А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


По непривычной тишине, еще не войдя в лагерь, я уже все понял. Под навесом из листьев и мха, освещенное сальными свечами с фитилями из рогоза, лежало ее тело. Издалека освещенный шалаш был похож на храм, и это было красиво: гораздо красивее, чем церковь на Пасху. Ульрих всхлипнул и побежал вперед, а я остановился, замерев от восхищения. Передо мной было чудо, противоположное Рождеству: разросшиеся ясли, обитатель которых вместо великого будущего был обречен на разложение, Вати в роли безутешного Иосифа, опирающегося на посох, и остальные – почтительные и немые, как скот. Хотя все это можно было сравнить и с Успением, да – влажные от холодного пота тряпицы, друзья и последователи, молящиеся над смертным одром, и безбрежное пространство, которое Дюрер даровал своей кухонной Мадонне (а Мутти – сами небеса), чтобы кирпичи и балки не помешали ее отлетающему духу.
Позже, уже ночью, когда все, кроме Вати, оставили бдение и Конрад рыдал рядом со мной, ужасные колики выгнали меня на воздух. Звезды пропали, черные облака затянули небо; дорогу к уборной – мы устроили отхожее место подальше от лагеря, за деревьями, – мне пришлось искать на ощупь. Как только я сел облегчиться, полил страшный ливень. Я выругался и поспешно натянул штаны. Потом, преодолевая небольшой подъем на обратной дороге, я неудачно поставил ногу и повалился в траву.
Смерть Мутти захлестнула меня, как волна. Я отчетливо и ясно увидел всю низость своей жалкой жизни, понял, сколько печали и скорби принес я другим. Все прожитые годы сжались внутри комом боли, из глаз брызнул соленый сок. Плод несчастья, я плакал без стеснения, и безразличный дождь смывал мои слезы. Я плакал не за себя теперешнего – не за то грязное отребье, в котором я сам-то с трудом узнавал себя, – я плакал за все свои прежние воплощения, за всех Грилли, оставшихся в прошлом. Я рыдал за дитя, слишком уродливое, чтобы утешить умирающую мать, за тень своего отрочества и за призрак отца, писавшего сыну мертвые письма. Я чувствовал на руках мертвый груз тела Адольфа Бреннера. Я наблюдал, как обезглавливают безумного Альбрехта. Особенно яркий образ – его голова в банке, а ведь я ее даже не видел. Я смотрел в страдальческие глаза ослика, которого я убил, а потом с большим аппетитом съел его жирное мясо, удвоив тем самым свой грех.
Встревоженный моим отсутствием Петушок Конрад выбрался под холодный душ, прополз за кусты и обнаружил меня. Увидев, как я сижу в луже размокшей грязи, закрывая лицо руками, он, наверное, решил, что я справляю некий обряд омовения; он не пытался вытащить меня из лужи или утешить, а просто уполз потихоньку обратно в шалаш, уверенный, что я его не заметил.
А я еще долго сидел на земле, пытаясь очиститься от распада и задаваясь давно назревшими вопросами.
Не из-за меня ли убили Альбрехта? Не я ли посеял семя, породившее несчастья: насилие и разбой в Фельсенгрюнде? Не я ли, из-за своего дьявольского аппетита, пытался нажраться за счет герцогства? Ведь оставь я маркиза в покое, он, как и все его предки, мирно правил бы своим Богом забытым скалистым клочком земли, и тогда герцогство Фельсенгрюнде, возможно, по-прежнему оставалось бы плодородной страной, доброй к своим обитателям? Но можно ли винить меня одного? За гигантские долги, за Мангейма и баварцев, за фатальную меланхолию герцога? Или, может быть, эта mea culpa, это раскаяние под проливным дождем было лишь проявлением духовной гордыни, непомерно раздутого самолюбия? Господи, ниспошли гнев свой на мою голову! Я мал телом и незначителен как творец, но я превысил пределы греха. Воистину, Господи, я величайший грешник. Взгляни yа меня.
20. Нунцио
Абрахам предсказал будущее и тем самым создал его. К югу от громадного и смертоносного массива Сен-Готтар, на благоуханном берегу озера Лугано, стоял аромат средиземноморской сосны и клевера. Ветерок доносил обрывки итальянского говора, слетавшего с уст пастухов, перегонявших стада на осенние пастбища. Весь этот деревенский шелест – крутые склоны, засаженные оливковыми деревьями – настойчивые цикады и ныряющие стрижи, – все словно сговорилось с одной-единственной целью. Познав тайные стремления сердца, я решил оставить актеров.
Я читал, что некоторые животные, почувствовав приближающийся конец, отправляются умирать туда, где родились. Огромный слон и сумрачный угорь, все нуждаются в симметрии, перед лицом исчезновения все стремятся завершить круг жизни и тем самым придать ей смысл. Да, эти слова произносит сейчас живой труп, и все же не стоит думать, что я размышлял о собственной кончине. Возможно – на самом деле, возможно, уверяю вас, – по дороге за похоронными носилками к церковному двору, где плоть Мутти вскоре смешается с костями бедняков, я действительно думал о собственной бренности. И когда Абрахам и Ульрих опускали ее тело в яму, где уже лежал какой-то покойник, завернутый в саван, как муха в паучьем коконе, я твердо решил для себя, что не буду гнить в иноземной могиле, над которой священник за взятку проведет обряд, наплевав на мою неотпетую душу. Но пока что я не собирался подражать нерестящемуся лососю или умирающему киту. Наоборот: полтора года, прошедшие после отъезда из Фельсенгрюнде, позволили срубленному, замшелому стволу пустить новую робкую поросль иллюзий. Мне представлялось, как я возобновляю карьеру в Милане или Вероне, притом что смерть и несчастья, вершина моих достижений, должны были бы навечно разрушить эту мечту.
И вот я в Лугано, сижу поодаль от своих раздраженных и, увы, разругавшихся между собой фигляров и смотрю на противоположный берег озера – нашего, итальянского Черезио, – где лежит Ломбардия и мое будущее. Судя по моей позе и мрачной перемене в моих товарищах, вы, должно быть, подумали, что я несчастен и напуган, как жаба в пересыхающем болоте. Но хотя Вати, после шести недель скорби, честно пытался вдохнуть жизнь в наши затхлые пьесы (без особого, впрочем, успеха); хотя Абрахам, выдержав приличествующую паузу, продолжил жаловаться на тех, кто возражал против его главенства («Ну а как мы пойдем за призраком, Юстус?»); хотя все понимали, что наше братство трещит по швам, я чувствовал странный душевный подъем. Я мечтал о заказах, пусть даже и самых скромных: запечатлеть кабинет ученого или обессмертить – насколько позволят огонь и древоточцы – непоседливого отпрыска какого-нибудь испанского гранда.
Вчера мы устроили представление на главной площади Лугано (мне как единственному человеку, бегло говорящему по-итальянски, пришлось извиняться за нашу комедию, которая упала на лица зрителей, словно шмат сырого теста), и я увидел возможный путь своего побега. Я не знал этого человека; он не обращал на нас внимания, был занят уламыванием толстого луганского купца, демонстрируя ему внушительный размах своего кулака. Потом, когда мы отвесили свои робкие поклоны, я заметил его снова – он сидел в тени липы и ласкал кошель купца, словно проверяя, насколько тот полон. Это был небольшой колосс, бородатый, как Козимо, с копной рыжих волос. Он, как собака, наклонил голову набок, приподнял одну бровь, давая понять, что он видит, что я его вижу, и продолжил рассматривать песок у себя под ногами.
Несколько минут спустя наши пути случайно пересеклись. Я ковылял следом за остальными актерами, уходившими с места нашего позора, и в это мгновение из дверей ближайшего дома показался этот незнакомец, сжимавший рукоятку меча Он вскрикнул от удивления:
– Э, земляк, а куда подевались твои волосы?
Я уже отставал от своих и опасался отстать еще больше.
– Выпали, – ответил я. – От стыда.
– Вам еще повезло, что они вас не повесили. Ну, это же Швейцария. Откуда ты, синьор Купидон?
– На этот вопрос нет простого ответа.
– А, человек-загадка. Я сам из Бреры. Родился с вонью канала в ноздрях и криками барочников в ушах.
– Брера? Давненько я не слышал это название.
– Так ты все-таки миланец, – торжествующе сказал он. Если он собирался идти за мной, то пусть хоть понесет вещи, подумал я.
– Вы живете в Лугано, синьор?
– У меня паром на Черезио. Я перевозчик и купец.
– А что вы перевозите?
– Это зависит от клиента.
Я весь вспотел. Глянув вперед, я убедился, что мои товарищи отошли достаточно далеко и не смогут нас услышать.
– А сколько стоит перевезти маленького земляка в Ломбардию?
– Маленький земляк в бегах?
– Нет. Он… Я просто хочу домой. Перевезите меня через озеро, синьор, дальше я пойду сам.
Паромщик пожал плечами и назвал свою цену. Разочарование явственно отразилось у меня на лице, и он наградил меня тем же взглядом, какой бросал на кошель с деньгами. Потом он улыбнулся и шлепнул себя по великанским бедрам.
– Я отправляюсь завтра. Груз уже на борту. Переправлю тебя задаром. Расстояние небольшое, да и ты вроде судно не потопишь. – Я, бросился благодарить его, пожалуй, слишком бурно; он отнял руку от моих губ. – Ну хорошо, хорошо. Не могу же я позволить тебе и дальше огорчать местных жителей. В конце концов, они все – мои должники.
И вот, как я уже говорил, ваш рассказчик сидит поодаль от своих товарищей, которые спасли меня в горах и научили, как выжить на пустом месте, которые дрались за меня, как за своего, и которых я теперь должен буду оставить. Мне сводило кишки от надежды и отчаяния: надежды снова увидеть страну моей юности, отчаяния навсегда распрощаться с родными лицами. Я рылся в закутках памяти в поисках подходящих прощальных слов, но находил лишь высокопарную ложь в оправдание своего предательства. Не знаю, было ли это предательством, ведь, оставшись, я был бы вынужден принять чью-то сторону, выбирая между кротким отцом и своим огнедышащим кузеном? Лучше сбежать, чтобы не отягощать совесть выбором.
Вати спал, привалившись к дорожной сумке, его шея согнулась под прямым углом к телу, словно он пытался рассмотреть перед своей рубашки. Рядом с ним его сын Ульрих заплетал косички маленькой Митци, Сара нежно напевала и кормила младшую протертым яблоком. Абрахам и Якоб сидели на лугу, очищая резцы от ясеневых стружек. Каждый раз, как из древесного вороха появлялся очередной нож, Абрахам радостно улыбался. Может, сказать ему? Он должен понять меня – с его цыганской кровью, с его печалью изгнания. Да, только Абрахам поймет и оправдает мой поступок перед остальными.
Еще не поднявшись на ноги, я услышал – мы все услышали – какую-то суматоху в оливковой роще на вершине холма. Мы с тревогой повернулись к источнику воплей: истошного крика, исполненного страдания. Из рощи выскочила Фрида с залитым слезами лицом. Все встали, чтобы ее утешить, но она прошла мимо. Я успел заметить багровый след на правой щеке и кровоточащую скулу. Штеффи протиснулась между нами и поймала Фриду за руку. Несмотря на все мольбы, сестры не остановились.
– Штеффи! Фрида, дорогая!
Вати проснулся и вскочил на ноги. Он в замешательстве ухватил сына за руку. На холме появился творец скандала. Иоганн, старинный поклонник Фриды, подошел к брату и Абрахаму. Кипя от ярости и стыда, он принялся жаловаться и объяснять – я слышал слова «шлюха» и «потаскуха» с различными вариациями. Иоганн смотрел куда-то за озеро невидящими глазами, безотчетно прикрывая рукой костяшки пальцев другой руки, со следами крови.
Вати и Ульрих выбежали на луг, требуя объяснений. Во всей этой кутерьме и беспорядке где мне было найти сочувственного слушателя? Моя рука потянулась к старой седельной сумке; в ней лежало все мое земное имущество – потрепанный «Тезаурус».
– Это не она тебя предала, – услышал я голос Ульриха. – Это ты совершил с ней ужасное! И тебе нет прощения!
Иоганн скорчился за Абрахамом, который в одной руке держал очищенную от коры ясеневую палку, а в другой – тесак. Раскол стал явным, наша труппа разваливалась на глазах. Вати и Абрахам смотрели друг другу в глаза, как олени-самцы перед решающим столкновением.
– У нее была кровь? – спросила меня Сара. Я закинул седельную сумку на плечо и неохотно кивнул. – Они все разрушат, – в отчаянии проговорила она.
Теперь Вати и Ульрих спускались к нам. (Иоганн упал на колени и зарыдал, его брат и Абрахам склонились над ним и принялись утешать.) Ульрих успокоил своих напуганных дочерей, а Вати схватил Сару за руку и поднял ее на ноги.
– Я все объясню, – сказал он. – Он хотел, чтобы она с ним возлегла, а она отказалась, и тогда он ее избил.
Вати и Сара побежали следом за сестрами.
– Я пойду с вами, – сказал я.
– Нет, – отрезал Вати.
– Может быть, я пригожусь.
– Не ходи с нами.
Не обращая внимания на запрет, я взбежал вверх по склону и поцеловал маленькую Митци в щеку. Они негодующе отмахнулась от меня.
– Прощай, Ульрих.
Ульрих рассеянно кивнул, наблюдая за отцом и женой. Я помахал (сглотнув комок в горле) Абрахаму, моему устрашающему учителю, и братьям, с которыми за все шестнадцать месяцев я обменялся от силы парой слов, не считая приветствий.
– Мне надо идти, – крикнул я. – Да пребудет с вами Господь!
Абрахам, решив, что я пытаюсь изобразить из себя примирителя, лишь отмахнулся.
Теперь я скакал вниз по склону – грудь болела и горела огнем, ветер свистел в ушах и выдавливал слезы из глаз. Не знаю, может, это от пыльцы воздух сделался таким едким, что я стал задыхаться, и кашлять, и тереть лицо, чтобы облегчить жжение? Когда я добрался до пристани, часы на соборе как раз отбивали назначенный час. Паромщика не было видно, но его напарник узнал задыхающегося гнома и замахал мне руками. Я помахал в ответ… и не смог сделать ни шага, потому что чья-то тяжелая рука легла мне на плечо и удержала на месте.
– Конрад!
Он тяжело дышал, его глаза вылезли из орбит, грязные волосы стояли торчком, а на губах пузырилась пена.
– Не иди, – сказал он. – Не иди.
– Конрад, так надо.
– О нет! Нет!
– У меня есть цель. Ты понимаешь это слово? У меня своя цель, у тебя – своя… Мне нужно домой.
Конрад покачал головой и показал куда-то на север от нашей рассыпавшейся компании; он изобразил лук, стрелу и передразнил мои ужимки на сцене. – У Абрахама есть дар говорить слова, – сказал я, пытаясь удержать нетерпеливого перевозчика. – Я вам не нужен.
– Кто, кто, – кудахтал Конрад. – Кто говорит тальянски?
Об этом я не подумал и теперь злился на кретина, затронувшего эту тему.
– Вы можете повернуть обратно на север, где говорят по-немецки.
– Зима, – запротестовал Конрад, топая ногой от такой вопиющей несправедливости, которую он не мог выразить словами.
– Я ужасно читаю прологи, – умоляюще проговорил я. – Не так хорошо, как Мутти. Без меня вам будет лучше.
Лицо Конрада исказилось страшной гримасой. Протяжный крик – наполовину мычание, наполовину мяуканье – вырвался из его чудовищного зоба. К моему несказанному ужасу, он схватил меня за уши и прижал мое лицо к своему животу. Мне показалось, что он бормочет:
– Лети, лети. Найди лечить Конрада.
– Я не могу тебя вылечить, – сказал я, когда он меня наконец отпустил. – Я не могу помочь тебе, Конрад. Дорогой мой друг, я не знаю никаких королей, но даже если бы знал… – Я успел удержать неприятные слова. – Держись поближе к Вати, Саре и Ульриху. Они – семья. Они тебя не бросят.
– Ты, – сказал Конрад. – Ты меня бросил.
Он отступил назад. На его грустном лице я прочел отчуждение и едва не бросился умолять его вернуться обратно.
– Передай всем! – крикнул я ему вслед. – Передай им, что мне очень жаль!
Конрад, шатаясь, забрел в журчащий ручеек, потом исправился и побрел по крутой улочке. Паромщик, исчерпав терпение, тоже повернулся ко мне спиной, и я был благодарен, что мне пришлось его нагонять: это дало мне возможность убежать от друзей.
На Корсия дей Серви моя шея буквально разламывалась, угрожая сбросить унылую голову в пыль. Боль зародилась в ногах. Не представляю почему там, ведь деревянный лоток, набитый книжками, висел у меня на плечах. Впрочем, не важно, откуда началась боль, результат был один: мои ягодичные мускулы расталкивали этот яд по всему телу, вниз – к ногам, вверх – в поясницу и дальше, в спину, откуда боль перебиралась в самое сосредоточие моих бед, то есть в плечи, и вгрызалась в сухожилия шеи, как крысы – в веревочный жгут. Все мое тело, поверьте, превращалось в сплошной мятеж разгневанных органов, восстававших против моей воли – которая на самом деле была не моей, а переданной через посредника волей Рокка Менджоне: издателя стихов и нравоучительной прозы, сводника, испанского шпиона, который, сам об этом не зная, был к тому же и работодателем, и хозяином вашего престарелого рассказчика.
Полгода я занимался тем, что таскал свой лоток от Соборной площади (там, где полузабытый прежний «я» встретил великодушного Арчимбольдо) по крикливой и драчливой Корсия дей Серви и обратно, пока (очень надеясь, что меня не видит никто из шпионов Рокка Менджоне) я не располагался передохнуть в тени Собора. В этом странном Милане, с его чудными одеяниями и обычаями, с его ордами мошенников, никто не интересовался каким-то разносчиком книжек.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50