А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Лошадь-то ведь казенная. А корова все равно порченая… так и так бы она от тоски сдохла… Вспомни, какие глаза у нее были, чисто умалишенные… Еще и сдуреть могла. Совсем бы худо было. Может, к лучшему, что ее умыкнули…
Егор не понимал моего горя. Разве оно было только в потере Рыжика, которого никогда не заменит никакая другая лошадь? Не может быть после первого любимого коня второго. Не может. Неужели мне жаль было корову, которую я разлюбил после памятного разговора в камышах?..
— Найдутся, никуда не денутся, — утешал Егорша. — Про Кулунду только говорится, что она без края, а край у нее есть. Для них тоже трибунал подберем…
Лежа на сене ничком, не подымая головы, я сказал Егорше:
— Не утешай! Я ведь не только Рыжика, но и товарища потерял. Я ведь спал с ним рядом. Сахаром делился, — почему-то я вспомнил именно о сахаре, когда можно было привести более существенные доводы нашей дружбы.
А потом я отлежался. Егор вырыл бутылку первача и дал мне полстакана.
— Глушит, — сказал он. — Старое снадобье. Выпей!
И я выпил. Мне на самом деле вдруг стало как-то легче.
Семка, не вынимая пальца изо рта, смотрел на меня с горечью. В его глазах стояли слезы.
— Они, пожалуй что, к Славгороду подались, — вдруг вымолвил Семка. — Если бы моя не хромала, так можно бы на ней… С коровой-то далеко не ускачут, живо бы споймали.
Я ничего не ответил мальчику. Я знал, что они подались не к Славгороду, а на Барабу. «На Расею метнем…» — запомнились мне слова Стаськи.
Конечно, их можно было догнать. Порасспросить встречных… Кому не бросятся в глаза маленькая корова с золочеными рожками и лошадка, подстриженная, как никто и никогда не стрижет в этих местах коней! Можно было напасть на след. А что потом?
Нагнать и сказать: «Ты вор, а ты лгунья, ты заплатила мне обманом за то, что я пожалел тебя»?
Это невозможно. Таких прямых слов я не мог произнести. Да и, кроме того, если уж Султан решился на дезертирство… Он же считался мобилизованным… Если он оказался способным украсть Пестрянку и Рыжика, он мог и не отдать их… Не стал же бы я стрелять в Султана…
Увидев, что я успокоился, Егорша принялся метать сено в стога, Семка выследил корсачью нору и уселся возле нее, а я остался на копне, ища хотя бы самую малость оправданий поступку Султана. И вскоре оправдания нашлись. Может быть, потому что я хотел их найти…
Вспоминая все, я пришел к заключению, что Султан в общем-то был довольно несчастный парень. Русские девушки не обращали на него внимания. Тогда национальные предрассудки были еще очень сильны. И красавец Султан был для них «нехрешшоным татарином». От этого никуда не денешься. Такова среда. Таковы и суждения тех лет. А тут вдруг Стаська… Смуглая, как и Султан. Гибкая, как в сказке о какой-нибудь дочери хана… Султан наверняка слышал такую сказку от своей матери, бабушки, сестры… К тому же Стася была живописно красива. Эти белые зубы. Темные загадочные глаза. Сверкающие белки. Тонюсенькие брови. А руки? У Стаси были грациозными и плавными движения рук, даже если она чистила рыбу или развешивала сушиться наше белье.
Как мог Султан не влюбиться в такую девушку! И разве можно было его обвинять в этом? Ведь соглашался же я стать начальником станции, когда меня убеждала Клавочка. Мог ли не согласиться Султан, когда она шептала ему слова любви и, может быть, так же, как и меня, называла «золотым утром», «сладким сном». Белой птицей она, конечно, назвать его не могла. Султан был достаточно смугл для этого… Но усесться к Султану на колени, обнять его и потанцевать перед ним в том же виде, в каком она стояла на берегу перед купанием, для нее не могло составить затруднений…
Я представлял все это так наглядно, что кажется, даже слышал, как она его убеждала. И Султан не устоял. Может быть, он, благоразумный парень, подумал про себя: «Не доберусь до Дона, а до Уфы-то уж доеду. Женюсь и поселю ее у меня в доме».
И, вернее всего, это так и было. Мало ли до чего доводит любовь. Об этом написаны сотни книг. Внутренне оправдывая Султана, я все же не мог простить ему похищения Рыжика. И принялся думать о нем. А потом тоже утешился. Наверно, я так был устроен, что всякое горе во мне быстро находило себе противоядие.
К полудню я окончательно успокоился, но косить все-таки не стал. Пусть пропадет черный полушубок.
Я вернулся в Лисянку на хромой кобыле вместе с Семкой. Мои пожитки оказались целы. В сундуке лежала записка, состоящая из одного слова: «Прасти». И она меня очень растрогала. И я простил Султана окончательно, хотя обида все еще мешала примириться с потерей Рыжика.
Рыжика напоминало все. То седло, сиротливо лежащее в сенцах. То старая уздечка. Его запах в пригончике, где он жил. Метины на столбе, который он грыз. Следы его подков, отпечатанные и затвердевшие на слончаке подле столба.
Конечно, Рыжик — лошадь, и его нельзя сравнить с человеком, — все же он был вернее Султана.
Без лошади и без Султана я почувствовал себя совершенно одиноким. Даже Клавочка со своими мечтами о железнодорожном счастье не трогала меня. Да и ее мечты были какие-то ненастоящие, как игра в «дочки-матери». Уж если на то пошло, то Стаська рисовала реальные возможности: вот лошадь, вот ходок, запрягай, привязывай корову и едем. Другое дело, что меня никак не привлекали цирковые представления на базарах, но и они были совершенно возможными. Корова прыгает в обруч. А я, накрашенный охрой и суриком, потешаю на базаре людей. Стаська с бубном собирает деньги…
И так ли уж отличается Клава от Стаси, когда она, заманивая меня в свой мирок счастья, разрешает мне поцеловать ее в щеку, но при условии, если я буду стоять по одну сторону изгороди палисадника, а она — по другую? Это какое-то пошлое жеманство и обидное недоверие.
То ли дело Стася. Она в эти дни показалась слишком яркой по сравнению с Клавой, и Клава померкла в моих глазах.
Я пристрастился к охоте. Отдавался чтению. Решил обучать семилетнюю племянницу Егорши Настеньку грамоте. Потом подошла пора уборки хлебов. Пересев теперь на жатвенную машину — лобогрейку, я делал успех за успехом. Егорша к обещанному черному полушубку добавил корсаковую шапку и высокие семифунтовые валенки.
Вскоре пришло распоряжение губпродкома о проверке налоговых списков, и… лето кончилось. Предстояла бессонная, трудная работа. Разъезды, борьба за отправку зерна. Ночные дежурства на ссыпном пункте…
Накануне перед отъездом в соседнюю волость мне была наряжена крестьянская подвода. Невесело засыпал я, привыкший ездить верхом. Ночью снился Рыжик. Он ржал и звал меня. Ржал так громко, что я даже проснулся. Проснувшись, я продолжал слышать его веселое «хи-хи-хи»…
«Что такое? — подумал я. — Не сплю, а сон не уходит. Рыжик ржет…» И когда ржание повторилось громче за окном дома, то я как спал без рубашки, так и выпрыгнул без рубашки в окно.
Передо мной был Рыжик. Он бросился ко мне, чуть не сбив меня с ног. Он терся мордой, как собака, о мои голые плечи, мазал меня слюной. Его ноздри нервно вздрагивали. Он уже не ржал, а будто всхлипывал. Я обнял его…
Когда во дворе стало светлее, я увидел оборванные поводья, худые ребра и вспухшие ласины на его боках. Лошадь как бы жаловалась. И мне показалось, что в ее глазах слезы. Конечно, показалось… Лошади не умеют плакать.
— Милый мой рыженький, — приговаривал я, разнуздывая дорогого гостя, проводя его в пригончик, где все еще в кормушке лежал не доеденный им и не растащенный воробьями овес.
Утром я не поскакал на Рыжике в соседнюю волость, желая дать ему отдых. Рыжика, кажется, не видел никто, но вся деревня восторгалась верным конем, прочуявшим дорогу домой. Находились люди, которые рассказывали об его побеге с такими подробностями, о которых мог знать только Рыжик, если бы он мог знать.
— Гнали, стало быть, они всю ночь не кормя, — рассказывала Алексеевна, мать Семки, — гнали, стало быть, гнали, чтобы к базару в Юдино поспеть, потом, не давая ему ни отдыху, ни корму, заставили его ходить на задних ногах, да плясать, да схихикивать… А потом, когда пришло время корове представление представлять, Рыжика они к телеге привязали. И опять ни сена ему, ни овса. А тот не стерпел, как мотнет головой, оборвет узду — да в рысь, да вскачь… Салтанко за ним. Стаська на всю площадь базланит: «Держите его!» Да куда там… Он — в хлеба. И как в воду канул… Долго ли при его-то расточке… А теперь он дома. Кто хочет, поглядите и сами увидите, что все это чистая правда…
Рассказ Алексеевны с разными добавлениями пересказывался и другими. И во всем этом похоже на правду было только одно: Султана и Стасю видели в Юдине, и кто-то на полустанке рассказывал обманутому почтовику о том, как маленькая коровка с золотыми рожками скакала в полосатое колесо, а рыжая лошаденка плясала под «духовую» гармошечку.
Когда я уехал, Рыжик не остался без надзора. За ним ходила не одна бабушка, но и ребятня. Став знаменитым конем, Рыжик получил столько пшеничных кусочков, овсяных горстей, что даже не справлялся с угощением. Дети добивались разрешения, чтобы его погладить. Дети вычистили, выскребли в его пригончике. Они выводили его на «променаж», таскали ему с дальнего глубокого колодца чистую, «совсем бессолую» воду. И когда через неделю или более я вернулся в Лисянку, лошадь встретила меня веселой, мытой, чищеной, как всегда. Мальчишки, оказывая ей внимание, стали внимательны и ко мне. Они поймали заготовленной мною сеткой утят бабушкиной «гулящей» утки, заперев их вместе с беглянкой в старой бане.
Прошло еще несколько недель, история с Рыжиком уже забылась. Осень то и дело давала знать о себе холодным дыханием ветра, моросящими дождями, ранними сумерками, и, наконец, выпал первый снег. И поздним вечером в субботу, когда я и Егорша, напарившись в бане, сидели и распивали чай, в горницу вошел, опустив голову, не смея взглянуть на нас, Султан. Он был оборван и жалок. Из правого сапога торчали пальцы. На левом сапоге еще держалась подошва. Он остановился, будто ожидая ударов и брани.
Мы переглянулись с Егоршей, и Егорша сказал:
— Иди мой руки и садись чайничать…
Но Султан не трогался с места. Ему, видимо, хотелось прежде рассказать все, а потом уже выслушать приговор.
— Иди, иди, — повторил приглашение Егорша. — Знаем, что к чему. Рыжик нам все рассказал… Мало ли бывает…
Но Султан не сел с нами за стол. Его покормили на кухне.
Получив от начальства выговор и обещание быть отданным под суд за новую малейшую провинку, Султан не обелял себя, но все же, ища оправдания, сказал:
— Я очень любил ее, а она убежала ночью… Все взяла. Даже мои сапоги, чтобы я не догонял ее. Деньги тоже взяла… Мы продали ходок и продали Пестрянку. Деньги она носила в кошеле на шее. Чтобы не потерять… Конечно, она их не потеряла. Я их потерял… Теперь чем я буду платить за ходок? Чем буду платить за Пестрянку?..
Раскаяние Султана было длинным, плаксивым, жалобным, и его, пожалуй, не стоит пересказывать.
Султана перевели на мясозаготовительный пункт, находившийся в тридцати верстах от Лисянки. Там мне с ним довелось встретиться снова, но это уже особый рассказ.
Весной Егорша получил новый ходок, ничуть не худший, чем угнанный Султаном. А за Пестрянку я ничего не требовал, хотя Султан в письме написал мне: «Палучишь летом за пистрянку атличный драбавик с центральным боем».
Через год я, покинув Лисянку, вернулся на Урал. Распростившись тогда с Кулундинскими степями, я не растерял моих знакомых. С одними я изредка переписываюсь, а с другими даже встречаюсь.
Егорша теперь уже очень стар, но еще остается на посту председателя большого, объединенного колхоза.
Султан так и не ушел от цирка. Он долгие годы был дрессировщиком, а сейчас возглавляет какую-то гастролирующую цирковую труппу.
Клавочка, ныне Клавдия Михайловна Штерн, тоже не ушла от своей мечты. Она стала женой начальника станции Владимира Николаевича Штерна. Сейчас они живут в Ленинграде. Он на пенсии. Их старший сын, инженер, Константин Владимирович, работает в нашем институте… Изменений, как видите, произошло достаточно. Произошли они, видимо, и в жизни Стаси. Кто теперь она? Если судить по внешности, то это, может быть, актриса… Вернее всего, что она актриса. Очень хорошо, что у меня хватило ума не узнать ее. Не всегда людям следует напоминать их печальное прошлое, с которым они так прочно расстались, что даже, может быть, забыли его… И это очень хорошо. А я лично благодарен сегодняшней встрече. Она оживила в памяти дорогую для меня страничку моей пестрой юности…
А потом, перед сном, Константин Петрович сказал мне в раздумье:
— А вообще-то говоря, если уж говорить правду… Стася тогда могла бы при каких-то иных обстоятельствах оказаться моей женой, а девушка, которая шла с ней по набережной, моей дочерью…
Какие сны видел в эту ночь Константин Петрович, я не знаю. Наверно, хорошие сны.

1 2 3