А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

У Бла порозовели щеки, и глаза стали влажны; она сказала:
— Ну, вот, он перестал. Теперь ты можешь сказать мне, Виоланта, что думаешь ты, говоря о свободе. При этом слове, которое любят все, каждый представляет себе самое дорогое для него.
Герцогиня ответила:
— Я, Биче, думаю о нескольких дюжинах пастухов, крестьян, бандитов, рыбаков и о худых, тонких телах, выраставших перед моими взглядами среди камней моги родной земли. Они были темны, неподвижны, их молчание было диким, шкура и тело составляли одну линию из бронзы. Я хочу, чтобы воздух и страна стали такими же сильными, как они: это я называю свободой.
— А я, — заявила Бла, — я свободна, когда могу страдать. Народ, для которого я бросилась бы навстречу опасности, должен был бы вознаградить меня за это так же плохо, как тебя, Виоланта, — ведь он не противится твоему изгнанию, — и я была бы с счастлива.
— Ты скромна, Биче.
— Скромна?
Она улыбнулась.
— Я требую очень много страдания, понимаешь… и если бы случайно из этого вышло мученичество, может быть…
— Этого не должен никто слышать, — сказала герцогиня.
Но Пизелли, несмотря на сочувствующее выражение лица, не понимал ни слова из их беседы, так как они говорили по-французски.
Бла заговорила снова:
— Серьезно, я не бескорыстна. Бескорыстна только ты, Виоланта, только ты не хочешь от свободы ничего для себя. Павиц хочет от нее одобрения, славы и чувства подъема, которое доставляют ему хлопающие и стонущие народные массы. Сан-Бакко нужен размах, и слово «свобода» послужило ему для того, чтобы всю жизнь оставаться в движении. Все это себялюбцы!
— А твой Орфео?
— Ах, Орфео! Он говорит о свободе так сдержанно-благозвучно и так пламенно-гордо. Но я подозреваю, что его свобода это возможность каждую ночь кутить с полными карманами.
Пизелли делал большие, сладкие глаза. Он услышал свое имя и подозрительно прислушивался, тщетно стараясь понять, что именно о нем говорят. Мало-помалу его стали раздражать эти легкие, шумящие шелком создания, болтавшие перед его глазами, бог знает, о чем, быть может, даже о чем-нибудь обидном. Он был мужчина и нашел бы в порядке вещей принудить их к спокойствию и подчинению несколькими сильными ударами своей привыкшей обращаться с женщинами, матово-белой руки, или же какой-нибудь грубостью. И чем злее становились его мысли, тем счастливее и грациознее была его поза. Только лицо искажалось то желанием нравиться, то бешенством. Его тело одно научилось манерам. На лице же выражались наивно и зверски-необузданно все его чувства. Герцогиня совершенно не замечала этого, для нее Пизелли был достойной удивления формой без содержания. Но Бла боязливо улыбалась. Герцогиня, говоря и грезя, смотрела на его тело, как и на тело Гермеса за ним. Он мог бы стоять там нагим точно так же, как и бог, и не удивил бы ее, а только обрадовал.
Герцогиня медленно спросила:
— При этом ты его любишь?
— Конечно, мое сострадание любит бедняжку.
— Сострадание к… этому! Если бы он понял это слово, он высмеял бы тебя. Ведь он здоров, любим и самоуверен безмерно. Может быть, он даже рассердился бы.
— Никогда. Это было бы ему совершенно безразлично. Сострадание раздражает только больных; поверь сестре милосердия… Он чувствует себя сильным и уверенным, а я испытываю сострадание именно к его красоте, его цельности, его успехам, и к спокойствию и непосредственности, с которыми он наслаждается ими. Мы, слабые, не правда ли, мы укрощаем свою судьбу с помощью ума. Для него же существует только случай, счастье или несчастье игрока. Он вооружается против жизни верой в фетишей и упованием на хорошую карту. По происхождению он житель Кампаньи, не имеющий понятия о том, откуда он, а по натуре игрок, не задумывающийся над будущим. Он — только игра случая, бедняжка. Когда я заглядываю в чудесный, темный колодезь его очей, — что только не дремлет там, неведомое ему самому, и всему этому предназначено когда-нибудь выйти наружу. Какие инстинкты! Темные и смутные, как бесчисленные ряды крестьян, исчезающие во мраке за его рождением. Какие судьбы! Может быть, пышность и торжество, может быть, нищета… может быть… кровь.
— Ты поэтесса, Биче! А в часы отрезвления? Ведь ты, конечно, любишь его только моментами.
— Нет… всегда!
— Всегда? Что за слово! Всегда, Биче, любят только нас, женщин. Когда мы отдыхаем, погруженные в себя, тихонько сидим, сложив руки, смотрим в огонь свечи и улыбаемся. Такими жаждут нас мужчины: мне это сказал один в Париже, наблюдавший меня; впрочем, я это знала и без него… Но мужчина! Он ценится не по талии и ямочкам, а по своим делам и уму. С ними он возвышается и падает. Он может быть любимым только в очень счастливые мгновения.
Она колебалась, и имя Павица осталось непроизнесенным из того нежного стыда, который герцогиня узнала только с тех пор, как приобрела подругу.
— Мужчина, которого я когда-то любила, был иногда великим героем. В остальное время я его не знала.
Бла возразила:
— Бедная Виоланта. Я считаю Орфео всегда великим в любви. Разве мужчине, которого я люблю, надо быть великим еще в чем-нибудь? Он исполняет все мои поручения, получает за меня деньги в редакциях. Может быть, он хочет знать, сколько я зарабатываю. Но я думаю, что он избавляет меня от всякой прозы, он устилает цветами мой путь и наполняет ими мою комнату.
Уходя, герцогиня пожала руку Пизелли в награду за то, что он так красиво стоял и украшал ее поле зрения. Она чувствовала желание всунуть ему в рот что-нибудь сладкое.
Пизелли выпрямился и воскликнул:
— Какое счастье! Мы одни!
Он обнял Бла и подошел вместе с ней, в упоении театрального счастья, к широко раскрытому, сияющему синевой окну.
Она умоляюще смотрела на его нахмуренные брови.
— Ты так любовно наклоняешь голову, и все-таки в ней есть что-то яростное.
Его плохое настроение прорвалась с пугающей внезапностью.
— Черт бы побрал эту женщину!
— Орфео!
— Какое высокомерие! — проскрежетал он, размахивая руками. — Какое высокомерие! Но оно будет наказано! Пусть она подождет, ее высокомерие будет наказано!
— Боже мой! Что же она тебе сделала?
— Мне? Решительно ничего. Что она могла бы мне сделать? Разве я хочу что-нибудь от нее? Для такого высокомерия она вообще не достаточно хороша!
— Что ты… Ведь она так прекрасна! Так необыкновенно прекрасна!
— Ах, что там, я знаю сотни более красивых… тебя, например, — снисходительно прибавил он.
— И, к тому же, она холодна, отвратительно холодна. Это уже исключает всякую красоту. Я требую совершенно другого. Совершенно другого. Настоящая женщина… Да в этом все дело!
Он успокоился.
— Она не настоящая женщина.
— Орфео, она моя подруга.
— Это все равно. Я неохотно встречаюсь с ней. Такая женщина… вообще, кто не похож на других, приносит несчастье, это известно. Я хочу тебе кое-что сказать: тебе следовало бы остерегаться ее, она не хорошая христианка!
— Как это тебе пришло в голову?
— Я это заметил. С тех пор, как я ее знаю, я проигрываю.
Он пробормотал:
— Нужно что-нибудь сделать.
— Что же? — боязливо спросила она.
— Ты увидишь.
Он съел несколько пирожных, вышил глоток ликеру и закурил папиросу. После этого он почувствовал свои силы восстановленными, и они вышли из дому. В первом магазине, мимо которого они проходили, Пизелли купил толстую связку роговых брелоков и повесил их себе на грудь.
— Так, теперь пусть она встретится мне.
Бла растроганно улыбнулась. Она поощрила его.
— Это хорошо. Не забывай никогда своего талисмана. Кто теперь может принести тебе несчастье?
В церковь на Корсо спешила толпа народа. Пизелли увлек за ней свою подругу. Священники как раз кончали приготовления к празднику своего святого; в часовне на заднем плане прикрепляли последние венки. Пол узкого помещения был заставлен корзинами с бумажными цветами, среди которых возвышались горящие свечи. Они тесными рядами окружали алтарь, увеличиваясь по мере приближения к нему в величине и объеме. По обе стороны креста пылали две восковых башни. А над колыхавшимися бумажными цветами, прорезанными блуждающими красными огоньками свеч, на цепях качались драгоценности: серебряные лампады, чаша и кувшины, тускло мерцающая или навязчиво блестящая роскошная утварь с чудесными линиями, оживленная рельефными картинами, рядом с хламом из ближайшего базара. Зрачки, глядевшие на все это волшебство, расширялись и становились набожными.
Пизелли разостлал на пыльных плитах свой носовой платок и стал на колени. Он вынул из кармана обвитые вокруг колоды карт четки. Бла склонилась рядом с ним над молитвенной скамьей. Она тихо вдыхала сладкий дым, доносившийся из беззвучно раскачиваемого кадила, и впивала в себя полную прелести крестную муку, которой жаждала, не веря в нее. Пизелли безостановочно крестился, от него пахло шипром, но его страх и страсть возносились перед его богом до такого же тупого благоговения и молитвенного пыла, как и у верующих, стоявших перед и за ним, от которых пахло чесноком. В уме Бла проносились тонкие, слабые воспоминания о мистицизме, соблазнявшем общину утонченных, усталых латинян; унылые листья в вихре осеннего ветра, — падая, они сплетались в венок — стихотворение с увядшим, приторным ароматом. Пизелли глазами, отупевшими от желания, пожирал пестрого святого из воска, стоявшего за решеткой крипты. Его пальцы и губы торопливо творили молитвы; он чувствовал, что, они услышаны, и уже видел перед собой карты, которые должны были принести ему выигрыш. Затем влюбленные встали и пошли дальше рука об руку, как будто принадлежали одному и тому же миру.
Святой обманул доверие Пизелли. На следующий день Бла увидела по своему Орфео, что он проиграл. Это была крупная сумма, и он остался ее должен принцу Маффа на честное слово. Она собрала свои сбережения, пустила в ход весь свой кредит у издателя, чтобы спасти его. Он взял деньги без жеманства. Для Бла это был радостный момент. Сорок восемь часов спустя он вернул все обратно и передал ей деньги в атласном кошельке, вышитом настоящим жемчугом. Но вскоре ей представилась возможность опять помочь ему, и с течением времени все чаще, мелкими и крупными суммами. Ей приходилось видеть теперь холодные лица у прежде рыцарственных коллег-мужчин, когда она хотела получить деньги за статьи, которые еще не были написаны. Мелкие газеты возвращали ей ее рукописи, чтобы не быть вынужденными давать вперед. Она неутомимо ходила по асфальту своей осторожной женственной походкой, изящная и розовая, переходя от газеты к газете, оттуда к литературным маклерам, мелким ростовщикам и состоятельным друзьям. И Пизелли никогда не являлся к своим клубным друзьям иначе, как с полными карманами. Лишения стали сказываться на ней, ее страдания начались, и где бы она ни появлялась, от нее тихо веяло ими, точно счастьем избранной ею судьбы. Весной появились стихи, которыми она обязана была своему знакомству с Орфео. Они имели громкий успех, ими грезили женщины и молодые люди. Бла высчитала, что эта маленькая книжка принесет ей несколько тысяч франков. Однажды, когда Пизелли переживал тревожный кризис, она сбыла ее за двести лир.

У кардинала продолжали собираться по пятницам. Монсеньер Тамбурини чувствовал себя обязанным давать время от времени герцогине какое-нибудь удовлетворение за крупные суммы, которые она отдала на революционную пропаганду далматского духовенства. Время от времени, с большими промежутками, в палаццо на Лунгаре появлялся какой-нибудь худой бродячий монах; со своими развевающимися рукавами, при скудном свете лампы в середине необыкновенно высокого, по стенам окутанного мраком зала, он имел фантастический вид, когда с широкими жестами повторял одну из своих проповедей. Она была невероятно фанатична, мистична и кровожадна. Он уверял, что держал ее открыто, с амвона наполненной народом деревенской церкви, и кардинал, благосклонно слушавший, говорил себе, что власти, которые оставили бы на свободе такого откровенного оратора, должны были бы быть сумасшедшими. Кукуру, перегнувшись вперед, опиралась руками о колени и со стуком закрывала рот. Бла тихо мечтала, а монсеньер Тамбурини надзирал за представлением, как строгий режиссер, не двигаясь и не поощряя. На следующий день только он и герцогиня еще помнили о мимолетном явлении. Если ничего другого не было, давали говорить Павицу; он рассказывал о своем политическом клубе.
С тех пор, как вместе с управлением кассой у него была отнята и возможность благородно питать свое душевное страдание, он становился все жирнее и меланхоличнее. Его жир происходил от скверных кухмистерских, прогорклых, как его меланхолия, а его подавленная ненависть к госпоже увеличилась на всю сумму долгов, которые теперь угнетали его. Трибун бесцельно бродил по бульварам и кафе, как преждевременно отставленный оперный певец, с обвязанной шеей, ворчливый и не совсем опрятный. В дни, когда у него не было надежды проявить себя перед каким-нибудь слушателем, он проходил мимо всего, даже мимо своего умывального стола; он чувствовал отвращение к отправлениям будничной жизни, завершением которой не была больше трибуна. — Что вы хотите, мне нужен успех, — вздыхал Павиц, читая во взгляде какого-нибудь знакомого удивление по поводу своего падения.
И этот успех, который не давался ему в ярком свете общественной жизни, радовал его на задворках. Это было в погребе нового здания, далеко за городом, где собирались несколько беглых земляков, ремесленники, носильщики и разносчики. Они два раза в неделю смывали с рук пот от тяжелой работы, на которую осуждала их чужбина, и протягивали их к своему апостолу, и вместе с руками — души, переполненные жалостью к самим себе, тоской и жаждой возмездия, освобождения, господства, пиршеств мести, В этом погребе, примыкавшем к катакомбам и почти принадлежавшем к ним, среди искаженных теней бедняг, теней, которые коптящими глиняными лампами отбрасывались на сочащиеся сыростью стены, — здесь, в этой заговорщической атмосфере первых христиан Павиц опять был героем. Спрятавшись здесь, он отдавался безудержным чувствам и с распростертыми руками в сотый раз умирал, хрипя на несуществующем кресте, который все видели. Затем он снова выходил на свет, с красными пятнами на лице, зловеще возбужденный и расположенный к неуклюжим шуткам, словно тайный пьяница, уже почти не помнивший, что когда-то умел величественно наслаждаться вакханалиями под голубым небом.
В пятницу он рассказывал:
— Как эти люди любят меня! Ах! Ничто не согревает так жизни, как любовь народа. Я могу сказать, что для них я полубог.
«Плачевный полубог», — подумала Бла. Кукуру просто фыркнула.
— И я знаю каждого из них по имени, знаю его происхождение в историю! Всех их преследуют исключительно за их убеждения, как и меня, как вас самих, герцогиня. Один из них украл.
— В угоду мне? — спросила она.
— Следуя своему идеалу. Понятие о собственности несвойственно простым душам. И когда должна была вспыхнуть революция, он подумал, что час наступил, и… украл. Другой приносит с собой куклу в генеральской форме, посаженную на шест. Он быстро вращает ее вокруг шеста и прежде, чем успеешь оглянуться, он всаживает нож ей в сердце. Он с трогательной серьезностью отдает все свое свободное время на то, чтобы упражняться в верности этого удара. Когда-нибудь он убьет короля Николая…
Вин и Кукуру взвизгнула.
— Разве король Николай все время вертится вокруг шеста?
Павиц сказал не смущаясь:
— Это юноша с чистым сердцем, с полными души голубыми глазами; он еще никогда не касался женщины.
Дамы смотрели на него, развеселившись и, с легким отвращением; они сами не знали, — к нему или к его юноше. За их спинами молча корчился кардинал.
— Какой честный, негодующий патриотизм во всех их поступках и в каждом движении сердца! Несчастная Далмация, как вы знаете, так разорена своими тиранами, что у нее имеются только бумажные деньги. В справедливом гневе на это один из моих поклонников назвал свою новорожденную дочурку Папирией.
— Конечно, на эту мысль навел его я, — прибавил он, увидя, что произвел впечатление. Он с болезненной жадностью впивал интерес, выражавшийся на лицах, не замечая его насмешливого характера. И он торопливо рассказывал анекдот за анекдотом, боясь, что его прервут.
— Все молятся на вашу светлость! — воскликнул он, так как герцогиня казалась ему невнимательной, и, отчаянным усилием преодолев себя, прибавил:
— Пожалуй, еще больше, чем на меня! Образ герцогини Асси для этих бедняг, страдающих за нее, принадлежит уже к легендарному миру. Они думают, что она сидит где-то в Риме, заточенная в башню. Ее черные волосы свешиваются из решетчатого окна до самой земли. Когда папа проходит мимо, то плюет на них.
— О! — произнесла Бла, восхищенная почти до испуга. Лилиан быстро обратила свое бледное лицо к герцогине, на свежем личике ее младшей сестры впервые появилось что-то вроде задумчивости, а мать с глупым видом таращила глаза.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26