А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Мне приходилось выкрикивать свои шесть слов, пока я не срывал голос и не начинал шипеть, как ящерица; только моя необычная фигура и невероятная ширина лотка привлекали редкого ухмыляющегося покупателя. Я не обижался на издевки. Мало того что я получал с этого пусть и жалкий, но все же доход, моя ноша тоже легчала. Каждое утро я заново загружался хрустящей, только что из-под пресса, бумагой (книги предварительно пересчитывались, чтобы я не соблазнился выкинуть несколько штук) и возобновлял свое болезненное блуждание, словно некий подручный Сизифа.
Вы, может быть, удивитесь, как дошел я до жизни такой, притом что при всей моей беспринципности мое бегство в Ломбардию началось с удачной встречи? На беспокойном озере здоровенный паромщик рассказал мне о своей юности, когда он водил баржи по каналу Мартесано. Там все еще работал его родственник, некий Агостино, адрес которого он записал мне в «Тезаурус», и, вырвав оттуда страницу (как бы и не заметив моего неудовольствия из-за порчи моего единственного достояния), написал родственнику письмо и запечатал его сургучом, чтобы не испытывать мою честность. Я сошел с парома на ломбардском берегу, ликуя от прикосновения к родной земле и еще от того, что уже обеспечил себе знакомства в Милане. Этот Агостино, конечно, окажется прощелыгой и грубияном, но он хотя бы приютит меня на первое время, пока я не освоюсь в городе. Моя вера в благородство незнакомцев, разбуженная фиглярами, разгорелась еще сильнее, когда капитан дал мне немного денег на дорогу.
Через два дня, на Корса-Ориентале, мне помогли вылезти из теплого мягкого нутра кибитки торговца шелком. Я стоял перед церковью Сан-Бабила, в нескольких десятках шагов от виллы Джана Бонконвенто, слушал пронзительные колокола и пытался решить, идти мне дальше или нет. Рассудив, что не надо – памятуя изречение Гераклита о реках, – я отправился в город, который меня не узнавал.
Агостино подозрительно косился на меня, пока я не вручил ему письмо и он не узнал печать. Потом он обнял меня, как брата, поделился свой жидкой кашей и уложил спать. Утром он представил меня доверенному помощнику своего работодателя. Рокка Менджоне (как уверял этот скользкий мерзавец) был филантропическим Крезом, заботливым отцом для жителей района Брера. Господи, квохтал он, какой я малорослый. Как легко мне скрываться в толпе, даже, может быть, притворяясь ребенком, невиннейшим из человеков, которых так ценит Спаситель. Эти чуткие пальцы смогут обследовать все потаенные закутки людских одеяний, пока владелец костюма – к примеру – пялится на уличную процессию или разглядывает Деву Марию, которую толпа верующих несет по улице. Читатель, меня оскорбили подобные предложения. Я что, должен был стать карманником?! Агостино присел недалеко от колонны, поглядывая по сторонам в поисках соперников и кусая мундштук своей потухшей трубки. Я с горечью призадумался над своей легковерностью. Сколько еще бедствий и приключений, несмотря на преклонный возраст, я мог бы пережить, заполнив целые главы, создав галереи злодеев и простаков, глупцов и интриганов?! Однако я не собирался повторять позорных ошибок юности. Да, большую часть жизни я прожил бесчестно, но я не хочу умереть с позором. Так что я был вынужден разочаровать синьора Менджоне и его помощника; Агостино, дрожащий от ужаса, не смог меня переубедить.
А чего я надеялся достичь в Милане – один, без друзей? Несмотря на злобные угрозы помощника, я не думаю, что он (не говоря уже о его недосягаемом, почти божественном работодателе) прилагал усилия, чтобы расстроить мои дела. Печальная правда была такова: этот город во мне не нуждался. Невзирая на впечатляющую могилу в Сан Пьетро делла Винья (где я пролил скупую слезу), мой благословенный учитель Арчимбольдо был напрочь забыт. Его дом, который я нашел, порядочно поплутав по улицам, занял какой-то чиновник габсбургского правительства. Беззвучно кричавшего стража, так поразившего мое воображение, сорвали с двери – возможно, я был последним в мире человеком, который знал происхождение оставленного им еле заметного овального следа. Мертвые не могли мне помочь. Милан воспарил на крыльях новой веры, служители которой были мне незнакомы: недавно скончавшийся прославленный Караваджо, ломбардцы, чьи имена (Черано? Морадзоне?) не сохранились в моей памяти, фламандский католик, более известный как Рубенс. Мои строгие северные мастера не могли угодить пышным вкусам Контр-Реформации. Как и моего отца, меня лишила заказов новая и, по существу, всемогущая Академия искусств. Я встречался с некоторым светилами оттуда, но они лишь посмеялись надо мной. Разве сам основатель, кардинал Борромео, не в курсе, что мои работы представлены на всеобщее обозрение в его палаццо? Академики расхохотались. Неужели, спрашивали они, я нагадил и в кардинальском дворе?
– «Мария Магдалина»! – возмущенно выкрикнул я. – Приобретена его преосвященством Федерико Борромео. Или «Страшный Суд» в Сан-Сепульхро в… э… Бергамо, кажется.
– Кажется?
– Пойдите и посмотрите, если не верите мне на слово. Только пустите туда и меня тоже, я покажу, как писал их.
– Кардинал не допускает к себе мошенников, – сказал один из художников. – И я знаю, что ты лжешь, потому что «Мария Магдалина» – хоть это и не самая лучшая из его работ – написана Джаном Бонконвенто.
– Да! Я был… – Прошло уже тридцать лет, и теперь его смерть уже вряд ли была темой для пересудов. – Я был его другом и поклонником. Вместе с ним я работал над некоторыми картинами.
– Не верю. Ты – обманщик.
Это был окончательный приговор. После этого любопытные ученики затащили меня в таверну и попросили что-нибудь нарисовать, но пальцы меня не слушались. Уголь гарцевал на бумаге; моя полузабытая Магдалина была похожа на евнуха в парике с мешками жира вместо грудей; ее набожная мольба не предполагала ничего более вдохновенного, чем вульгарное облегчение от пущенных ветров.
– Я могу сделать лучше, правда, я умею, – сказал я. – Просто давно не практиковался.
Студенты Академии безжалостно высмеяли меня и бросили в награду мелкую монетку.
На следующий день, украв на всякий случай чью-то шапку, я вернулся к Агостино и принялся умолять дать мне еще один шанс. Человек Рокка Менджоне явился со скучным видом, а Агостино улыбался, видя, как я сгибаюсь под тяжестью поклажи.
Так вот, ставший вдвое короче под весом лотка, с лицом наподобие печальной луны над его безбрежной равниной, я карабкался по Корсия дей Серви. Собственные мучения напомнили мне неудачливого шарлатана, который набросился на меня в пражском Старом Граде. Мой бред оживил Джеронимо Скотта (чьи кости, должно быть, уже давно украшали дно какой-нибудь богемской канавы). Завернутый во влажные ошметки своего красноречия, он встретил меня как родственную душу, словно его коробка с подкрашенной водичкой была сестрой моего лотка с нечитаемой прозой. «Брат шарлатан – ты, потерявший экипаж и двух лошадей с плюмажами, на которых потом гарцевали солдаты у моста, – скажи, эта боль в шее и плечах, эта вонь прогорклого сыра, исходящая от моего тела, – все это заслуженное наказание для обманщика?» Часто, измученный ежедневной епитимьей, я начинал бредить от боли. Я уходил с назначенного маршрута и принимался искать потерянное детство. Как будто я ожидал встретить своего двойника, другого Томмазо Грилли, хвастающего своим богатством, покупающего гравюры у одного из моих конкурентов или приказывающего слуге купить вот этого фазана, вон ту форель. Милан заполонили обманщики; а те призраки, что заставляли мое сердце замирать на каждом повороте, – должно быть, я сам их придумал? Неужели это Пьеро стоит у двери и гладит мурлычущую кошку? А попрошайка, который нянчит в канаве свою культю-кормилицу, неужели это Моска? Как-то раз, после тройного повешения на пьяцца делла Ветра, я погнался за красавцем негром, пробиравшимся сквозь толпу. На Ларго-Кароббио его обнял какой-то толстяк, который присоединился к объекту моего интереса, поглаживая бедро спутника нервной рукой. Я проследил за парочкой до самого Собора, пока не убедился, что Каспар Бреннер живет в другом месте, если живет вообще, потому что он совершенно не походил на этого улыбчивого содержанта.
В конце концов люди Рокка Менджоне все-таки обнаружили меня вдалеке от выделенного пятачка. Я был добродушно наказан и провел ночь с большим неудобством, прикусив язык, чтобы не будить соседа своими стонами, в горестных размышлениях о своем положении. Решение было найдено еще до первых петухов. Конечно, Джованни! Мой прежний товарищ, который женился и поселился недалеко от Флоренции. Мое возвращение домой было еще неполным. Улицы, которые мне снились, холмы, по которым я бродил в своих воспоминаниях, лежали на юге. Полдень я встретил уже в пути, подгоняемый надеждой о тосканском пристанище.
– Она живет с родителями Паоло, в Сеттиньяно, на холмах у Фиесоле…
Слова Джованни вели меня, как Вифлеемская звезда – волхвов. Я шел с севера по болонской дороге и обогнул свой родной город, не решившись войти в него из-за бедствий, перенесенных в Милане. Выбравшись из того Ада с изуродованными плечами, разве мог я надеяться на более щадящее чистилище в этих холмах? В Лапо я упросил торговца вином подвезти меня на телеге, в которой я трясся, весь липкий от засохшего вина, до Фиесоле (где, воняя, как деревенский пьянчуга, я прождал два часа, пока крепкие парни не разгрузят поклажу) и дальше на восток, по винчильятской дороге, к Монтебени и, собственно, до места назначения. Понимая, что мой помятый, расхристанный вид вкупе с ядреным духом пропахшей вином одежды не вызовут у местных жителей ничего, кроме ужаса, я прикорнул под зонтичной сосной и тотчас уснул.
На следующий день, утыканный иголками, аки дикобраз, я отправился на поиски. Первые люди, встреченные на дороге, вряд ли могли бы учуять мой запах. Торговец рыбой и его жена, сверкающие чешуей, хмурились, обдумывая мои вопросы. Я знал только имена девушки и ее молодого мужа; о ее отце, не жившем в деревне, они даже и не слыхали. Уж не о вдове ли Скарби и ее дочери идет речь – разве это ее дочь? – не важно, беременная девушка, отец ребенка ушел на войну, так? Я изобразил крайнюю благодарность, поклонился им до земли (втайне надеясь получить кусок копченой трески) и побрел, как был с пустым желудком, в указанном направлении, пока не добрался до края деревни.
Там стоял – стоит – одноэтажный домик, почти хибара, которая видала лучшие дни, с пробковым дубом, росшим так близко от стены, что он казался ее продолжением, с миртом, можжевельником и навесом из жимолости над дверью. Внизу террасами раскинулся сад с грядками бобов, капусты и душистых трав, разделенных древними оливами, согбенными и перекрученными, как вакханки, в экстазе превратившиеся в деревья, с руками-ветвями, все еще вцепившимися в волосы-листья. Бородатая коза оперлась на ствол оливы и тянулась к листьям. Всполошившиеся куры известили обитателей домика о моем приближении, и те открыли дверь прежде, чем я успел постучать.
Даже сейчас, когда я описываю произошедшее, на том же самом месте, мне с трудом верится в подобную доброту. Вдова Скарби собиралась прогнать эту оборванную ворону (в моем лице) со своей земли, но ее невестка встала на мою защиту. Я увидел милое девичье лицо, немного бледное, с россыпью веснушек на скулах, унаследованных, без сомнения, от отца, которые очаровательно сочетались с распущенными черными волосами. К своему несказанному облегчению, я рассматривал все это без намека на вожделение.
Услышав мое имя, Тереза зачарованно уставилась на меня.
– Вы Томмазо Грилли? Папин друг детства?
– Он самый, мадам.
Сами понимаете, что особых доказательств этого утверждения не понадобилось. Тереза сразу спросила меня, нет ли каких вестей о ее отце и муже. Мне ничто не мешало изложить приукрашенный вариант нашей встречи двухгодичной давности, но что-то в выражении ее лица отбило у меня желание хитрить, и я честно признался, что новостей нет. Хотя я и явился к ним как попрошайка, а не посланник, меня пригласили – и с большой теплотой – в дом.
Жилище у них тесное, кухня и гостиная объединены, там же, у очага, среди домашнего скарба – кастрюль, сковород и ножей, висящих окороков и пучков чабреца, – женщины спят ночью. В южном конце дома находится комната Паоло, которую он когда-то делил с братьями и куда поселили меня, несмотря на все мои (притворные) протесты. Тереза хотела быть гостеприимной с другом ее отца.
– Он часто о вас рассказывал, синьор Грилли. Он высоко ценит ваше мужество и стойкость и в свой последний приезд… в свой последний приезд, полгода назад, он рассказал, с какой радостью встретился с вами в… э-э-э…
– Фельсенгрюнде.
– Так что мне теперь кажется, будто я вас знаю всю жизнь.
– Ну, если не меня, синьора, то мою более молодую тень. Я узнал, что Джованни и Паоло после короткого отпуска
вернулись в Германию. Когда вдова принялась петь дифирамбы своему сыну, я заметил, как Тереза сложила руки на своем выпуклом животике, словно она упрятала туда мужа; в каком-то смысле так оно и было. Потом, уступая настойчивости хозяек, я поведал им свою историю про встречу в Фельсенгрюнде – которая перешла потом в пересказ всей моей жизни (с некоторыми купюрами). Я не решился открыть им, какой кровавой работой заняты их сын или муж. Пыл в глазах старухи и напряженное внимание Терезы побудили меня прибегнуть к иносказанию и обтекаемым заявлениям.
– Они служат в лучшей и благороднейшей из всех европейских армий, – солгал я. – Я уверен, что они – надежда Истинной Церкви.
Услышав это, женщины, кажется, расслабились, и, чтобы не углубляться во вранье, я спросил про историю их семьи.
Синьора Скарби рассказала, как Паоло и другие ее сыновья (упокой, Господи, их души) вместе с покойным мужем работали на каменоломнях в Винчильятте. Когда отец Терезы, недавно приехавший в Милан, поселился в Борго ди Корбиньяно, он занялся тем же тяжелым ремеслом.
– Мой муж и Джованни подружились. Мне приятно думать, что Паоло и Тереза родились, чтобы связать наши семьи.
Но вскоре жизнь в Сеттиньяно стала слишком тяжелой. Во Флоренции строили очень мало; ее величие застыло, многие видные горожане умерли или впали в нужду. Вышедший из призывного возраста отец Терезы все еще оставался крепким и бесстрашным. Это он принял решение пойти в наемники и – после смерти синьора Скарби – взял Паоло с собой в Милан, сражаться за Истинную Религию. Конечно, женщины переживали отлучку мужчин; но жизнь в холмах стала приемлемой, и только за счет присылаемых ими денег. Скромность в Сеттиньяно не была маской нужды. У стены дома росли мята, эстрагон и чеснок, я питался каперсами, оливками и приличными кусками мяса, купленными на рынке. Скромный обед для Грилли-придворного был королевским пиршеством для Грилли-бродяги, и считанные недели спустя я заметно раздобрел на супах, козьем сыре и булках, а на свой день рождения даже насладился глинтвейном.
– Мои отец и муж щедры без меры, – улыбнулась Тереза.
Я старался не думать, какая часть их щедрости была оплачена Фельсенгрюнде, потому что наслаждался этим сравнительным изобилием вплоть до нескольких последних недель, когда самый запах мяса стал приводить меня в ужас.
Вторую ночь в Сеттиньяно я утопал в мягком матрасе Паоло и благодарил Господа за такую доброту.
– Останьтесь здесь, с нами, – сказала Тереза, – как пожелал бы того мой отец.
Позже, когда их малорослый гость по всем признакам уже спал, молодая женщина снова встала на мою защиту. Вдова не хотела жить под одной крышей с каким-то странным, чужим мужчиной. Кишечные черти пронзали мне брюхо (О нет, меня выгонят!), пока Тереза, понизив голос, не поставила под сомнение мою принадлежность к мужскому полу, превратив в безобидное существо. После этого синьора уступила уговорам невестки, а я провалился в сон без сновидений.

* * *
Долину реки Менсола давно освоили каменотесы. В каменоломнях Майано с земли срезали ее серо-голубую плоть, pietra serena – словно муравьи медленно пожирали гигантский окорок. Именно здесь и чуть севернее, в Винчильятте, наши предки вытесали большую часть Флоренции. Если бы с неба на город вдруг обрушился гигантский кулак, обломки заполнили бы дыры в этих холмах, и мир вернулся бы к безлюдной невинности. Ближе к дому, в этой деревне, я вспомнил рассказ Вазари о том, что Микеланджело отдали кормилице – его собственной Смеральдине, – и его убаюкивал мерный стук кирок каменотесов. В Сеттиньяно молодой мастер впервые услышал крик статуй, заключенных в камне, и посвятил свою жизнь их освобождению. Здесь с каждой улочкой, с каждым кипарисом были связаны возвышенные имена художников и ваятелей: Дезидерио де Сеттиньяно, Антонио и Бернардо Росселино и мой предшественник с похожим именем Бартоломео Бимби.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50