А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Так он пробрался к самому вечевому возвышению, к порогу вечевой избы.Оборотил изувеченное лицо к Борецкой, молвил негромко:— Вот! — На руках поднял к ней посиневший труп ребенка и положил его на вечевую ступень. — Вот… — повторил он, вдруг согнулся, заплакал и пошел прочь. Ему молча давали дорогу.И в наступившем тяжелом молчании, мужик, высокий, широкий в плечах и страшно худой, с лицом из одних костей, скул, провалившихся ямами щек, с туго обтянутым кожею, словно хрящ, носом, в спутанной бороде, седина которой мешала видеть еще более страшную высохшую шею, туго запоясанный, казалось, по самому хребту, — и будто виделись под овчинною свитой эти связки, мослы, обтянутые синей кожей, да мускулы, связывающие кости, мужик, с рогатиною в руках, опиравшийся на нее, как на костыль, в суконном подшлемнике вместо шапки, устремив на Марфу блестящие глаза в черных глазницах, сказал, двинув кадыком, хрипло и гулко, так, что услышала площадь, без гнева, скорби или осуждения, просто, как свой своему:— Дети мрут, Марфа Исаковна! Мы-то ничего, мужики, нам то на роду писано, детей жалко!И раздался вопль. Плакала баба, причитая над мертвым телом:— Касатушка ты моя, ненаглядная, ясынька светлая, не пожила-то ты да не погостила, отца с матерью да не натешила, роду-племени да не удобрила…И площадь слушала причеть, и слушали тихо подошедшие к помосту, чтобы взять ребенка и отнести в церковь, мужики. И, сжав рот, слушала великая боярыня Марфа Ивановна Исакова, вдова Борецкая, и больше не сказала уже ничего.Когда утихла суета и унесли мертвое тело, выступил староста оружейников Аврам Ладожанин. Он говорил с непокрытой головой, со строгим лицом:— В стану великого князя всего довольно! Снедный припас им со всей волости и изо Пскова везут. Не выстоять нам. Как скажете, братия, так и будет. Скажете: умирать — умрем. Мою кровь и кровь детей моих вам отдаю!Пусть все скажут, по концам, по улицам! Решайте.Вече окончилось.Неделю шумел город. Спорили по кострам и на стенах города, в домах и в гридницах, в храмах и на папертях церквей. Собирались сходки и шествия, предлагались невозможные и героические деяния: выйти всем городом, от мала и до велика, на бой с ратью Московского князя, победить или погибнуть всем вместе… И снова говорил архиепископ, и бояра, выпросившие себе вотчины и теперь выпрашивавшие жизнь, и говорил голод, и голод говорил громче всех, он и решил дело.Четырнадцатого декабря новгородское посольство вновь прибыло к Ивану Третьему на Паозерье. Послы передали согласие Новгорода отложить вече, колокол и посадника и униженно просили сохранить вотчины боярские и не чинить вывода из Новгорода и позвов на Москву, Иван обещал. Послы робко попросили великого князя Московского целовать крест на том, на чем с ним урядились. Так повелось искони. Но Иван отверг их просьбы, отказавшись целовать крест к Новгороду. Перемолвясь меж собою, новгородские послы попросили тогда, чтобы крест целовал наместник великого князя. Без креста, без клятвы — это не укладывалось в голове. Веками заключали ряд с князьями великими, сговаривались, что дают они сами, чего требуют от князя, и князь целовал крест Новгороду, обещая не преступать ряда. Иван Третий первый отверг крестоцелование и на вторичный запрос новгородских посланников ответил, что и наместнику своему не велит целовать креста. Послы просили, что пусть тогда крест целуют бояра великого князя, чтобы хоть так соблюсти старину, но Иван и то отверг. Не хотел ни сам целовать креста Новугороду, ни через бояр своих, а это значило, что он и после заключения ряда волен делать что угодно, как в завоеванной, сдавшейся на милость победителя стране. Послы просили опасную грамоту — ездить из города, Иван и того им не дал.Воротясь, посольство доложило вечу, как обстоят дела. Вздох пролетел по площади, когда они сказали, что великий князь отказывается целовать крест Новгороду. Но люди были уже сломлены, и лишь кто-то одиноко выкликнул из толпы:— Вот оно, государство московское: нам — как велят, а с нами — как хотят! Глава 30 Впервые, наверно, за несколько веков, в городе перестали чистить улицы. Снег засыпал кровли теремов и мостовые. Сугробы громоздились вровень с заборами. Узенькие тропки извилисто тянулись по снежным завалам.Только у въезда на Великий мост, на Прусской улице да на Рогатице снег кое-как разгребали.По тропкам брели, спотыкаясь, люди — шатающиеся привидения или тени людей. С натугой, колеблясь, выбирались на берег с ведрами или салазками, с поставленною на них бадьей. Падая на колени не по-раз, вытаскивали салазки на бугор.На углу Великой и Розважи лежал уже второй день мертвый мужик, лицом утонув в сугробе и раскинув ноги в продранных лаптях — верно, кто-то из деревенских беженцев. Руки мертвеца, подкорченные к груди, тоже под локоть ушли в снежную наледь. Может, пытался встать или что-то нес, да так и ткнулся головой вперед.Редкий всадник проберется по сугробам, погоняя отощавшего коня. Уже начали есть собак и кошек, до конины пока не дошло, лошадей берегли до последней возможности. Без коня будет пропасти, хотя и ворота отворят!Сгрудившиеся в теремах хозяева и гости-беженцы молча сидели у скудного огня, дров не хватало, стужа забиралась в дома. Рядом кашляли и метались в жару больные. В городе свирепствовал мор. Здоровые заражались от больных в битком набитых горницах. Не помогали ни ладанки, ни святое причастие, ни травы, ни заговорная вода, ни иное какое колдовство. Люди архиепископа и монахи городских монастырей долбили мерзлую землю, собирали умерших с голоду и замерзших на улицах горожан. В одну яму, отпев, опускали двух, трех, а то и до десяти покойников. Без гробов, завернутыми в саваны из грубой ряднины, перевязанной на ногах, на груди, где веревка поддерживала скрещенные руки, и вокруг шеи, чтобы закрыть лицо. Впрочем, желтые лица мертвых казались здоровее синих от голода и стужи лиц живых, полумертвых людей.Кончилась вторая неделя с того дня, когда владыка новгородский с послами принял великокняжеские требования. Граждане, истомясь, ждали хоть какого уже конца. Но Иван все медлил и длил осаду, с московской, перенятой от татар медлительностью все задерживал окончательный ответ. Все еще за Волховом и у Зверинца часто и зло били пушки.Московские ратники, осмелев, подъезжали к самым стенам, пускали стрелы на заборола города. На тяжело молчавших башнях изредка показывалась сторожа, ударяла пушка, летело ядро, крутясь и шипя зарывалось в снег. Так умирающий великан одним шевеленьем распугивает жадных до добычи стервятников, стерегущих с нетерпеливым клекотом, когда последнее дыхание угаснет в его груди и уже не заможет тот двинуть рукой.Охрану стен несла городская ремесленная рать. Аврам Ладожанин обходил башенные костры. Мела метель. Сухой колючий снег летет в заборола, слепил глаза. Выглянув в смотрительную щель, Аврам не сразу заметил кучку москвичей, возившихся у подножия стены. Они что-то подымали, верно, собирались взобраться на стену. Аврам нахмурился: «Сторожа заснула, что ле?» Он спустился по лесенке. Ратник притулился у наведенной пушки.Заснул! Аврам потряс его за плечо. Ратник повалился, под рукой почуялось ледяное тело. Аврам оборотил ратного лицом к себе — мертв! Разогнулся — в глазах потемнело от слабости. Он крикнул. Снизу появился второй, глянул на мертвеца, остановился было.— Помоги! — сказал Аврам.Вдвоем навели пушку, подожгли запал. Ядро далеко не долетело до места, но москвичи разом рассыпались, бросив лестницу, повскакивали на коней и исчезли в снежной заверти.— Стерегай! — бросил Аврам, отходя. Подумал тревожно: «Что те-то молчат? Шуйский даве проезжал? Должно заснули или тоже умерли? Пойтить, поглядеть!»— Бояра все, кто и был, с костров ушли! — отозвался ратник, трудно разлепляя губы.— Савелков еще ездит пока, у него и конные есть! — отвечал Аврам. Скажу погодя, пущай посторожит тута, не ровен час — ночью стену займут.Он помедлил, страшась выйти из хоть и неважного, но все же какого-то укрытия каменного костра на пронизывающий ледяной ветер заборол.— Баба в жару лежит, — пробормотал ратник, тоже страшась остаться одному с мертвецом, когда уйдет староста.— Мор! — ответил бронник. — Третьеводни сына схоронил. Хороший был сын. Деловой!Он медленно взялся за скобу, отворил рывком маленькую, обитую железом дверь на стену и исчез в разом охватившем его снежном облаке. Ратник, поглядев ему вслед, принялся оттаскивать мертвого подальше от бойницы.Тяжелое замороженное тело не поддавалось ему. Ратник распрямился, привалился к камню, с ненавистью глядя сквозь узкую щель на появившихся снова не в отдалении сытых московских воев на сытых лошадях, что разъезжали по краю городского рва, уже почти не страшась.У Борецких обедали. За столом в малой горнице (большую давно уже не топили) сидели Марфа, Олена и маленький Василек. Было чинно. На скатерти блестело столовое серебро. Подавал старик слуга, один из немногих, оставшихся у Борецкой. Онтонина лежала в жару, ее тоже свалил мор, и Пиша только что ушла накормить больную. Стол казался чрезмерно велик для двух женщин и ребенка, а горница выглядела пустынной.Ели печеную репу. Олена с ненавистью отодвинула серебряную тарель, бросила нож и двоезубую вилку:— Не нать было раздавать все зерно, людей поморили и сами чем живы только! — капризно вымолвила она.— Нать, — отвечала Марфа, не глядя на дочь и безразлично жуя. Олена всхлипнула. Марфа продолжала жевать, не глядя на нее. Прожевав, проглотила и, отрезая новый кусок репы дорогим ножом с узорчатою рукоятью из рыбьего зуба, отмолвила:— Книги читай! Кольми паче было иудеям от римлян осажденным в Ерусалиме при Титусе цесаре! А мы, православные, их не хуже.С голоду не помирашь! Глень, что на улице деитце! Люди так всюю жисть живут.— То люди, а то мы!— И мы люди! — спокойно возразила Марфа, продолжая пережевывать пресную пищу. Окончила, откинулась, неспешно перекрестила лоб, Повторила:— И мы люди. Не хуже и не лучше других. Что им, то и нам. Допрежь того не понимали. Вот и дожили до ума, допоняли. Поздно только! Раньше нать было.Что Иван-от города не берет? Али боитце, задавят его тута? Или измором хоцет? Все ить получил, цего еще?! Мертвяков себе копит только! Что-то Пиша долго не идет? Пойти, узнать!Борецкая уже поднялась, как в дверь постучали.— Кто там? — отозвалась она.Вошел Савелков.— А, ты, Иван! Гляжу, тоже не доедашь?Савелков мельком глянул на стол. Марфа усмехнулась, поймав его взгляд.— Вот, репу едим!— У меня пшеница еще осталась, прислать? — предложил Иван.Марфа покачала головой:— Не надо, береги лучше. Садись! С чем пришел, говори!Олена, забрав Василька, вышла.— С плохим! — ответил Савелков, садясь, и поник, сгорбившись, уронив руки на колени.— Ноне с хорошим не ходят! — ворчливо отозвалась Борецкая.Савелков побледнел, даже посерел как-то, заметно похудел за эти дни.Обмороженное на заборолах лицо было все в темных шелушащихся пятнах. Он чуть помолчал, потом поднял усталые глаза:— Князь Шуйский продал нас! На вече сегодня целованье сложил с себя Новугороду.Марфа прикрыла глаза:— Василь Василич! И он…— Сила солому ломит! — мрачно сказал Савелков. — К Московскому государю отъезжает, за Тучиным вслед.Борецкая устало опустила руки.— Ну, спасибо, сказал, Иван! Тридцать лет… Куды! Поболе тридцати летов с им… — И, уже оставшись одна, когда Иван вышел, Марфа повторила, как эхо:— Тридцать летов! *** В тереме Шуйского все было готово к отъезду. Кони оседланы, узлы увязаны. Старый служилый князь новгородский сидел в пустой горнице и горько думал о том, что кончается с ним теперь, совсем и навечно, независимый род князей суздальских, Рюриковичей Мономаховой ветви, от Всеволода Великого, от Андрея Ярославича, что володел в оно время столом владимирским, старейший род, по лествичному древнему счету, рода князей московских. Старейший род, потерявший даже удел свой, захваченный растущею Москвой! Он один из князей суздальских не склонился и не склонялся все эти долгие годы. Чаял и умереть непокоренным, как Дмитрий Юрьич, да вот не пришлось! И теперь, сложив целование Новгороду, он сидит у стола в пустой горнице и не едет, не может вот уже второй день покинуть навсегда пустую хоромину свою. А слуги ждут, и кони готовы давно.— Эй, князь! — донеслось с улицы.— Выходи, князь!— Покажись, перемолвить надоть!— Сладки калачи московские?— Василь Василич, глень-ко!— Курва он, а ты его Василичем… Мать! Выходи! Прихвостень московской, нявга, сума переметная!Одинокий камень резко ударил в оконницу.Шуйский встал и, отстранив кинувшегося было в перехват стремянного, пошел на жидких, как от болезни, подгибающихся ногах к выходу. Не дошел.Голоса на улице тронулись в ход, яростно споря, начали отдаляться от окон.Понял — уходят. Постояв у косяка, он сгорбился и нетвердо побрел назад, чуя всем телом противную мерзкую дрожь. На рати не бывало такого.— Враз бы ехать, княже! — укорил стремянный.Шуйский медленно поднял голову, долго глядел, не видя, потом отмолвил тихо и печально:— Ты поди.И, не дожидаясь, когда глухо бухнет за спиною дубовая дверь, вновь утупил очи долу.Почти сорок лет верой-правдой служил Господину Великому Новугороду.Водил его рати, строил города. Тогда, при Василии Темном, казалось одолеют Шемячичи. Нет, Москва одолела! Тверской князь, Литва — всех береглись. Не убереглись великого князя Московского! Сам митрополит и владыка Феофил за него. Видно, и Бог за него! Первый ли он изменяет? И где бояре, господа новогородские? Где Михайло Берденев, где Казимер, дважды чудом ушедший от плахи и заточения? Где Александр Самсонов, Федоров, Глухов? Попрятались! Что он! Служилый князь! Служить стало некому… В черных людях и то нестроение, кто за короля, кто за Московского князя!Пока еще льстит, предлагает службу Иван. На горькую удачу слишком осторожен великий князь, где можно согнуть — не ломит… Он не бежит, он честью объявил на вече, что слагает с себя службу новгородскую. Он и давеча не побежал, пошел было к мужикам… Все равно изменник. Общее было дело! Чье оно теперь стало? И чего ждет вот уже второй день сложивший с себя целование Господину Великому Новгороду служилый князь Василий Васильевич Шуйский? Почто не едет прочь?Знал, чего ждет. Кого ждет. И когда, проскрипев по снегу, на улице остановились сани, не удивился, понял сразу, пошел встречать.Марфа Ивановна тоже сдала, за голодные недели, видно. Углубились морщины, губы сморщились, круги под глазами — совсем старуха. Глаза только в темных глазницах по-прежнему горят неукротимо.— Думала, приедешь проститься, князь! Сколько лет заодно думу думали!— сказала Марфа, входя и опуская плат с головы.— Прости, Ивановна! — потупился Шуйский, провожая ее к столу.Он кивнул было слуге, но Марфа потрясла головой:— Трапезовать у тебя не буду, не за тем приехала. Чужие мы стали, Василий!— Я сделал, что мог, — с болью выговорил Шуйский, морща лицо. — Все отказались уже! Захарьинич с Коробом твоим, смотри, доторговались, совсем город продали! Ратные бегут или мрут на стенах, а у московской рати всего довольно, хлеб из Плескова везут! Я, Ивановна, дрался ищо, когда ты была молода. Дрался и с великим князем Василием, и с Иваном, на Двины. С поля не бегивал, а ныне… Сила не наша теперь!Борецкая долго глядела на князя, что умолк, свесив голову. Тяжко поднялась с лавки.— Ну, прощай, коли так! Умирать вместях, и верно, невесело. И нас не поминай лихом!Марфа в пояс поклонилась, поворотилась. Тяжело хлопнула ободверина.Князь вдруг вскочил, бросился к двери, рванул ее, без шапки выбежал на крыльцо, что-то еще сказать, пояснить… Остоялся: сказать было нечего.Все! Со двора слышно было, как возок Марфы тронул, заскрипев по снегу.Шуйский вздрогнул от холода, воротился в дом, кликнул:— Эй, кто там! — Строго поглядел на стремянного:— Собирайся. Едем!— Всех собирать? — обрадованно переспросил холоп.— Всех!— Господи благослови! — воскликнул стремянный, перекрестившись.В доме поднялась суетня.Двадцать девятого декабря новгородские послы были вновь приняты Иваном. Они уже не просили ничего и ни о чем не уряживались. Молили об одном — объявить им волю великого князя, какую ни буди, что прикажет государь.Иван долго разглядывал присмиревшее посольство: скорбного Феофила, потускневшие лица Короба с Феофилатом.— Тяжко в городе, гладом и мором помирают! — осмелился прибавить Феофил.Иван слегка наклонил голову, еще раз оглядел послов, и произнес с расстановкой:— Что били мне, великому князю, челом богомолец наш владыка и посадники с тобою, и житьи, и черные люди от нашей отчины, от Великого Новгорода, чтобы я пожаловал, гнев свой отложил, и вывода бы из новгородской земли не учинил, и в вотчины, и в животы людские не вступался, и позва на Москву не было б, и суду быти по старине в Новгороде, как суд в земле стоит, да и службы бы в низовскую землю вами не наряжал — и я тем всем вас, свою отчину, жалую, все то отложил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59