А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Тогда мы с Ильей занимали во многом полярные позиции. Жизнь заставила пересмотреть мою, заставила меня вновь и вновь погружаться в материал, я сроднился с ним, он стал частью моей жизни… Можешь ты это понять?
Я угрюмо молчу, и мое молчание действует ему на нервы. В споре он чувствует себя увереннее.
– Не надо упрощать, – говорит он резко, хотя, видит бог, я ничего не упрощаю. – Не во всем Илья был прав, и не вся моя критика была сплошным заушательством. И теперь, когда я заново без предубеждения взглянул на работу Ильи, то понял: мы нужны друг другу. Обстоятельства сложились так, что ему без меня этой темы не поднять. Мы стали работать вместе, и сегодня уже трудно разобрать, что кому принадлежит…
– Вероятно, не так уж трудно. Была бы охота.
Я рассчитываю этой репликой смутить Николая Митрофановича, но она его только раззадоривает.
– Прости меня, но ты живешь отсталыми представлениями о природе авторства. Как будто мы живем не в век научно-технической революции, а в давно прошедшие времена, когда ученых было мало, приборы они делали сами, а на карте науки были сплошные белые пятна. Тогда с авторством было просто: Колумб открыл Америку, Ньютон – земное тяготение, Дарвин – естественный отбор, жрецы раскланивались друг с дружкой лично, письменно и через века. Научных трудов выходило мало, ежели какой-нибудь немец вычитывал что-нибудь у другого, он непременно писал: «Как указал достопочтеннейший имярек». Да и вся наука гнездилась на пятачке, вокруг десятка старых университетов. Наших гениев и самородков никто в расчет не брал, потому что уже тогда автором оказывался не тот, кто первый сказал «э!», а тот, кто оказался ближе к практическому использованию. Пойми, Олег, сейчас все другое, мир задыхается под лавиной научной информации, идеи носятся в воздухе и приходят в голову почти одновременно десяткам людей в разных концах света. Попробуй тут установить приоритет. Наука становится такой же отраслью производства, как и всякая другая. Уже становится нормой, когда высокое начальство – не важно какое, наш советский министр или директор консорциума – дает задание научному институту синтезировать к такому-то сроку энное вещество с такими-то заданными свойствами. И мужи науки, благословясь, наваливаются всем гамузом, пробуют и так и этак и в конце концов синтезируют. Так кто, по-твоему, автор этого вещества? Все. И тот, кто заказывал, и тот, кто направил поиски… Не в меньшей степени, чем тот младший научный сотрудник, который после сотни неудачных опытов натолкнулся на верное решение. Если, по-твоему, автор он, то тогда надо признать, что открыл Америку не Колумб, а тот матрос на мачте, кто первый крикнул: «Земля!» Скажешь, парадокс?
– Скорее софизм.
Нет ничего нелепее ходовой фразы «парадоксально, но факт». Почему «но»? Парадокс – истина в неожиданном обличье. «Гений – парадоксов друг»… Кто это сказал? Кажется, Пушкин. От Николая Митрофановича я в жизни не слышал ни одного парадокса, если бы хоть один родился в его мозгу, он удушил бы его в самый момент рождения. Все, что высказывает вслух мой почтенный оппонент, до отвращения правдоподобно, и мне не раз приходилось с трудом стряхивать с себя обволакивающую магию его софизмов. Можно только поражаться незаурядной способности Николая Митрофановича создавать удобные концепции для оправдания любой ситуации и любого поступка, нет такой передержки, которую он не сумел бы оправдать высшей целесообразностью. Николай Митрофанович умеет признавать ошибки и даже поражения, но решительно неспособен делать из них нравственные выводы. Он ошибается, как электромагнитная мышь в знаменитом опыте Шеннона, – меняет тактику, но не меняется сам.
– Я готов признать, что в пылу полемики… – начинает он.
– О какой полемике ты говоришь, – взрываюсь я. – Не было никакой полемики. Было хладнокровное избиение мальчишки, который даже не смел по-настоящему защитить себя. А теперь этот постаревший мальчишка работает на тебя в качестве интеллектуального негра, и за это ты, быть может, впоследствии поможешь ему стать на ноги. Но времена изменились, ученый с его талантом может обойтись без твоего покровительства, а если он еще этого не понимает, то ему объяснят.
– Понятно, – говорит Вдовин. Изображать душевное волнение ему уже ни к чему, голос его звучит сухо и трезво. – Будешь поднимать дело?
– Меня ваши дела не касаются. Но если Илье понадобится моя помощь, чтоб восстановить его диссертацию в первоначальном виде, я ему не откажу. Я, как ты знаешь, педант, все храню и ничего не выбрасываю.
Кажется, я нащупал слабое место в непробиваемой броне, впервые я ловлю в глазах Николая Митрофановича тревожный блеск. Они впиваются в меня, пытаясь разведать, правду ли я говорю. Он еще раз пробует выдавить улыбку и доверительную интонацию:
– Послушай доброго совета, Олег. Не встревай в семейные дела. Завтра Галина и Илья помирятся, и ты останешься в дураках.
Я молчу.
– Ну что ж, – говорит Вдовин. Лицо его опять становится жестким и непроницаемым. – Дело твое. Но имей в виду: есть люди, которым, вероятно, не понравится, что двое ученых, вместо того чтоб объединиться для общего дела, разводят склоку и выносят сор из избы. На радость всяким шавкам…
– Вероятно, найдутся люди, – говорю я, – способные разобраться, кто из них прав.
– Безусловно. Только не все держатся твоих устарелых взглядов. Допустим, я готовлю доклад и мне помогал референт – так чей, по-твоему, это будет доклад – мой или его? Ладно, Олег. – Вид у Николая Митрофановича такой, как будто я его утомил своими пустыми разговорами. – Соображай сам. С броней и машиной все в порядке, но я еще лично проверю. Привет Елизавете Игнатьевне.
Я уже стою на пороге, когда он, не удержавшись, пускает вдогонку:
– Передай – на нее я не в обиде. Я все прекрасно понимаю.
Ни возвращаться, ни разговаривать при открытых дверях у меня нет охоты, поэтому я только пожимаю плечами и, миновав стучащую на машинке Серафиму Семеновну, выхожу в сенцы. Дверь в парткабинет приоткрыта, я забираюсь туда и, только разглядывая Алешкину коллекцию грибов, начинаю проникать в смысл последних слов Николая Митрофановича. Конечно, это намек, в котором закапсулирована угроза: вступая в борьбу, помни – может возникнуть совсем неожиданная версия, например… На несколько секунд мной овладевает слепое бешенство, я готов ворваться к Вдовину и потребовать объяснений. Чтоб успокоиться, присаживаюсь к Алешкиному рабочему столу и беру в руки напечатанное на машинке письмо. Шрифт латинский, мелкий, похожий на курсив. Не в моих правилах читать чужие письма, но, судя по всему, это письмо на сугубо специальную тему, и я не совершаю явной нескромности. Польского я не знаю, но моей лингвистической интуиции хватает на то, чтоб уловить суть. Пишет какой-то несомненно серьезный биолог, специалист по этим самым грибам, благодарит за сообщение и в свою очередь чем-то делится. Алешку он именует «шановный пан профессор». Поручусь, что Алешка не выдает себя за профессора, зарубежный собрат просто не догадывается, что его высокоуважаемый коллега – рядовой сотрудник заповедника, не имеющий даже ученой степени. Я читаю эти польские любезности и думаю об Алешке со злостью и восхищением: проклятый халдей, чтоб до такой степени не знать себе цены… За этим занятием меня и застает Алексей.
– Розумиешь? – удивляется он. – Этот Новак – мировой мужик, но по нашему ни бум-бум, предлагает на выбор английский, французский и испанский… Ну, ладно, все это не суть важно. Докладываю: с Илюшкой был трудный разговор. Сейчас он заперся и строчит. Просил не беспокоить. Бета помогает Дуське по хозяйству, через полчаса обед, гриб мы отставили, но будет свежая убоина из юрзаевского совхоза, настоящая вырезка, какую вы черта с два получите в ваших фешенебельных ресторациях. Затем адмиральский час, заключительное совещание, и высокие гости отбывают на обкомовской «Волге» к скорому поезду, имеющему доставить их в столицу нашей родины, ордена Ленина город Москву. Теперь докладывай ты.
Я рассказываю о своем визите к Вассе и о разговоре с Вдовиным. Алешка слушает внимательно и сочувственно мычит.
– Мой босс все-таки здорово неглуп, – резюмирует он. – Главное – дьявольски упорен. А вообще говоря, я ему не завидую.
– Почему?
– Одинокий человек. Хотя и со связями.
Итак, впереди обед, по-деревенски неторопливый, и даже послеобеденный сон, если, конечно, удастся заснуть. Никуда не надо спешить. Но все равно я живу в убыстренном темпе. Сердце у меня не стало биться чаще, изменился не ритм сердца, а ритм жизни.
Обедаем вчетвером, и надо отдать должное Дусе – очень вкусно. К концу обеда приходит Владимир Степанович. Он присаживается к столу, но ест мало и на расспросы дочери только деликатно отмахивается: «Ладно, потом…» Но Алексей берет его в оборот, и выясняется, что в жизни заповедника произошло еще одно событие – Вдовин вызвал к себе старого егеря и разговор закончился недвусмысленным предложением уйти на пенсию.
– Орал? – спрашивает Алешка.
– Ни-ни. На «вы» и по имени-отчеству. Вы, говорит, Владимир Степанович, не устаете ли? Возраст ваш почтенный. А я говорю: что это вы, Николай Митрофанович, за мое здоровье чересчур тревожитесь? Я еще на ногу легок, могу и за зверем следить и за водкой сбегать. Я еще молодой, меня некоторые по сию пору Володькой кличут. Стало быть, говорит, Владимир Степанович, вы меня не понимаете? Нет, говорю, Николай Митрофанович, извините, конечно, – не вполне. Так я вам разъясню, говорит. После того как вы меня в присутствии авторитетных лиц в такое положение поставили, мы с вами вместе работать не можем. Одному из нас надо уходить. И смотрит пронзительно.
– Ну, ну, – говорит Алешка, стараясь не прыснуть. – А ты, батя?
– А я подумал и говорю: коли такой оборот, уходите вы, товарищ начальник. Вы у нас в лесу все равно не задержитесь, а я здесь нужнее…
– Так и сказал? – Алешка ржет, и мы все смеемся. Смеется и сам Владимир Степанович.
– И смех и грех, – говорит он. – А ведь не уйду – выгонит. И статью такую подберет…
– Ну и как ты решил?
– А это уж как ты скажешь, зятек. Мне тебя подводить тоже не расчет…
После обеда мы расходимся по своим клетушкам. Сверх всякого ожидания, мне удается заснуть. Просыпаюсь я оттого, что меня трясет за плечи Алешка. В комнате стоит полумрак, но даже в полумраке и спросонья по вытаращенным глазам и трясущимся губам Алексея догадываюсь: стряслось что-то неожиданное и вряд ли хорошее.
– Вставай, – шепчет Алексей. – Аврал. Сбежал Илюшка…
«Как сбежал?» – хочу я крикнуть, но Алексей зажимает мне рот. Понятно: рядом за перегородкой спит Бета. Я одеваюсь как по тревоге, и мы крадучись выбираемся на крыльцо. Уже темно. Одинокий фонарь на столбе с надписью «Не влезай…» освещает лежащую на боку коляску от мотоцикла.
– Понял? – шипит Алешка. Спросонья я не сразу понимаю, и он сердится. – Туго соображаешь. У этого сукиного сына все рассчитано на десять ходов вперед. Он тютелька в тютельку попадает к пассажирскому, машину оставляет у Тони или Муси, догнать я его уже не могу, ибо не на чем, не просить же у босса вездеход. Ах проклятие!
Мы стоим в полной растерянности.
– Идем к нему, – говорю я. – Если он уехал, хозяин должен знать.
– Много он знает, этот пьяница…
Однако ничего другого придумать мы не можем и спешим к уже знакомой мне хибаре. Для скорости наперерез, по мокрой стерне. Алексей заходит внутрь и через несколько минут возвращается с конвертом. Это письмо, и мы бежим к фонарю, чтоб его прочитать. Адресовано оно Алексею, но по случаю осталось у меня, и я привожу его целиком:
«Милый мой дружок!
Ты единственный, перед кем я обязан отчетом в своих поступках, и хотя то, что я собираюсь сделать, наверно, огорчит тебя, я должен привести тебе свои резоны. Ты скажешь, что они дурацкие, но я все же не теряю надежды, что ты поймешь, а следовательно, и простишь меня, как прощал уже много раз. Я никогда не объяснялся тебе в любви и не лез с выражениями благодарности, но сегодня, расставаясь с тобой, и, может быть, надолго, я хочу сказать, что обязан тебе больше чем жизнью, благодаря тебе я не окончательно потерял веру в homo sapiens, хотя и не все представители этого вида достаточно далеко ушли от обезьян. Я бы мог сказать и больше, но у меня мало времени, а мне еще надо объяснить тебе мое бегство.
Я честно старался выжать из себя обещанные тридцать строк и вдруг понял, что не смогу, этому противится все мое естество. Не думай, что мною овладело что-нибудь вроде страха или жалости, я ничего не боюсь и, будь ситуация несколько иной, был бы беспощаден. Я не чувствую к своему шефу никакой благодарности и прекрасно понимаю, что наш симбиоз был, по существу, нечистоплотной сделкой. Я волен был на нее не идти, волен разорвать, но использовать изменившуюся ситуацию для того, чтобы взять своего партнера за горло, это значило бы стать с ним на один уровень, а может быть, и ниже. К тому же этот человек до недавнего времени находился со мной в некотором свойстве (ударение на последнем слоге), и мне отвратительна мысль, что кто-то может увидеть в моих поступках что-либо похожее на месть. Мстить, даже косвенно, я не хочу. Ты назовешь это чистоплюйством и, пожалуй, будешь прав, но уж позволь мне такую роскошь, актерство не оставляет меня, я давно ни во что не играл, имею я право поиграть в великодушие? Короче говоря, я отрясаю прах со своих ног и удираю. У тебя хватит ума и такта не искать меня, к тому же я сам не знаю, куда направлю свои хромые стопы. Страна велика, и люди с головой, а я имею нахальство причислять себя к этой категории, нужны везде. Не бойся – я не пропаду. Ты не только был мне жизненной опорой, но и кой-чему научил. Я теперь мужчина самостоятельный. Как сложится моя жизнь – не загадываю и никаких гарантий не даю, единственное, что я тебе твердо обещаю, – не пить. Ну, может быть, хвачу когда в получку, чтоб не отрываться от широких масс. Но в одиночку – никогда. И сейчас, когда я пишу эти строки, я совершенно трезв. Даже чересчур.
Обнимаю тебя, дорогой мой человек. Мой неизбывный оптимизм подсказывает мне, что мы еще увидимся с тобой на этой слабо оборудованной для веселья, но милой моему сердцу планете. Передай мой привет Дусе, Владимиру Степановичу и особо – Елизавете Игнатьевне и Олегу. С Олегом я был груб и, наверно, не вполне справедлив, скажи, что я прошу у него прощения, и пусть он сам решит, какую часть сказанных мной слов я должен взять обратно. Человек он хороший, но слишком благополучный».
Закорючка, похожая на букву «И». Бумага серая, почерк как у левши. Фонарь слегка покачивается, отчего рябит в глазах. Дочитав до конца, мы продолжаем стоять под фонарем, тупо уставившись друг в друга. Первым приходит в себя Алексей.
– Чертов болван! – выпаливает он. Интонация смешанная: сквозь злость просвечивает восхищение. Несколько секунд он размышляет, запустив пятерню в свои патлы. – Ладно, Леша, здесь мы с тобой все равно ничего не решим. Нужна бабская консультация. Они нашего брата тоньше понимают.
Мы возвращаемся в дом. Бета уже одета по-дорожному и сидит у Дуси. Вид у обеих женщин встревоженный. Они заставляют Алексея прочитать письмо вслух. Затем мы совещаемся. Спорить, собственно, не о чем: разыскивать Илью бесполезно, действовать против его воли – невозможно. Расходимся мы только в одном – надо ли показать письмо Гале? Мы с Алексеем считаем: надо; Дуся колеблется.
– Не надо, – решительно говорит Бета. – В письме о ней ни слова, женщине это трудно перенести.
И мы подчиняемся, хотя она в явном меньшинстве.
Алексей вносит в комнату кипящий самовар, сразу становится уютно, мы пьем чай по видимости неторопливо, но в ощущении боевой готовности. В разгар чаепития деликатно крякает клаксон, в окошке мелькает луч автомобильной фары, Дуся выбегает и возвращается с пожилым степенным водителем. Зная здешние дороги, шофер приехал с большим запасом времени, и мы собираемся не спеша. Выходим на крыльцо. Темно и прохладно. В конторе и во вдовинской квартире не светится ни одно оконце, дом кажется покинутым. Нас ждет уже несколько старомодный, но просторный ЗИС, и только когда мы, расцеловавшись с Алексеем и Дусей, залезаем в его приятно пахнущее кожей нутро и шофер включает мотор, мы видим в луче вспыхнувшей фары стремительно бегущую к нам девичью фигурку. Я скорое угадываю, чем узнаю Олю-маленькую. Бета выходит из машины, и минуты две они шепчутся. Затем дверца вновь открывается, Бета проскальзывает на свое место, и при свете приборной доски я ловлю Олину милую улыбку и прощальный взмах руки.
Едем мы без всяких происшествий. Старенький ЗИС мужественно борется с ухабами и колдобинами, наконец выскакивает на шоссейную дорогу, и стрелка на приборной доске сразу прыгает на стокилометровую отметку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54