищной птицы. Глазки хитрые и чуть косят. Невесту себе он выбрал из хуторских, с приданым. Зато уж и красавица – писаная! Вся какая-то облезлая, конопатая, с жиденькими длинными косами цвета спелой пшеницы. Юбка на ней цветастая, в мелкую складку. Поверх кофты с узорчатыми синими вставками овчинный тулупчик – пусть знают, что у ее папаши и овцы есть, много овец, целая отара, не говоря уж о земле. Между прочим, в приданое она получила шесть овец с приплодом и рыжую корову с телком. Прибавь к этому целую телегу утвари. И земли в долине, где держат свои огороды болгары, переселившиеся из-за Дуная.
– Вот это да! – слышатся голоса парней, сгрудившихся у входа в лачугу. – Другую такую образину поискать! Ни дать ни взять – сноп на ножках! – И парни лопаются от смеха.
В лачуге – две комнаты и два дымохода. В одной из комнат свадьба. В другой приготовлена постель для молодых. Подушки набиты шерстью. Поверх расхожей циновки шерстяной половик. Гвалт стоит невообразимый. Свадьба только-только началась. А что будет завтра, после того как молодые сходят в примарию, оставят в книге записей отпечатки пальцев и священник обвенчает их в церкви! Вдоль стен расставлены длинные столы и скамьи, их сколотили из досок кровати, разобранной для такого дня. На плите что-то бурлит в пузатых глиняных горшках, пахнет голубцами со свининой и бараньим салом. Гости пьют горячую цуйку. Пьют из черных глиняных чашек и закусывают голубцами, которые берут из мисок прямо руками. Поджаренный хлеб сверху полит яйцом. Поет волынка. Ей подпевает кларнет. Цыган с изрытым оспой лицом теребит струны кобзы. Парни у входа, явившиеся по обычаю без приглашения, уплетают стоя мясо из деревянных мисок и горбушки хлеба. Выносят им и чашки с цуйкой. Иногда кто-нибудь из этих незваных гостей подходит к порогу и по-разбойничьи пронзительно свистит. Ночь черным-черна, хоть глаз выколи. На двор из лачуги выбираются девушки – то по одной, то сразу двое. Исчезают за сеновалом или за копной кукурузы. Возвращаются с измятыми юбками, с раскрасневшимися лицами – вроде как от мороза.
Тяжело сопя и пыхая огнем, проносится ночной поезд с зажженными фонарями и теряется в провале долины. Искры, словно рой красных и голубых шмелей, опускаются на село. Падают и гаснут в огромных сугробах, на которых все растет и растет слой мягкого, пушистого снега.
Вот и полночь. Жених берет свою избранницу за руку и подводит к ожидающему их ложу.
– Пошли, Мэричика…
– Что ж, если тебе хочется… – Она дрожит, как ива под ветром.
Просунувшись меж юбками женщин, я вижу глаза невесты. Выцветшие и блеклые, они напоминают глаза годовалого теленка, который знает, что его ведут на убой. Рябой цыган еще яростнее теребит струны кобзы и цедит сквозь желтые зубы стыдобную песенку:
Когда я была еще дочкой у мамы…
Свекровь с бабками, женщинами и девушками сторожат дверь. Крестная приносит шелковую рубаху, такую тонкую, что все видно насквозь, и нежную – языком прорвать можно. Подает ее невесте:
– Возьми, Мэричика, и… и смотри, чтобы нам краснеть не пришлось.
Молодые ушли в спальню. Дверь затворилась. Слышно, как задвинулся деревянный засов. Кто-то хватает меня за ухо, это жена Бобока, Настасья-толстуха.
– Ты чего под ногами путаешься, чертенок?
– Ничего я не путаюсь…
Тетя Митра берет новый горшок, нагребает в него горячей золы и пепла из печи. Передает горшок парням у входа.
– Ну-ка, пусть бабахнет, как из ружья, даже громче… Как из пушки.
Вздувается и выдыхается волынка, издавая стоны. Пискляво вторит ей кларнет. Безумствует кобза в руках рябого хозяина, который ее и терзает, и щиплет.
– И-их, и-их! Пой, моя струна…
И стонут, надрываются струны.
Ба-бах, шпок… шпок!..
Это под окном взорвался горшок с золой. Кто-то палит в белый свет из старых турецких пистолетов – у них длинный ствол, а рукоятки сделаны из кости. Горы подхватывают хлопки выстрелов и возвращают их отзвуки обратно. Эхо постепенно замирает…
– Вдруг из спальни вылетает разъяренный жених. С треском хлопает дверью. Может, в доме пожар? Или началось землетрясение?.. Нет. Причина совсем другая.
– Рубашку давай, где рубашка?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64