А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

каждая клеточка - три аршина, а остальное все уж возникало само собой: то банк, то гостиница в будущем городском саду, вверху комнаты, внизу - магазины, то городская купальня, которую, если бы удалось ее поставить, должен был арендовать его зять, - большой доход, а риска ни малейшего, - то две-три пробные дачки на этой самой земле в десять десятин, которую тогда можно бы было скорее распродать кусками... Или дома его: нельзя ли пристроить к ним еще флигеля - хотя бы легкие, летние? Если... место позволяет, и если... обойдутся они недорого, и если... летом они непременно будут заняты, то... почему же их не строить?.. И Иван Гаврилыч уже заготовлял понемногу то по случаю дешево купленные дубовые балки, то желтый камень из ракушек, из которого здесь обыкновенно строили дома, то доски, то черепицу. И как же было такому строителю не полюбить Алексея Иваныча, который - как с неба к нему свалился? Он даже о постоянной для него должности начал хлопотать и, таинственно-лукаво подмигивая, говорил ему: "Ничего, друг, молчи - ты будешь у нас городской техник!.. А?"
Лицо у него было веселое и ярко-цветущее: в бороде проступала седина, но Ивана Гаврилыча даже и седина как будто молодила: еще цветистее от нее стал.
С дрогалями, бравшимися поставить камень-дикарь, торговался он сам и торговался крепко - дней пять, так что и Гордей-кучерявый, и Кузьма-четырегубый, и Федя-голосюта, прозванный так за тонкий голос, и все, сколько их было, устали наконец, - сказали: "Вот, черт клятый!" - и согласились на его цену, а он пустился сбивать с толку турок-грабарей.
До этого в своих широкомотневых штанах, синих китайчатых, с огромнейшими сзади заплатами из серого верблюжьего сукна, или серо-верблюже-суконных с заплатами из синей китайки, в вытертых безмахорчатых фесках, обмотанных грязными платками, с кирками и блестящими лопатами на плечах, ходили они партиями человек в десять по окрестным дачам, и тот из них, кто умел говорить по-русски, спрашивал:
- Баландаж копай?.. Фындамын копай?.. Басеин копай?.. Нэт копай?..
Когда же никакой работы для них не находилось, они долго смотрели на дачу и усадьбу и, уходя, говорили между собой:
- Баландаж ему копай, - ахча ёхтар! (т.е. плантаж-то и нужно бы ему копать, да, видно, нет ни гроша!)
Теперь нашлась для них работа на целую зиму. Тут же на берегу они и устроились в балагане, поставленном для склада извести и цемента, а когда уж очень холодные были ночи, уходили спать в кофейни, тоже свои, турецкие, которые содержали сообща несколько человек: Абдул, Ибрам, Амет, Хасим, Осман, Мустафа, и если нужно было получать деньги, - получал любой из них, но если приходилось платить, - Мустафа говорил, вздыхая: "Нэ я хозяин, Абдул хозяин", а Абдул говорил: "Нэ я хозяин, - Хасим хозяин..." Хасим посылал к Ибраму, Ибрам к Амету, - но, в случае, если получатель начинал терять терпение, кричать и сучить кулаки, ему отдавали деньги, спокойно говоря: "Бери, пожалуйста, - иди, пожалуйста, - зачем сырчал?"
Вообще было даже странно, как это под горячим таким солнцем мог оказаться такой спокойный народ.
Так как до шоссе берегового староста добирался уже давно, а денежная помощь "помещиков" его окрылила, то он набрал турок сразу человек сорок, да человек двадцать нанял бить камень для мощения, это уж русских шатунов из разных губерний, а упорные стены выводить взялся грек Сидор с братом Кирьяном и еще другими пятью, тоже как будто его братьями. У них были свои рабочие для подачи камня и бетона, - "рабочики", как их называл Сидор, - и в общем весь берег, обычно в зимнее время глухой, теперь славно был оживлен фесками, картузами, рыжими шляпами, красными и синими рубахами, цветными горами камня, разномастными лошадьми...
Дачи здесь были редко рассажены, - скорее удобно обставленные барские усадьбы, чем дачи, и кое-кто жил в них и теперь, - зимовал у моря, а в погожие яркие дни выходил, бродил по работам и заводил с Алексеем Иванычем разговоры.
Чаще других приходил Гречулевич, одевавшийся под казака и, действительно, довольно лихой. Подходил - в смушковой шапке, в тонкой поддевке, в ботфортах и с хлыстом, черноусый, красный и лупоглазый, - и с первого же слова: "Вы меня только копните!" - и начинал... Уж чего-чего он ни насказывал обо всех кругом и о себе тоже... Мог бы быть офицером, но сгубило упрямство: вздумал на выпускном экзамене в юнкерском во что бы то ни стало доказать, что треугольник равен кубу, почему и был торжественно изгнан, а всего две недели оставалось до эполет.
Дорога ему то нравилась, то не нравилась. Все прикидывал цены и все озабочен был вопросом: "Сколько же тут староста наш ампоше?.." - И все зазывал Алексея Иваныча к себе "дуть вино своего подвала".
Или подходили иногда мать и дочь Бычковы, - причем угадать, которая из них мать и которая дочь, по первому взгляду никак было невозможно: обе были худущие, высокие, желтые лицом и седые. Эти справлялись, какое будет освещение: керосино-калильное или спиртовое и как будут расставлены фонари. И когда узнали, что против их дачи не приходится фонаря, упрашивали усердно, чтобы непременно против.
- Ну что вам, право, стоит? - басом говорила мать... или дочь.
- Ну что вам в самом деле стоит? - басом поддерживала дочь... или мать.
Конечно, упросили: у Алексея Иваныча мягкое было сердце, - и фонарь пришелся теперь против дачки, старенькой и маленькой, с меланхолической башенкой в виде садовой беседки.
Потом появлялся иногда чрезвычайно жизнерадостный старик, еще ни одной бодрой нотки из голоса не потерявший, - может быть, потому, что всю жизнь в шерстяных рубашках ходил, - педагог бывший, Максим Михалыч. Появлялся он исключительно тогда, когда со своим поваром Ионой с базара ехал на спокойной-спокойной лошадке соловой масти. Здоровался почему-то неизменно по-латыни, - такая была странная привычка, руки имел чрезвычайно мягкие и очень теплые, говорил, напирая на "о" (был вологжанин), недавно поселясь здесь на покой, всей жизнью восхищался, дорогой тоже, и просил только об одном: не забыть около него акведук.
- А то во-ода дождевая одолевает: грязь несносную производит, и нехорошо: около самой дачи... Кроме этого, прохожие, дабы грязь эту обойти по сухому месту, конечно, volens-nolens за мою ограду хватаются и портят ограду мне...
Говорил он очень основательно, - ясноглазый бородач, - все на "о", и все знаки препинания соблюдал, а повар Иона, ровесник по годам барину, вид имел суровый и никогда не давал ему кончить: на полуслове возьмет и дернет солового так, что тот, хочешь - не хочешь, пойдет дальше, и, подчиняясь этому, как судьбе, Максим Михалыч уже издали допрашивал свое, прощался по-латыни и делал ручкой.
Или немец Петере спускался со своей дачи, похожей на часовню, и совершал вдоль берега прогулку; бритый, высокий, плотный, часто кивал на все кругом головою и говорил бурно:
- Дайте это все немцам!.. Что бы они тут сделали, - ффа-фа-фа!.. Дайте это немцам! Дайте это немцам!..
Очень усердно просил, как будто от Алексея Иваныча зависело отдать это все кому-нибудь, хотя бы и немцам.
И другие приходили, - и, по-видимому, льстило как-то всем, что их дорогу ведет не какой-нибудь михрютка-подрядчик, а приличный человек в непромокаемой крылатке и в фуражке казенного образца, внушающей полное доверие.
А так как Алексей Иваныч никогда не дичился людей и сам был разговорчив и ко всем внимателен, то скоро весь берег стал ему знаком и понятен.
И рабочие тоже... Сидор-каменщик, отбивая зубилом лицо у камня и поглядывая на море, говорил:
- Я думай так: сильней вода, а ничего нема...
Потом глядел на него, узкоглазо улыбаясь, и добавлял:
- И огонь.
Потом бросал косой взгляд на турок-землекопов и добавлял еще:
- И земля... Больше нет.
А Кирьян, его младший брат, когда хотел усовестить какого-нибудь "рабочика", взятого прямо с базара, полухмельного и полусонного, показывал еще и на небо, говоря:
- Смотри! Курица, когда вода-a пьет, и то она у небо смотрит: там бох есть!
Но упорные стены нужно было класть так, чтобы могли они выдержать любой прибой, и больше всего за ними, за Кирьяном, Сидором и другими разделителями стихий, в рыжих шляпах и со смуглыми сухими лицами, приходилось наблюдать Алексею Иванычу.
Берега тут были высокие, и ветер с гор перелетал через пляж: у него была своя работа, и в эту, людскую, он вмешивался редко; разве где шутя задерет красную рубаху дрогаля, обнажит белую поясницу и похлопает по ней слегка.
Пахло сырой землей, только что увидавшей свет, лошадьми и морем.
На море паслись черные бакланы и пестрые - голубые с белым - чайки на стадах покорной пищи - камсы, а иногда гагара подплывала близко, точно глаголик на зеленой бумаге: вся - осторожность и вся - недоверчивость, вся слух и глаз и вся - любопытство, куда нос повернула, туда сразу и вся, странная очень птица и одиночная, и глядеть на нее почему-то было тоскливо Алексею Иванычу.
Куда ветер с берега угонял белые гребешки волн, неизвестно было, не представлялось никак, что там, за горизонтом, очень далеко - другой берег, Малая Азия, Трапезунд: тут, по этой линии набережной, которую сейчас вели, как будто и обрывалось все, и существенно как-то было подчеркнуть прошлое этой новой дорогой, как чертой итога, - дорогой длиною в три версты, шириной в три сажени, а дальше уж там срыв, бездорожье, другая совсем стихия - море.
Шиферные пласты, похожие по цвету на каменный уголь, подбоями и отвалами срезались ровной, местами высокой стеной, и из разреза этого, из однобокого коридора открывались картины, которых до этого не было на земле. В этом и состоит прелесть всякой созидательной работы на земле: терзать землю, - и ребенку, который, чавкая, сосет грудь, тоже кажется, должно быть, что он ее терзает.
Турки работали от куба, и потому дружно, чтобы как можно больше выгнать, и беспрерывно двигались, рыча колесами, подводы, свозившие срезанную землю в овраг, ближе к городу. Как раз перед этим зять старосты купил, курам на смех, этот никудышный овраг, - конечно, за бесценок, - а теперь Иван Гаврилыч говорил Алексею Иванычу, лучась и хмурясь: "Если без балки этой, куда землю будем девать, - скажи?"... - и ширял его дружески под микитки большим пальцем. (Камень же дрогали возили уж и ему заодно, кстати, и ставили на дворе кубами для будущих летних флигелей.)
Отсюда, с работ, видно было и городок, зашедший во фланг лукоморью, это влево, и ту самую круглую, как кулич, гору, с берега почти отвесную, это вправо, и, наконец, сзади все, как на ладошке, было урочище Перевал с тремя дачами. И Алексей Иваныч - нет-нет да посмотрит привычно туда: не виднеется ли где ковыляющий на костылях серенький мальчик, или полковник в николаевке, или черная странная женщина с тоскливыми до неловкости глазами, - Наталья Львовна.
Если действительно замечал кого-нибудь, - он был дальнозоркий, - то радостно махал фуражкой, хотя его сверху различить было почти нельзя.
Иван Гаврилыч не раз уже предлагал ему, чтобы зря не трудить сердца, спуститься вниз и поселиться в его доме, и даже дешево с него брал, но Алексею Иванычу почему-то все не хотелось расстаться с урочищем Перевал. После того, как шабашили рабочие, исправно подымался Алексей Иваныч по крутой тропинке от моря к себе на дачу, останавливаясь, чтобы послушать вечер.
Утра здесь были торжественны, дни - широки, вечера - таинственны... Ах, вечера, вечера, - здесь они положительно шептали что-то!
ГЛАВА ШЕСТАЯ
ТУМАННЫЙ ДЕНЬ
Однажды утром, когда Алексей Иваныч после довольно позднего чая выходил с дачи, чтобы спуститься на работы, вот что случилось.
Утро было очень тихое, только густо-туманное, и где-то близко внизу, за балками, паслось, очевидно, стадо, потому что глухо и коротко по-весеннему ревел бык то в одном, то в другом месте, - перебегал, - и от него в тихом тумане расползалось беспокойство весеннее, хотя конец ноября стоял; над туманом вверху (и прежде ведь не казалось, что она так высока) проступила каменная верхушка Чучель-горы, а здесь, в аллее, кипарисы были совсем мокрые - отчего бы им и не встряхнуться густой рыжей шерстью ("Экое дерево страшное!" - думал о кипарисах Алексей Иваныч), и с голеньких подрезанных мимоз капало на фуражку звучно, и не только берега внизу, - в десяти шагах ничего нельзя было различить ясно, - и так шло к этому утру то, что видел во сне перед тем, как проснуться, Алексей Иваныч: будто Валентина пришла с Митей и сама стала в отдалении, а Митя приблизился к нему с письмом; письмо же было в синем конверте, но конверт распечатан уже, надорван. Он спросил Митю: "Что это за письмо? Мне?" - но Митя повернулся и отошел к ней, и почему-то этого письма, сколько ни бился, никак не мог вынуть из конверта Алексей Иваныч, а когда потянул сильно, то разорвал пополам и потом никак не мог сложить кусков, чтобы можно было прочесть.
И теперь, идя своей озабоченной мелкой походкой, он привычно думал о своем: о себе, о Вале, Мите и о письме этом: "Почему же нельзя было прочитать письма? Зачем это? И что она могла написать?.. Или это она передала чужое письмо к ней? Может быть, Ильи?.. Скорее всего, - Ильи... Разумеется, только Ильи!.. Поэтому-то и нельзя было его прочитать, что Ильи".
Так все было неясно в этом сне, как в этом утре... Поревывал глухо бык, капало с сучьев мимоз, усиленно пахло сладко гниющим листом, и вот в тумане неровный стук шагов по дороге - частых и слабых - женских, - и сначала темное узкое колеблющееся пятно, а потом ближе, яснее, - и неожиданно возникла из тумана Наталья Львовна.
Совсем неожиданно это вышло, так что Алексей Иваныч даже растерялся немного и не сразу снял фуражку, но Наталья Львовна и сама не поздоровалась в ответ: она остановилась, глянула на него новыми какими-то застенчивыми большими глазами и сказала тихо:
- Меня укусила собака.
- Что-что? Вас?
- Меня укусила собака... - так же тихо, ничуть не повысила голоса, и лицо детское, - кожа нежная, бледная.
- Ничего не понимаю, простите!.. Где укусила?
- Здесь... правую руку.
- Шутите? Не-ет!
- Меня... укусила... собака... - при каждом слове прикачивала головой, а голос был тот же тихий.
Алексей Иваныч глядел в темные с карими ободочками глаза своими добела синими (и отчетливо это ощущал: добела синими) и повторял, неуверенно улыбаясь:
- Шутите?.. Ничего не понимаю!
Наталья Львовна посмотрела на него спокойно, грустно как-то и чисто и показала пальцем левой руки на локоть правой:
- Вот... здесь.
Две дырки на рукаве плюшевой кофточки увидел, нагнувшись, Алексей Иваныч; из одной торчала вата, как пыж.
- Это - собака?.. Каким образом собака?.. Почему же нет крови? зачастил было вопросами Алексей Иваныч; но присмотрелся к ней и опять спросил недоверчиво: - Вы шутите? Вы это на держи-дерево или на колючую проволоку наткнулись - туман.
- Не шучу... Да не шучу же!
- Значит, порвала кофточку собака... Большая?
- Вам говорят, - прокусила руку!
- Но ведь вы... почему же вы не плачете, когда так?
- А это нужно?.. Вам кажется, что это нужно? А-а-а!.. - И, закрыв глаза, повела своей высокой шеей Наталья Львовна, изогнула страдальчески рот, - заплакала.
- Нет, что вы... Простите! Прижечь надо... перевязать... Зайдемте, - у меня перевяжут... Хозяйка, Христя, - все-таки женщины... Пожалуйста.
Плачущую беспомощно, по-детски, он взял ее под руку слева, и она пошла путаной походкой.
Удивленная капитанша встретила их в дверях, не зная, что думать, и тут же появилась Христя, и из-за нее показался медленно в новой малиновой феске Сеид-Мемет, и зазвенел тоненько комнатный щенчишка Малютка.
Даже когда снимали теплую кофточку с Натальи Львовны и капитанша, соболезнуя живо всем своим крупным мучнисто-белым, высосанным лицом, упрашивала Христю: "Только осторожней тяни ты!.. Ради бога, не изо всех сил!" - Алексей Иваныч все как-то ничего не представлял, не понимал и даже не верил. Но когда закатили рукав и на неожиданно полной руке около локтя обозначились действительно две кровавые ранки от клыков, - одна меньше, а другая зияющая и на вид глубокая, едва ли не до кости, - такими страшными вдруг они показались, точно и не собака даже, а смертельно ядовитая змея, так что сердце заныло.
- И еще она может быть бешеная!.. Что это за собака такая? Чья же это собака такая?
Беспомощно протянутая рука взволновала вдруг страшно Алексея Иваныча, а капитанша искренне ужаснулась:
- Бешеная!.. Ужас какой!
- Нет, совсем никакая она не бешеная, - совсем обыкновенная!
Детски досадливое лицо стало у Натальи Львовны, а слезы катились и катились все одна за другой: от них худенькие щеки стали совсем прозрачные.
На ней была меховая шапочка, котиковая, простая и тоже какая-то детская, беспомощная, а из-под нее выбились негустые темные волосы, собранные узлом, а над желобком шеи сзади они курчавились нежно, шея же оказалась сзади сутуловатая: выдался мослачок позвоночника, - как бывает у подростков.
- Это, барышня, должно быть, чабанская собака вас, - сказала, сделав губки сердечком, Христя:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22