А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

" - "А что ты делать могешь?" - "Все дочиста, что хошь: хуганить, рубанить, галтели галтелить, тес хорохорить, дорожки прокопыривать, выдры выдирать"...
Мартын смеялся в полсмеха, простуженно и добродушно, далеко выставив острый нос, а Увар серчал.
- Вы-дры! Черт рыжий!.. Ты ще даже толком не знаешь, что это за выдры за такие, кашник!.. Ваши, орёльские, они знай только: "Дяденька, найми на год: езли каша без масла, - сто сорок, а езли с маслом, - сто двадцать"... Дыхать без каши не можете, а то калуцкие... Они дело знают, а орёльские без понятиев...
У Ивана было небольшое, в кулачок сжатое лицо, но крепкие плечи и такие широченные лапы, мясистые, тяжелые, налитые, что верили ему, когда говорил он об единственном своем - рабочей силе:
- Семь пудов грузи, - возьму и восемь пудов, - возьму и десять пудов, все одно возьму: я на работу скаженный.
Но жаловался на одинокую жизнь Иван и завидовал Увару, и, говоря об этом, он конфузился и краснел, косясь в сторону Устиньи, Уваровой жены, чтоб она не слыхала, а так как это затаенно обдумано было у него, то выкладывал только голую суть:
- И потом того - вот без бабы я... Нет, так, кроме шутков всяких: шаровары, например, распоролись, - зашить ведь бабская ж работа?.. Борщу сварить, чай в свое время... А то - хлеб да зелень, хлеб да зелень, хлеб да опять же зелень... Долго ли с сухой пищии, - я без шутков всяких - каттар желудка и квит.
А Увар серчал и на Ивана и говорил:
- До скольких годов ты дожил, - ну, а понятия бог тебе настоящего не дал! Ведь ето арест нашему брату, - баба! Ведь ето меня девятнадцати лет мальчишкой женили, а то теперь-то я рази бы далей?.. "Женись да женись, а то что же ты будешь, как беспричальный..." Да я, кабы не женатый - у меня бы сейчас по моей работе двести рублей в банке на книжке бы лежало, - ты то пойми... Да ходил бы чисто, чишше барина.
О своей работе Увар был преувеличенного мнения и, беря работу у кого-нибудь, никаких объяснений не слушал.
- Как же я могу сгадить, - а, улан? Разе такой сгадить может?.. Кто ето у тебя работу взял? Эх, улан, улан... Ведь ето Увар у тебя работу взял! Разе он когда гадил?
Потом он работал действительно старательно и долго, торопился, переделывал раза по три и всегда гадил.
А Мартын был когда-то в школе ротных фельдшеров и потому свысока смотрел и на Ивана и на Увара; носил синий картуз с тугой пружиной и околышем из Манчестера и, когда покупал для капитанши молоко на базаре, говорил строго бабе:
- Смотри, как если жидкое будет, сделаю я тебе претензию, чтоб не подливала ты аквы дистиляты.
Иностранные слова любил и хотя путал их и калечил, - вместо "специально" говорил "национально", и вместо "практикант" - "проскурант", в глубине души только эти слова и считал истинно-человеческими словами. Пил умеренно; покупал иногда газету, которой хватало ему недели на две, и читал так внимательно, что по году помнил, как, например, принимали министра в каком-нибудь городе Острогожске; служил аккуратно, фабрил усы... И все-таки капитанша, седая, но крашенная в три цвета: красный, оранжевый и бурый, с крупным иссосанным лицом, круглыми белыми глазами и бородавчатым подбородком, и горничная Христя, бойкая, вся выпуклая хохотуха-девка, и Сеид-Мемет-Мурад-оглы, мужчина приземистый, черный, бородатый, крупноголовый, с огромным носом, похожим на цифру 6, - все одинаково считали его дураком.
Немец Шмидт дачу свою выстроил неуклюже, но очень прочно: из железобетона, в два этажа: дерево покрасил охрой, крышу покрыл не толем, а железом; но железо не красил, а прогрунтовал смолой, преследуя прочность. Всю землю изрыл канавами и бассейнами для дождевой воды, а промежутки засадил персиками и черешней. Ундина Карловна завела кур, корову, кормила двух породистых поросят и как-то успевала всюду: и управиться с обедом, и накричать глухим басом на Ивана, и подвить жесткие белобрысые волосы барашком.
Долгое время жила она с виноделом Христофором Попандопуло, - вечно пьяным и вздорным греком; но однажды на базаре из дверей кофейни услышала зычный голос: "Kaffe ist kalt!.. Гей-ге!.. Kaffe ist kalt!"*, заглянула туда и увидела плотного бритого немца средних лет, и тут же, зардевшись, сказала ему по-немецки: "Если господин хочет горячего кофе, пусть он зайдет со мною на дачу".
______________
* Холодный кофе! Холодный кофе! (нем.).
И господин, оказавшийся слесарем Эйхе, зашел, и так понравился ему горячий кофе, что вот уж три года жил он на даче, чинил замки, ковал железные решетки, чистил водопроводы и пьян был только по воскресеньям.
Капитанша Алимова корила им Сеид-Мемета:
- Вот, видишь, работящий какой немке попался, а ты!.. Ты бы хоть по хозяйству об чем-нибудь подумал, мне бы помог... Ах, лодырь божий!..
И отвечал ей не спеша Сеид-Мемет:
- Твой ум - сам думай, мой ум - сам думай... Мой ум тебе дам, - сам как буду?
И не давал ей своего ума. По целым дням сидел на берегу в кофейнях, забравшись с ногами на грязный табурет, курил трубку, давил золу корявым пальцем, много слушал, мало говорил.
Иногда зимою дули ветры с гор такие сплошные, густые, холодные, точно где-то их заморозили на Яйле, и теперь они прорвали плотины и полились, вырывая с корнями в садах из размокшей земли молодые деревья. Укутавшись в теплый платок, часто выбегала тогда из дому Ундина Карловна посмотреть, не разбило ли курятник, не снесло ли крышу с коровника, и Иван в такие дни не работал в саду, жался на кухне. Не о чем было говорить и не с кем: учил большого вислоухого Гектора стоять на задних лапах:
- Служи! Ну, служи!.. Ты не слухать? От, скотина. Я тебя пою-кормлю, блох вычесываю, а ты не слухать? Служи... Ой, дам веревки, ой, дам! Служи!
Гектор величайшее смирение изображал своею рыжей белоусой мордой, мигал виновато, жалостно глядел в глаза Ивана, подвывал даже, но служить не мог.
Иногда шел хлопьями снег и тут же таял, и журчали певуче ручьи в глубоких балках. А потом вдруг развернется такой ослепительно солнечный голубой пышный день, что обрадованно лезут наперебой здесь и там из рудой земли золото-лаковые звездочки крокусов, трава тянет острыми стрелками, растопыриваются по черным шиферным скатам молодые розовые молочаи, и Устинья, укачав на солнышке грудного, устраивает грядки для помидоров, а Максимка, маленький и упрямый, лениво ходит с кошелкой по пустому перевалу, собирая сухой навоз. Под навозом в тепле жучьи норы - в них пороется, у крокусов корешки луковицы - их откопает, погрызет, выплюнет.
- Ты игде там?.. Максимка!.. Максимка, шут!.. - кричит Устинья.
- А-а? - лениво отзывается он, сидя верхом на своей кошелке и разглядывая божий мир сквозь желтое стекло от разбитой кем-то здесь пивной бутылки.
А в марте уже цветет миндаль, и от него струится что-то совсем молодое, нежное, молочно-девичье, и над бурыми вскопанными виноградниками чуть синий пар, и на мелкодубье начинают уже жиреть почки и сталкивать наземь прошлогодний лист, и зяблики пробуют отсырелые голоса.
А к апрелю горы, как гусенята, в желтоватом пуху дубов и буков, и не тяжелые, мягкие, жмурые: так и хочется протянуть к ним руку, погладить. И все как-то блаженно глупеет, переливается, лучится, прячется одно за другое, и море между горами сзади и небом спереди тоже какое-то лазоревое, наивное, вот-вот качнется и закачается сразу все целиком, справа налево, слева направо, мерно и плавно, точно детская люлька.
ГЛАВА ВТОРАЯ
ОДНАЖДЫ СЛУЧИЛОСЬ ТАК
Обычно зимою тут было пусто на дачах, но однажды случилось так, что на всех трех дачах остались на зиму: на даче Шмидта - небольшое семейство, на даче Алимовой - одинокий архитектор средних лет, а в домике Носарева гимназист на костылях. Конечно, это была простая случайность, что поселились рядом в урочище Перевал - небольшое семейство, архитектор и гимназист, но, кроме простых случайностей, что же есть в человеческой жизни?
Гимназист 6-го класса, Павлик Каплин, приехал сюда из города Белева в октябре, а ногу ему отрезали Великим постом в том же году, и сам же Павлик был виноват в этом.
В среду на масленице, когда распустили гимназию и Павлик вместе с двумя-тремя еще шел по улице радостный (а улица была вся золотая и мягкая от морозного солнца и снега; насугробило перед тем за ночь; деревянные крыши все закутало; на свежем снегу синие цветочки вороньих следов так были четки, и глупыми милыми блинами так пахло из трактира Патутина на углу Воздвиженской и Успенской, и лица встречных были светлы и пьяны, как бывает только в праздник и как чуется только в ранней юности), - а улица шла отлогим бугром вперед, и очень далеко ее, прямую, всю было видно; и вот показалась тройка, и по тому, как мчалась она дико под уклон, и как отвалился назад бесшапый кучер, и как бились сани о тротуарные тумбы на раскатах, и по крикам, и как махали ей навстречу руками вдали, видно было, что это не веселые белевцы катаются, а кого-то несет тройка, и уж городовой в башлыке откуда-то выскочил, и засвистел, и побежал следом, и зачернел внезапно народ, как всегда при несчастье...
Павлик был странный мальчик: он не только был мечтателен, как многие мальчики его лет, он положительно бредил подвигами, стремительно жаждал их. Это был слабый, белокурый юнец, с весьма ясными, раз навсегда изумленными глазами, но он всячески закалял себя, допоздна купался, бегал босиком по снегу, старался быть выносливее всех одноклассников, изучал борьбу и довольно ловко боролся, усвоил какую-то странную походку с раскачкой плеч, которая придавала ему весьма бесшабашный вид, но не упруго-сильный, как думал он сам, а только ни к чему задорный.
Он и странных людей выискивал и любил с ними говорить, а юродивый Степынька, который жил, как божья птица, на улицах и сочинял Николе-угоднику такие просьбы:
Подыми меня, Микола,
Выше города Белева.
Расшиби меня, Микола,
Об солому, об омёт.
и дальше, в этом же роде, очень длинно, - когда встречал Павлика, уж так бывал ему рад, как своему, и все, улыбаясь, нежно гладил его по спине корявой рукой. К схимнику в монастырь верст за тридцать ходил Павлик, чтобы решить при его помощи какие-то свои вопросы (не решил). Иногда он бывал очень необщителен, смотрел на всех молча, издалека, - тогда ясно было, что в нем что-то бродило: человек вырастал; иногда же он был неистово весел, всех любил, и его все любили, и все представлялось возможным, лишь бы суметь захотеть.
Теперь вот именно и был такой день, к несчастью мальчика. Яркий ли снег ослепил, или свобода, или что-то почуяла душа, - но когда тройка была уже шагах в двадцати, Павлик, - точно кто толкнул его, - кинулся на середину улицы и поднял руки... Потом в несколько четких мгновений Павлик отметил: свой собственный крик, чужие крики, трезвоны, грохот, гром, сверканье снега, прозор неба над гривой в дуге, красный блеск глаз, пенные морды - три... две... одну... горячий пар, пот, - и ударило его в грудь так, что вдруг стало темно и пусто...
Оглоблей отбросило Павлика в сторону, и только правая нога попала под копыта пристяжной и потом под полоз саней. Тройка промчалась, а он остался.
Ногу пришлось отрезать. Грудь лечили в Белеве, летом усердно поили Павлика парным молоком, но к зиме мелкий почтовый чиновник, его отец, пошептавшись с доктором и покачав горестно головою, отправил его сюда, на горный воздух. Подрядчик Носарев был тоже белевец, это он и предложил поместить Павлика на своей дачке. Обедал Павлик у Увара. Каждую неделю, аккуратно с субботы на воскресенье, отец писал ему письма, сначала длинные, потом короче, но непременно справлялся в каждом письме, как помогает ему горный воздух.
Увар сначала дичился Павлика и спросил даже его враждебно:
- А вам, может, мой зюк очень шибко мешает?
- Какой зюк?
- Да вот, что стучу я... Конечно, сами вы понять должны, - нам при нашей работе без зюку нельзя.
И, посмотрев исподлобья, добавил еще:
- Или вот когда наследник мой заорет, - воспретить ему этого ведь никак я не могу, а вам беспокойство.
Павлик его успокоил, а потом Увар и Устинья привыкли к тому, как он говорил, как он ел, как покашливал в своей комнатке, допоздна палил "фотоген" и вставал поздно.
Часто сидел Павлик над тетрадкой в черной клеенке, на которой вырезана была ножом странная надпись: "Патология бога". Первые строчки этой тетрадки были: "Мыслю бога, как существо имманентное и в основе своей больное. Если бы не был болен бог, - не был бы болен мир".
Когда поехал сюда Павлик, в Белеве лили последние перед зимой дожди, а здесь горы стояли золотые, балки вблизи лиловые, пляж - синий. Здесь только что все успокоилось от жаркого лета, только сосредоточилось, задумалось в тишине, и такое все было чистое и величавое в линиях и тонах, а воздух был так прозрачен, редок, что проступили, чеканясь, самые дальние, сухие горные верхушки, отчетливые в каждой щербинке, - рукой подать, - и целыми днями сидел очарованный Павлик.
Еще кузнечиков было много и таинственных богомолов, и стояла густо над землей звонкая трескотня, и ящерицы шныряли еще, только все облезло-серые, и почему-то все с обломанными хвостами, и из куч виноградных чубуков в старых плетнях выползали длинные желтобрюхи и лениво грелись на косогорах.
Первые дни были сказочны, точно попал в зачарованное царство, и не нарушали очарование разные будничные мелочи: то Устинья убила, например, кочергою желтобрюха, который ночью, очевидно, подполз к крылечку, зачем-то захватил в пасть селедочную голову и, как объяснил Увар, - "насосался соленого да очумел, только хвостом водил"; то на соседней даче Алимовой пропала рудая утка, только что принесенная с базара, и так как крылья у нее были подрезаны и улететь она не могла, то Мартын и Христя и сама Алимова все перекликались, шаря ее кругом в дубовых и карагачевых кустах, - так и не нашли; то появилась какая-то одичалая кошка, которая жалобно мяукала на крыше по ночам, а днем пропадала, оставляя только поблизости крысиные шкурки и крылышки перепелок и других птиц.
Селедочные головы, рудые утки, кошки и крысиные шкурки, - это было еще прежнее, белевское; оно, конечно, мешало, засоряло величие гор и моря кругом и глубочайшего, нового неба, но засоряло еле заметно, и то, что переживал здесь Павлик, одиноко костыляя по нетрудным тропинкам, было неповторяемо прекрасно.
Так было несколько дней, но когда разразился вдруг шторм на море, и от сильнейшего ветра нельзя было выйти, чтобы не сбило с ног, и зябкое тело хотелось закутать покрепче и ставни приковать, чтоб не скрипели и не визжали, и кипарисы укрепить прочнее, чтобы не трепало их за покорные бороды, пригибая к земле, - то как-то тоскливо стало: чужое, огромное, безучастное, дикое какое-то, ревущее около скал береговых море пугало, и в то же время жутко жаль было его, как запертого зверя, и жаль золотых гор, лиловых балок и синего пляжа, растерявших краски. Тогда чаще и подолгу сидел Павлик над своей тетрадкой с надписью "Патология бога" и скрипел перышком.
Семейство, поселившееся на даче Шмидта, было небольшое и для общей большой жизни едва ли нужное: отставной старый полковник Добычин, Лев Анисимыч, живший на скромную пенсию, его жена - слепая, толстая дама, и дочь лет двадцати пяти, бывшая актриса - небольшая, провинциальная, - Наталья Львовна. Они приехали из Черни; сюда на дачу попали потому, что здесь было дешевле, чем в других местах - ближе к городу или на берегу, а зимовать здесь остались потому, что безразлично было, где жить на квартире, здесь или в Черни, но слепой нравилось тепло и невнятный шум прибоя, Наталье Львовне тепло и безлюдье, а самому Добычину - тепло и осенняя кротость. Он и сам был кроткий старик: сохранял еще или старался сохранять бодрость и веселость, при ходьбе бойко стучал каблуками, но начал уже греться у чужих молодых огоньков, подолгу и крепко жать руки, здороваясь, преданно и ласково смотреть в глаза, часто умиляться, поддакивать, жевать губами, хохотать с громким кашлем и со слезой.
Давно уже не шил себе ничего нового, - донашивал старую форму и, где нужно было, штопал ее сам по ночам, а ведь не спалось уж часто; тогда, если штопал, то штопал дольше, чем нужно, если читал газету, то прочитывал одно и то же по нескольку раз, если набивал папиросы себе, жене и дочери (все курили), то сколько хватало табаку, - лишь бы не думать, потому что думать было и трудно, и не о чем, и очень скучно. Болонка Нелли с ним была неразлучна, и если выходил он гулять, - провожала его непременно: вернее, они гуляли вдвоем. И если останавливался кто-нибудь из приобретенных знакомых поговорить с Добычиным, подкатывалась Нелли, толстенькая, беленькая, и черными глазенками смотрела вопросительно ему в глаза, растревоженно урча, а Добычин:
- Что? Чужой? Чужой, Нелюся?.. Боишься, тронет барина? Хочешь ему задать трепки?.. Боится собачка!.. Нет-нет: чужой - хороший, Нелюся, не тронет чужой барина, - нет-нет.
И говорил чужому:
- Любит меня - это я вам доложу - по-ра-зи-тель-но! Ни жену, ни дочь, хотя к тем тоже привязана, но не та-ак!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22