А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— нетерпеливо сказал Митя, еще не отдавая себе отчета во внезапно нахлынувшем чувстве отвращения. — Ну и что же?
— А то, что человек жаден. Не к деньгам. Деньги — средство. А к самой жизни. Тут его не переделаешь. Вообразите, что биологическая наука откроет способ прожить две жизни, свою и чью-нибудь еще? Кто устоит? Непонятно говорю?
— Очень понятно, — сказал Митя. — Вас беспокоит, что при коммунизме нельзя будет покупать женщин. А вот насчет второй жизни — это, извините, выше моего понимания. Я ведь мальчик из предместья. Воспитывался в отряде…
— Наша милая каррртошка-тошка-тошка, — запел Селянин, — пионеров идеал…
— Прекратите, — неожиданно для самого себя рявкнул Митя. Он не смог бы объяснить, что его обидело, и сразу почувствовал себя неловко.
— Ого! — тихонько сказал Селянин, поднимаясь с дивана.
Наступило молчание, во время которого Митя спешно продумывал варианты. «Самый вероятный, — думал он, — выгонит. Тем лучше. Кстати, и пора…»
Селянин потянулся и старательно, с завыванием зевнул.
— Однако мы с вами порядком надрались, — сказал он самым мирным тоном. — Будем ложиться?
Митя взглянул на часы. До двадцати трех оставалось немногим больше получаса.
— Мне пора ехать.
— Не смешите! Куда вы в таком виде пойдете? К сожалению, я ничего не могу предложить вам, кроме раскладушки, но простыни вы получите девственные.
— Вы же знаете, что я отпущен только до двадцати трех.
— Пустяки. Скажите, что плохо себя почувствовали. Божко даст любую справку.
— Мне не нужна справка, мне нужно быть на лодке.
Селянин присвистнул.
— А вы знаете, что творится на улице?
— Нет.
— Подите взгляните. По такому снегу Соколов ни за что не повезет.
— Но послушайте, — беспомощно воскликнул Митя, — надо же держать слово…
Селянину Митина интонация доставила истинное удовольствие.
— Не всегда, — сказал он, подняв палец. — Не всегда.
Это уже был перебор. Митя вспыхнул.
— Хорошо. Я пойду пешком.
— А ночной пропуск? Вас не выпустят за проходную.
— Значит, вам придется дойти со мной до проходной.
— Послушайте, ребенок, — внушительно сказал Селянин. — Вы тут не командуйте. Разговаривать с собой в таком тоне я не позволяю даже адмиралам. Хотите уходить — подождите, пока придет Соколов. Или разыщите его сами — он вас проводит.
— Отлично. — Митя с трудом сдерживался. — Где его искать?
— А черт его знает. Где-нибудь с девками жмется.
Он уже не стеснялся. Митя молча надел шинель и вышел.
Селянин не соврал насчет снега. Снег не шел, а валил. Большие липкие хлопья ложились на землю с поспешностью почти театральной, на земле не осталось ни одной черной точки, жесткие рытвины и горы битого кирпича исчезли под пушистым покровом. Сойдя со ступеньки, Митя тут же провалился в пышную, как мыльная пена, порошу. Осторожно, прощупывая под рыхлым снегом неровности пути, он обошел кругом строение и, лишь вернувшись на прежнее место, осознал всю бессмысленность своей затеи, нигде не пахло человечьим духом, двери были железные, с засовами и печатями. Рискуя заблудиться, он сделал несколько шагов в сторону и пошел наугад по засыпанным снегом рейкам: сначала он принял их за лежащую плашмя лестницу, и не сразу сообразил, что это — шпалы узкоколейки. Вскоре колея оборвалась, и Мите пришлось остановиться. Он решительно ничего не видел, кроме падающего снега, но что-то, может быть инстинкт, а вернее, изменение в направлении воздушных токов подсказало ему, что перед ним обрыв. Он зажмурил глаза и прислушался, а открывши, увидел вмерзшие в лед миноносцы, сперва один, затем, вглядевшись, второй и третий. Они были видны, как через несколько слоев тюля, слабый зеленоватый свет обливал заваленные снегом палубы и орудийные башни; зрелище было странное и красивое, но Митя вспомнил про надвигающийся комендантский час и заторопился. На обратном пути кто-то сильно дернул его за полу шинели. Вздрогнув, он схватился за пистолет и уже дослал патрон, когда увидел нечто похожее на вставшую на хвост и готовую броситься змею. Змей Митя боялся больше всего на свете, но он понимал, что для них теперь не сезон, и потому отважился потрогать змею ногой — она спружинила, как живая. Это была трубка с привернутой втулкой, искореженная и смятая, но из настоящей красной меди и нужного диаметра.
Митя засмеялся. Приключение с трубкой окончательно вернуло ему душевное равновесие. Он был еще зол, но уже по-другому; раздражение ушло, пришло веселое ожесточение. Посмотрел на себя и окончательно развеселился: снег облеплял его, как сахарная глазурь. В таком виде, не подумав отряхнуться, он ввалился обратно в келью. Селянин лежал на диване, укрытый поверх одеяла темно-вишневым переходящим знаменем с золотыми кистями, и спал. Посередине комнаты стояла аккуратно застеленная трофейная раскладушка. Митя отпихнул ногой раскладушку и шагнул к дивану:
— Вставайте. Пойдем.
Селянин открыл глаза. Слишком быстро для человека спавшего.
— Не валяйте дурака…
— Внимание! — сказал Митя. — Если вы хотите, чтоб я ушел без шума, наденьте штаны и доведите меня до проходной.
— Ну, а если я не пойду?
Митя вытащил пистолет. Селянин вскочил.
— Вы с ума сошли! Что вы хотите делать?
Такого эффекта Митя не ожидал. Прежде чем ответить, он отыскал глазами единственное оконце — узкое, под самым потолком — и аккуратно прицелился.
— Будет шумно, — пояснил он. — И холодно.
Больше они не разговаривали. Селянин сел на диван и стал натягивать теплые носки. Чтобы соблюсти свое пошатнувшееся достоинство, он делал это не спеша, а Митя, чтоб не вступать в разговоры, не торопил. На Селянине была пижама, обычная теплая пижама из розовой байки с бранденбурами и воротником шалью. Переодеваясь, он долго зевал и потягивался, тонкая трикотажная фуфайка задралась, мелькнул живот, белый, чистый, с полоской золотистого пуха, и Митя, знавший, что его собственное тело плохо отмыто и шелушится, отвернулся с чувством, близким к физической брезгливости.
Весь путь до проходной они также прошли в молчании. Войдя в узкий тамбур, Митя услышал за стеной смех и женский визг, а в запотевшем от пара оконце разглядел раскаленную времянку, ведерный чайник и пять или шесть тулупов, предававшихся самому безудержному веселью. Соколова он узнал по зубам. Селянин постучал пальцем по стеклу, и веселье стихло. Кудрявая девица, волоча за ремень винтовку, протиснулась около Мити и отодвинула железный засов. Она делала свирепое лицо, чтоб скрыть, что еще давится от хохота. Митя, не оборачиваясь, шагнул в снегопад, а когда через десяток шагов оглянулся, то уже не мог найти ни дверцы, из которой вышел, ни собственных следов.
Глава двадцать первая
— А снег все валил. Туровцев знал, что надо поторапливаться, и все-таки простоял с минуту, отдавшись чисто физическому ощущению растворенности — тому самому, что в некоторые давно прошедшие времена заставляло Митю плясать под теплыми струями дождя и радостно выкрикивать «дождик, дождик, перестань!» — в тайной надежде, что дождик не послушается. Он стоял и дивился — откуда этакая прорва? Если так пойдет и дальше, к утру город скроется под снегом, как легендарный Китеж в водах озера. Дышалось легко, как на мостике после всплытия, и Митя жадно втягивал в себя воздух. Он был доволен, что настоял на своем: лучше угодить в комендатуру, чем оказаться в плену у Селянина. Разговором он был доволен меньше: ничего толком не разузнал и, кажется, сказал что-то лишнее, а на многое из того, что говорил Селянин, можно было ответить гораздо лучше и хлеще.
…«Надо было как следует врезать ему, когда он начал разглагольствовать насчет совести. А я почему-то растерялся. Нужны определения? Пожалуйста, сто тысяч определений. Что такое совесть? Совесть — это железа, вырабатывающая гормон справедливости. Чем плоха формулировка? Доктор и тот остался бы доволен. Или: совесть — навигационный прибор индивидуального пользования, перерабатывающий пеленги сердца и ума, прибор, указывающий мне верный курс. Совесть — это мой внутренний трибунал, суд строгий и неподкупный, которому дано примирять закон и страсть, находить равнодействующую между свободной волей и гнетом обстоятельств, отличать правду от правдоподобия, существо от видимости, „вводную“ от допуска… Можно продолжать до бесконечности. Но сейчас это все уже ни к чему, все это, как сказал бы Вася Каюров, „треппенвице“ — остроты на лестнице…»
Митя чувствовал себя полным энергии. Однако взять с места быстрый темп он не смог — ноги увязали в снегу. Митя давно уже ходил, как все ленинградцы: тело падает вперед, подставляется нога — такой способ экономит силы и позволяет не сгибать ногу в колене. Глубокий снег заставлял маршировать как на параде — это было и непривычно и утомительно. Под гладкой поверхностью таились опасные неровности, отчего походка сразу стала нетвердой, как у пьяного. Несколько минут он шел, осторожно ступая, думая только о том, чтоб не упасть. Уже повернув к Неве, он чуть не наткнулся на свежий сугроб. Сугроб был явно не на месте и форму имел странную. Митя шарахнулся от него, как лошадь от сбитого всадника, и пошел не оглядываясь, все убыстряя шаги, пока не задохнулся.
«Я же не испугался, — думал Митя, остановившись у трамвайной мачты, чтоб успокоить дыхание. — Сработал защитный механизм. Там, где помочь нельзя, незачем и останавливаться. Лучше не знать и не помнить…»
Но полностью выключить из сознания страшный сугроб удалось еще не скоро, и он незримо сопутствовал Мите во всех его раздумьях.
…«Не знаю, чего достиг Селянин этой встречей. Я — ничего. Мне он по-прежнему неясен. Ясно, что я его терпеть не могу, но это уже не ново. За что он ненавидит Горбунова, осуждает Тамару и хвалит меня? Положим, не хвалит, а хвалил, я в чем-то обманул его ожидания…»
…«Ах черт, набрал снегу в ботинки…»
…«Жаль, что я ничего не сумел выпытать про Тамару. Что я хотел бы узнать? Откровенно? Откровенно: что-нибудь такое, от чего мне стало бы легче, что-то очень хорошее или уж совсем плохое, но непременно ясное и не допускающее толкований. К примеру, я хотел бы услышать, что Селянин остался добрым знакомым и бескорыстным поклонником Тэ А, чьи помыслы по-прежнему безраздельно отданы жестокому и прекрасному лейтенанту Туровцеву. Или: Тамара давно превратилась в известную всему городу непотребную девицу, у которой не грех переночевать одинокому моряку, но испытывать к ней серьезные чувства смешно — на это способен только наивный телок, вроде лейтенанта Туровцева. Это худший вариант, но он тоже несет облегчение. Селянин же говорил о Тамаре как-то странно — смесь осуждения с боязливым уважением, — и это вновь будоражит то, что, казалось бы, давно улеглось».
…«Опять сугроб…»
…«Еще более непонятно для меня его отношение к Виктору Ивановичу. Люди никогда и нигде не встречались — откуда же эта стойкая ненависть? Горбунов наверняка не причинил зла Селянину, Селянин Горбунову тоже, если только… А впрочем, вздор, ничего же не сходится: ни имя, ни звание, ни приметы. Конечно, есть в товарище военинженере нечто, неуловимо роднящее его с „тем“ полковником, и мне нетрудно представить себе Семена Владимировича в кузове трехтонки, но если рассуждать по совести, вероятнее всего, во мне говорят ревность и давнее недоброжелательство. Будь Селянин дезертиром, он никогда бы не осмелился даже на пушечный выстрел приблизиться к лодке. А с другой стороны, все мы находимся в кольце, где вообще нет расстояний длиннее пушечного выстрела. К тому же он глубочайшим образом убежден в гибели всех своих спутников и понятия не имеет, что Соловцов — матрос с лодки Горбунова…»
…«Кто убежден? Кто это „он“? Говорите, да не заговаривайтесь, молодой человек!»
…«Чтобы больше об этом не думать — завтра же пошлю Соловцова на завод. Пусть разведает насчет материалов и заодно взглянет на Селянина».
…«Теперь о Тамаре. При случае — но именно при случае — я бы даже хотел перекинуться с ней словом. Теперь это не опасно. Все уже в прошлом, и к прошлому возврата нет. Опасно только одно — я немало потрудился над возведением баррикад, если они рухнут — тогда прости-прощай мой с таким трудом достигнутый покой, вновь нахлынут воспоминания о ее улыбках, прикосновениях, милых дерзостях… До конца я все равно ничего не узнаю, даже самые лучшие женщины, вроде Кати, не бывают откровенны по-мужски, они раскрываются только для близких, а остальным предоставляют думать о них все, что угодно, и самим отвечать за свои домыслы. И я опять начну метаться. То я буду видеть Тамару романтической героиней в духе Дюма, и тогда ее разрыв со мной будет выглядеть самопожертвованием, жестокость — оскорбленным достоинством, а я сам — низменным и близоруким болваном. Затем от малейшего толчка вся диспозиция переменится — то, что минуту назад меня трогало и восхищало, получит самое прозаическое толкование, и я снова буду объяснять разрыв корыстью, былую нежность — опытностью, а себя трактовать как возвышенного и опять-таки близорукого кретина. Одни и те же факты, как шлюпки на учении, совершают „поворот все вдруг“, и становится страшновато оттого, что в моей душе так близко соседствуют два желания — оскорбить и упасть к ногам…»
…«Но, пожалуй, больше всего меня тревожит сам Селянин. Не с точки зрения практической. Наплевать, как-нибудь обойдусь и без его авторитетного содействия. Меня беспокоит его взгляд на жизнь. Неужели мир действительно таков, каким его видит товарищ военинженер? Будем откровенны: несмотря на эффектный финал, счет встречи примерно два — один в пользу Селянина, бой проигран по очкам, и раза два я побывал в нокдауне. Майор Славин был прав как бог, когда говорил, что я недоучка».
…«Интересно, что сказал бы о Селянине Иван Константинович? Что сказал бы Селянин, угадать нетрудно: что-нибудь почтительное и в то же время снисходительное, он это умеет. А вот художнику Селянин вряд ли понравился бы. И не потому, что они не похожи, благоволит же он к Горбунову. Вот был бы номер: привести Селянина погреться у камина, и пусть они с художником поспорят по какому-нибудь вопросу из породы вечных, ну хотя бы о равенстве! Селянин считает, что люди все устроены на один лад и им не свойственно равенство, а художник, наоборот, убежден, что все люди равны от рождения и неодинаковы. При некотором напряжении мысли я мог бы и сам разобраться, кто тут прав, но, как видно, у меня сырые мозги. Мне больше нравится слушать Ивана Константиновича, и вообще мне он гораздо симпатичнее, но разве можно руководствоваться личными симпатиями там, где разговор идет не о печках-лавочках, а о чем-то более существенном? В конце концов, Иван Константинович — старик, оторванный от жизни. А Селянин — действует и осведомлен. Когда я слушаю художника, мне кажется, что прав он и что высшая справедливость именно в том и заключается, чтобы признавать равными себе всех людей и понимать их, несмотря на различия. Слушаю Селянина — и с ужасом убеждаюсь, что и мне иногда приходило в голову нечто подобное… Что же это значит? Выходит, у меня нет мировоззрения?»
С этим нерешенным вопросом Митя выполз на Университетскую набережную. Правая нога мучительно ныла. Болевых точек было две — в бедре и в колене. В бедре боль была тупая, а в колене острая, сухая, екающая. Пришлось переложить нагрузку на левую ногу, отчего походка сразу стала напоминать полонез. «Не хватает только музыки», — подумал Митя, свирепо усмехаясь. И тут же забеспокоился — почему молчат репродукторы? Он прислушался и не услышал ничего — даже стука метронома. Бесшумно ложился снег. Город еле угадывался — бесформенный, нарезанный грубыми ломтями студень.
Музыка ворвалась внезапно — репродуктор оказался рядом. Трехголовый как дракон, он извергнул сгусток ликующих медных трелей. Идти сразу стало легче. К тому же снежный покров на набережной был тоньше, под свежей порошей прощупывался плотный и ровный наст.
На мосту лейтенанта Шмидта Митя развил довоенную скорость, ему хотелось захватить на левом берегу вечернюю сводку Информбюро. На мосту дежурили какие-то люди в тулупах, один из них окликнул Митю, и Митя, обрадовавшись, что у него спрашивают спичку, а не пропуск, не решился отказать. К репродуктору он подбежал задыхаясь и все-таки опоздал. Красивый бас сообщил, что на Ленинградском фронте идут поиски разведчиков и захвачено два миномета, а затем Катерина Ивановна сказала — совсем по-домашнему, как умела только она, — что на сегодня радиопередачи окончены. В репродукторе захрипело, и включился метроном. Комендантский час наступил.
Идти прямо по набережной было ближе — но и опаснее. Где корабли, там и патрули. Единственная надежда была на плохую видимость, с двадцати трех ноль-ноль снегопад из помехи превратился в союзника. Поэтому, разбив мысленно оставшуюся часть пути на три этапа — до Адмиралтейства, до «Онеги» и до койки, — Митя опять зашагал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61