А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

он объяснил им вполголоса, что у меня нет вещей, так как оттоманские янычары выпроводили меня с острова силой.
Истолковав это событие по-своему, синьор Грегорио почувствовал еще большее почтение к благороднейшей крови, что текла, по его словам, в моих жилах, и сообщил своим людям — а также всем, находившимся на расстоянии двухсот шагов от нас, — что я — герой, презревший законы нечестивого султана и сокрушивший тяжкие двери его темниц. Герои, подобные мне, не бороздят моря, нагруженные багажом, как вульгарные торговцы антиквариатом!
Трогательный Грегорио! Мне стыдно, что я так посмеялся над его горячностью. Этот человек — сама память и сама верность, и мне бы не хотелось огорчать его. Он устроил меня в своем доме так, будто тот был моим собственным, так, будто он сам был обязан моим предкам всем, чем владеет, и всем, чем он стал. Тогда как, разумеется, ничего такого и в помине не было. Правда в том, что когда-то семья Манджиавакка входила в клан, который поддерживал моих предков. Они принадлежали к числу наших клиентов-союзников и традиционно были самыми преданными из них. Затем — увы! — фортуна повернулась спиной к клану Эмбриаччи. Обедневшие и разбросанные по торговым домам заморских стран, разоренные войнами, кораблекрушениями, чумой, лишившиеся потомства и вынужденные соперничать с новыми семьями, мои пращуры мало-помалу потеряли свое влияние, их голос уже звучал не так громко, их имя уже почиталось не так, как прежде, и все клиентские семьи оставили их, чтобы последовать за новыми господами, прежде всего за Дориа. Почти все, утверждал мой хозяин, ибо все это время среди Манджиавакка от отца к сыну передавались воспоминания о счастливой эпохе нашего былого могущества.
Ныне синьор Грегорио — один из самых богатых жителей Генуи, и отчасти — благодаря мастиксу, который везут ему с Хиоса и продажей которого во всем христианском мире занимается он один. Ему принадлежит дворец, в котором я сейчас нахожусь, — возле церкви Санта-Маддалена на возвышающихся над портом холмах. И еще один, кажется, гораздо более обширный, он стоит на берегу реки Варенны, и там живут его жена и три дочери. Зафрахтованные им корабли бороздят все моря — от самых близких до самых дальних и гибельных, вплоть до Малабарского берега и обеих Америк. Он сам нажил свое состояние и ничем не обязан Эмбриаччи, но настаивает на почитании памяти моих предков так, словно они были его благодетелями. Я задаюсь вопросом, не руководит ли им нечто вроде суеверия, заставляющее его поступать таким образом и верить, что он потеряет благосклонность Небес, если отвернется от прошлого.
Как бы там ни было, положение вещей переменилось, и теперь он осыпает нас своими благодеяниями. Я появился в этом городе словно блудный сын — разорившийся, пропащий, отчаявшийся, — а он принял меня как отец, приказавший заколоть упитанного теленка. Я живу в его доме, как в своем собственном, гуляю в его саду, сижу на тенистой террасе, обмакиваю свое перо в его чернильницу. А он еще считает, будто я веду себя в его доме как чужак, потому что вчера он увидел, как я подошел к только что расцветшей розе и вдыхал ее запах, не срывая цветка. Мне пришлось поклясться ему, что в своем собственном саду в Джибле я тоже не стал бы ее срывать.
Хотя гостеприимство Грегорио позволяло мне легче переносить мое горе, оно все же не могло заставить меня забыть о нем. С той проклятой ночи, проведенной мной в тюрьме у янычар на Хиосе, не прошло ни одного дня, чтобы я снова не испытывал той боли в груди, которую уже ощутил однажды в Смирне. И однако, из всех моих страданий это было самым легким, я чувствовал эту боль, лишь когда она сжимала меня в своих тисках, и сразу же забывал о ней, как только она меня отпускала. Тогда как боль и страдание, которые я испытывал, думая о Марте, не покидали меня никогда: ни днем, ни ночью.
Она отправилась в это путешествие, чтобы добиться бумаги, которая должна была сделать ее свободной, и вот теперь она пленница. Она отдала себя под мое покровительство, а я не смог ее защитить.
А моя сестра Плезанс, доверившая мне своих сыновей и взявшая с меня обещание никогда с ними не разлучаться, разве я не предал ее?
А Хатем, мой верный приказчик, разве нельзя сказать, что я бросил и его? Правда, о нем-то я привык беспокоиться меньше всего; иногда он представляется мне похожим на тех ловких рыбок, которые, попавшись в рыбацкие сети, всегда найдут в себе силы ускользнуть из лодки и прыгнуть обратно в море. Я верю в него, и то, что он остался на Хиосе, действует на меня скорее успокаивающе. Если ему ничего не удастся сделать для Марты, он вернется в Смирну, чтобы ждать меня там вместе с племянниками, или заберет их и вернется в Джибле.
Но она, Марта? С ребенком, которого она носит в своем чреве, ей никогда не удастся перехитрить судьбу!
6 апреля.
Сегодня я писал целый день, но отнюдь не в своем новом дневнике. Я написал длинное письмо сестре Плезанс и другое, короче, — племянникам и Маимуну на тот случай, если они еще не покинули Смирны. Я пока не успел разузнать, как можно отправить мои послания адресатам, но Генуя — город, в который без конца прибывают и из которого уезжают купцы и путешественники, и я отыщу какое-нибудь средство с помощью Грегорио.
Сестру я попросил написать мне так скоро, как только это станет возможным, чтобы успокоить меня насчет участи ее сыновей и Хатема; я скупо поведал ей о своих злоключениях, не слишком раскрывая то, что касалось Марты. Зато добрую половину исписанных мной страниц я посвятил Генуе, моему приезду туда, моему хозяину и всему, что он говорил о славе наших предков.
Племянникам же я настоятельно рекомендовал поскорее возвратиться в Джибле, если они еще этого не сделали.
Я также очень просил их всех написать мне подробные письма. Но буду ли я еще здесь, когда придут их послания?
7 апреля.
Вот уже десять дней, как я в Генуе, но сегодня я впервые отправился на прогулку по городу. До сих пор я ни разу не покидал дом моего хозяина и сад, который его окружает, — угнетенный и обессиленный настолько, что иногда меня укладывали в постель как больного; чаще я просто слонялся от стула к стулу, от скамейки к скамейке. Я начал возвращаться к жизни только тогда, когда сделал усилие и снова стал вести свой дневник. Тогда слова опять сделались словами, а розы — розами.
Синьор Манджиавакка, который столь напыщенно вел себя в тот первый день на корабле, впоследствии проявил себя чутким хозяином. Он понимал, что мне нужно выздороветь и прийти в себя после перенесенных испытаний, а потому остерегался торопить меня. И только сегодня, когда я почувствовал себя увереннее, он в первый раз предложил мне проводить его до порта, куда он сам ежедневно отправляется по делам. Он приказал кучеру сначала провезти нас по площади Сан-Маттео, где находится дворец Дориа, проехать перед высокой квадратной башней Эмбриаччи и только потом повернуть к пристани порта, где его уже дожидалась толпа приказчиков. Оставив меня, чтобы заняться делами, он велел своему кучеру повозить меня по некоторым местам, которые он ему перечислил. Прежде всего по улице Бальби, где еще угадывались следы былого великолепия Генуи. У каждого памятника или известного места кучер поворачивался ко мне, рассказывая и объясняя, что мы сейчас видим. У него была та же улыбка и тот же энтузиазм, что у его хозяина, когда он заговаривал о нашем славном прошлом.
Я кивал, улыбался, и в некотором смысле я ему завидовал. Я завидовал тому, что он и его хозяин могут с гордостью останавливать свой взгляд на всех этих достопримечательностях, тогда как я мог испытывать только ностальгию. Я так хотел бы жить в то время, когда Генуя была одним из самых блестящих городов мира, а моя семья — одной из самых блестящих семей! Я не мог утешиться оттого, что пришел в этот мир только сейчас. Боже мой, как поздно! Как потускнел этот город! У меня возникло чувство, что я рожден на закате времен и никогда не смогу представить себе, каким было солнце полудня.
8 апреля.
Сегодня я одолжил у своего хозяина триста ливров. Он не хотел брать с меня долговую расписку, но я все же составил ее по всей форме, поставив дату и расписавшись. Не хватало еще поссориться с ним, когда наступит срок платежа, из-за того, что он не захочет, чтобы я возвратил ему эти деньги. Это должно произойти в апреле 1667 года, и пройдет уже много времени после наступления года Зверя, так что мы сможем проверить, сбудутся ли все эти ужасные предсказания. Что будут значить тогда наши долги? Да, что будут значить долги, когда погаснет мир вместе со всеми людьми и с их богатством? Будут ли они просто забыты? Или все долги будут исчислены, дабы определить судьбу каждого на последнем суде? Будут ли наказаны нерадивые должники? А заплатившие свои долги в положенный срок, легче ли им будет достичь врат рая? И не будут ли нерадивые должники, соблюдающие пост, судимы с большим милосердием, чем те, кто платит, но не соблюдает поста? Вот так занятие для купца — задаваться подобными вопросами, скажут мне! Может быть, может быть. Но я вправе спрашивать себя об этом, потому что тут речь идет о моей собственной участи. Будет ли моя жизнь достойна милосердия в глазах Господа — целая жизнь честного торговца? Или же я буду судим строже того, кто всю жизнь обманывал и покупателей, и своих компаньонов, но ни разу не возжелал жену ближнего своего?
Да простит меня Всевышний, но я скажу так: я жалею об ошибках и о своей неосторожности, но не о своих грехах. Меня мучает не то, что я обладал Мартой, а то, что я ее потерял. Я начал словами о долге, и ход мыслей привел меня к Марте и к моим жгучим терзаниям. Забвение — это то милосердие, которого я никогда не получу, которого, впрочем, я и не прошу. Я прошу лишь об исправлении всех ошибок, я без конца думаю о том дне, когда сумею поквитаться за все. Постоянно вспоминая о той жалкой сцене моего изгнания с Хиоса, я пытаюсь вообразить, как бы мне следовало поступить, как можно было бы перехитрить жестоких врагов моих, расстроить их коварные планы. Словно адмирал на следующий день после своего поражения, я беспрестанно думаю о проигранном сражении и все еще перемещаю свои корабли, чтобы выбрать из всех возможных тот единственный вариант, который позволил бы мне победить.
Сегодня я уже больше ничего не напишу о своих надеждах, ничего, кроме того, что они еще дышат во мне и только они заставляют меня жить дальше.
На исходе сегодняшнего утра я взял вексель, отнес его на пьяцца Банки и вложил в банкирский дом братьев Балиани; Грегорио хвалил их мне накануне. Я открыл счет и положил туда почти всю сумму, взяв наличными только около двадцати флоринов, на них я купил кое-какие мелочи и раздал чаевые слугам моего хозяина, которые добросовестно мне прислуживали.
Возвращаясь домой, я шел пешком и испытывал странное чувство, словно теперь у меня начинается новая жизнь. В другой стране, рядом с другими людьми, которых я никогда не видел прежде этих последних дней. А в кармане у меня лежали новенькие монеты. Но это — жизнь в кредит, я могу пользоваться всем, но ничто мне здесь не принадлежит.
9 апреля.
До сих пор я не понимал, почему семья Грегорио не живет вместе с ним. То, что он владеет двумя, тремя или четырьмя дворцами, меня нимало не удивляет, это — давняя привычка богатых генуэзцев. Но меня мучило любопытство, почему он живет отдельно от жены. И только что он открыл мне причину, немного запинаясь от смущения, хотя он не из тех людей, что краснеют по пустякам. Его супруга, которую зовут Ориетина, сказал он мне, очень набожна, и каждый год она покидает его на время поста, боясь, как бы он не нарушил обет целомудрия, если она останется рядом с ним.
Я подозревал, что он все же нарушал его, так как, отлучаясь иногда днем или ночью, он возвращался с искорками во взгляде, которые никого не могут обмануть. Он, впрочем, и не пытался это отрицать. «Воздержание не слишком соответствует моему темпераменту, но лучше, если грех совершится не под крышей этого благословенного дома».
Я мог только восхищаться таким способом обращения с запретами веры, ведь я сам, притворяясь пренебрегающим ее предписания, до сих пор колеблюсь на пороге еще больших преступлений.
10 апреля.
Сегодня мне сообщили удивительные новости о Саббатае и его пребывании в Константинополе. Они похожи на басни, но я, со своей стороны, им охотно верю.
Принес эти новости один монах, родом из Леричи, проведший два последних года в монастыре Галаты, кузен моего хозяина, который и пригласил его отужинать с нами, чтобы я мог познакомиться с ним и выслушать его рассказ. «Почтеннейший брат Эжидио, святейший и ученейший…» — пламенно вещал Грегорио. «Братья», «отцы» и «аббаты» — Мне встречались среди них всякие: иногда — святые, но чаще — плуты, иногда — кладезь знаний, но чаще — бездонное невежество; я давно уже научился почитать их не всех скопом, а каждого — по его заслугам. И вот я выслушал этого, присмотрелся к нему, расспросил его непредвзято, и в конце концов он сумел внушить мне доверие. Он говорит только о том, что видел собственными глазами, или о том, что было подтверждено ему безупречными свидетелями.
В январе он находился в Константинополе, все население которого пришло в волнение, и не только евреи, но даже турки и христиане различного толка, иноземцы и подданные Оттоманской империи, — все они ожидали необычайных событий.
Историю, поведанную нам братом Эжидио, можно было бы изложить вкратце следующим образом. Как только Саббатай прошел через Пропонтиду, турки арестовали его на борту каика, на котором тот отплыл из Смирны, прежде чем ему удалось пристать к берегу. Те его соплеменники, которые пришли, чтобы приветствовать его возгласами, опечалились, увидев, что двое янычар схватили и ведут его как злодея. Но сам он выглядел ничуть не огорченным и кричал горевавшим о нем, чтобы они ничего не боялись, так как уши их вскоре услышат то, чего никогда еще не слышали.
Эти слова вновь внушили доверие колеблющимся; они забыли о том, что видели их глаза, цепляясь только за свою надежду, которая казалась совершенно неразумной еще и потому, что великий визирь решил лично заняться этим важным делом. Ему уже передали то, что говорили приверженцы Саббатая: он узнал, что тот прибыл в Константинополь, чтобы провозгласить себя царем, и что сам султан должен вскоре пасть ниц у его ног; ему сообщили также, что евреи уже больше не работают, что у менял теперь каждый день — шаббат и что торговля империи терпит от этого значительные убытки. Никто не сомневался, что в отсутствие своего повелителя, находящегося сейчас в Адрианополе , великий визирь применит самое суровое наказание и что голову так называемого мессии живо отделят от туловища и выставят на самом высоком столбе, чтобы никто никогда больше не осмелился бросить вызов оттоманской династии и чтобы жизнь вновь потекла по привычному руслу.
Но в Константинополе произошло то же самое, что и в Смирне, и чему я был тогда свидетелем. Представ перед самым могущественным после султана вельможей империи, Саббатай получил вовсе не пощечины, угрозы или обещания жестокой кары. Великий визирь принял его очень любезно, приказал стражам развязать его путы, пригласил сесть и терпеливо беседовал с ним о разных вещах; находились даже такие, которые клялись, что видели, как они оба смеялись и каждый величал собеседника «достопочтенным другом». Кому достанет ума понять все это?
Когда подошло время вынесения приговора, оказалось, что это не смерть и не кнут — наказание было настолько легкое, что походило скорее на почести. Саббатая заключили в крепость, в которой ему позволено было с утра до вечера принимать верящих в него сторонников, молиться и петь вместе с ними, посылать им проповеди и поучения, и так, чтобы стражники никоим образом не вмешивались. Еще более невероятно, сказал нам брат Эжидио, то, что несколько раз этот ложный мессия просил солдат отвести его на морской берег для совершения ритуальных омовений и они повиновались ему, будто находились у него в услужении: вели его туда, куда он желал, и ждали, пока он закончит, чтобы увести обратно. Великий визирь будто бы даже предоставил ему содержание из пятидесяти аспров, которые и привозили в тюрьму ежедневно, чтобы он ни в чем не нуждался.
Что можно еще сказать? Разве это не великое чудо, не поддающееся обычному пониманию? И разве разумный человек не должен был бы подвергнуть сомнению подобную басню? Я и сам, конечно, мог бы посмеяться над легковерием и доверчивостью некоторых людей, если бы в декабре в Смирне не стал свидетелем похожих сцеп. Правда, на этот раз речь идет не о провинциальном судье, а о великом визире, и этот случай еще более невероятен. Но, не сомневаюсь, это то же самое чудо.
Сегодня вечером, сидя в мирной тиши своей спальни, я писал при свечах и вспоминал о Маимуне, спрашивая себя, как бы он поступил, услышав этот рассказ.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45