А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

В степи, неподалеку от железнодорожной платформы, была окопана арена цирка. Она примыкала к пустому складу, приспособленному под помещение для артистов.
Программа намечалась большая. В том числе борьба на поясах. И не только молодежная. Выискались и женатые любители борьбы. Намечалась байга, или бега. Парни должны были обежать по арене цирка десять кругов, и прибежавшие первыми три победителя получали призы — плитку кирпичного чая, пачку папирос, пять коробков спичек.
Я должен быть Бомом. Так как об именах других клоунов, кроме Бима и Бома, мы не знали, остановились на них. А так как мой партнер, назначенный Бимом, в последнюю минуту струсил, то я оказался и Бимом и Бомом. И меня объявили в афише: «Выступит клоун Петроградского цирка Бим-Бом». И я вел программу. Объявлял номера. Падал на зеленой арене цирка. Потешал Клавочку, дочку начальника разъезда. Кукарекал. Меня вывозили на тачке. Выезжал я и на борове, которого дал во имя святого искусства дорожный мастер. Боров с визгом вынес меня из дверей склада, сбросил посередине арены, кинувшись через публику, окружавшую арену, восвояси.
Публика ответила ревом восторга. Нарушая цирковые клоунские традиции, о которых я, признаться, лишь смутно слыхал, я переодевался раз шесть. Старухой. Чертом. Девушкой, теряющей юбку. Выползал на четвереньках козлом. Выходил рыжим в колпаке. Появлялся знахарем с бородой из пакли. Наконец куплетистом с балалайкой, хотя играть на ней не умел и до сих пор ни на одном музыкальном инструменте играть не сподобился.
Но какие бы цирковые лавры я тогда ни пожинал, все же моя роль была «при» и «между прочим».
Бешеным успехом пользовалась байга. Особенно девичья. Эти жеманницы с иконописными лицами показали такую прыть, когда я, появившись торговцем-лоточником, предъявил им один за другим призы, нахваливая как только мог каждый из них, вплоть до наперстка «с заморским самоцветом». Желающих оказалось столько, что вместо одной девичьей байги объявили две.
Клава, тонкая, легкая и собранная девушка, прибежала, конечно, первой. И этому способствовала не столь резвость ее ног, сколько короткое платье. Сибирь тогда носила чуть ли не с семи лет платья и юбки до пят.
Борьба, перетягивание каната, перепляс были приняты тоже с большим воодушевлением.
Главные номера мы приберегали ко второму отделению.
Антракт был длинный и непохожий на все цирковые антракты. Люди ели, пили, закусывали, водили хороводы, плясали, кое-кто учинял небольшие драки. Артисты подкреплялись вместе со зрителями.
Второе отделение начал Султан дрессировкой Бим-Бома. Султан по мере своих возможностей оделся в национальное башкирское платье. Шила одежду Султану счастливая жена возвратившегося Егорши. Сам Егорша, одетый казахом, выводил сначала меня, а потом остальных, так сказать, «тоже животных». Я брыкался, не желал плясать, ржал, не слушался приказаний Султана, но хлыст делал свое дело, и я даже прыгал в обруч.
Эта «интермедия», если так можно назвать наше балагурство, подготовила выход Рыжика и коровы Пестрянки.
Рыжика вывели украшенного лентами. Султан проскакал на нем по арене, а затем повторились известные номера. На Рыжика садился Егорша, Рыжик ложился на спину. Затем он становился на дыбы и делал пять шагов и два оборота. И, наконец, коронные «хи-хи» и пляска.
Рыжика сменила Пестрянка с вызолоченными рожками и копытцами, с бантом на хвосте и при больших серьгах в ушах. Она, легко прыгнув раз, пять в обруч и, видимо, устав, жалобно замычала, будто прося о пощаде. Это было принято как нечто задуманное, и Пестрянку проводили шумными аплодисментами.
Заключала программу Стася. Она надела все свои юбки и все «драгоценности», купленные нами и вывороженные ею у доверчивых молодаек, томящихся в невестах-неудачницах. Вместе с нею вышли четыре гармониста и трое с гитарами. Нашлись и такие. Нашлись и сумели сыграться. Стася плясала «цыганочку». Пляске предшествовал холостой выстрел из шомполки, после которого я пал «замертво» и ожил, как только Стася появилась на арене цирка.
Можно по-разному судить о Стасиной пляске. Она в сравнении с русскими танцевала слишком вольно. Стася делала такие резкие повороты и смелые па, что матери в воспитательных целях плевались, а отцы, широко раскрыв глаза, восклицали: «Змея!», «Волчок!», «Обезьяна!» А мне хотелось сказать: «Кошка!», потому что на свете нет, во всяком случае я не мог представить, более гибкого тела. Ее талия была немногим толще нормальной шеи, а смуглые тонкие ноги не оскорбляли глаз, когда она, кружась, показывала, что жирные бабушкины щи не утяжелили ее веса и она как была, так и осталась «черной немощью на палочных ножках», демонстрирующих сейчас такую танцевальную резвость, что настроенные критически и даже озлобленно критически зрители смолкали, невольно любовались тем, что было по-настоящему красиво.
Стасю вызывали снова и снова. И она, ничего не жалея из своего плясового запаса, танцевала и «Выйду ль, выйду я на реченьку» и «Светит месяц, светит ясный». И каждый раз эти русские пляски, бытующие в бесконечных кадрилях, она, танцуя, «пересказывала» по-своему.
Султан до того откровенно проглядел на Стасю все свои глаза, что даже кто-то сказал, имея в виду того и другого: «Неужели такая кукла на пружинах достанется этому кунгану?" []Медный чайник для омовения.
Представление кончилось общим выходом «артистов», певших в ускоренном ритме «Вперед, заре навстречу».
Мы, счастливые, вместе с нашими однодеревенцами возвратились пешком в Лисянку. Стася вела Пестрянку. Султан навьюченного узлами с костюмами и реквизитом Рыжика.
Но на этом не кончился день.
Вечером, когда спала жара, я отправился через камыши на озеро посмотреть на диких утят. Еще с весны, когда в камышах стояла вода, я ходил туда подкармливать бабушкину «гулящую» утку. Она тоже не имеет прямого отношения к этому рассказу, но все же просится в него.
Среди всех бабушкиных уток была одна маленькая, юркая, подвижная уточка, названная «гулящей», потому что она, не в пример домашним уткам, неслась в камышах и там выводила своих утят. И на этот раз отцом ее утят оказался дикий селезень. И я ходил на озеро, чтобы бросить хлеб или зерно или просто полюбоваться потомством «гулящей» утки. Утята не дичились. Не даваясь в руки, они все же подплывали вслед за матерью достаточно близко. Так было и на этот раз. Взбудораженный дневным цирковым представлением, я искал тишины. А тишины там было хоть отбавляй. Даже слышался шелест крыл стрекозы. Я позвал, крякая при помощи рук и рта, «гулящую» утку, и она приплыла вместе с утятами. Жадная, голодная, выйдя на берег, громко крича, требовала пищи. Я выгреб из кармана овес и насыпал его на расчищенную от травы площадку, затем стал крошить и бросать пшеничный калач.
Утята рвали друг у друга куски. Дрались. Они уже подросли. И я знал, что скоро наступит день, когда на этой площадке я поставлю сетку с обручем и, захлопнув утят, доставлю их бабушке.
Размышляя, как это сделать, я услышал шорох шагов. «Уж не лиса ли?» — подумал я. Эти разбойницы охотятся и на утят. Притаился в камыше. Подобрал тяжелое сырое корневище. А вдруг удача?.. Мало ли… Мне уже доводилось в весеннюю пору, когда степь стояла залитая талой водой, взять живьем кумушку и додержать ее до зимы, до «делового» волоса, то есть до того времени, когда лиса вылиняет и ее мех станет «деловым», пригодным в дело.
Шорох и шаги все ближе и ближе. «Ага, думаю, учуяла утят. Давай, давай, посмотрим, кто кем поживится».
Пока я так размышлял, вдруг кто-то закрыл мои глаза, а затем повалил меня в камыши.
Это была Стася.
— Лебедь! — сказала она. — Белая птица! Золотое утро! Голубое небо! Сладкий сон!
— Ты это что, Стаська? — спросил я.
А она, обвив мою шею тонкими, цепкими руками, сказала:
— Разве не видишь? Разве не понимаешь, для кого я танцую, для кого пою, для кого гадаю, для кого я не убегаю на Дон, где ждет меня моя мать, где кочуют мои братья?..
Я солгу, если скажу, что мне очень хотелось высвободиться из объятий Стаси: хотя я и сделал такую попытку, но ее сильные и душистые руки будто замкнулись намертво.
— Тебя удушу… Сама в озере утону… Одна жизнь на земле… Одна радость у жизни…
Мне почему-то стало душно. Закружилась голова. Клава тоже однажды обняла меня. Но это было совсем другое. Она не душила и не кричала так судорожно, а тихо и, кажется, даже шепотом сказала:
— Через два года я буду совсем уже большой, и мне хочется, чтобы вы считали меня своей невестой, ни на кого не обратили внимание…
И я сказал тогда:
— А зачем мне это нужно?..
И мы пошли через березовую рощу, потом по пшеничной меже, потом через другую рощу. Потом мы сидели в камышах, и Клава причесывала меня то на прямой пробор, то на косой, то зачесывала волосы назад, ища лучшую прическу для того времени, когда я стану начальником станции, а она будет работать там же кассиршей.
Хотя я никогда не мечтал быть начальником станции, равно как и вообще железнодорожником, но мне это казалась возможным и даже логичным. Почему же, в самом деле, не жить при станции, в хорошей квартире, с печами, отопляемыми каменным углем, и не жениться на Клавочке, которая так же, как и ты, будет получать жалованье и тут же перед приходом поезда продавать билеты? А все остальное время можно сидеть рядом и в долгие зимние вечера читать вслух интересные книги. Пять страниц — она, пять страниц — я. Это очень интересно, а главное — красиво.
Другое дело — то, что предлагала Стася. А она, перебравшись на мои колени и прильнув ко мне всем своим существом так, что трудно было поверить, существует ли мое существо, рисовала совершенно другой идеал счастья.
Она предлагала мне выкрасть казенную лошадь Рыжика, запрячь его в хозяйский ходок с плетеным коробком, погрузить наше имущество, затем привязать цирковую корову Пестрянку, а по пути прихватить и хозяйскую собаку Соболя, а затем в одну из безлунных ночей, которые вот-вот наступят, бежать вдвоем на Дон.
— А зачем? — спросил я.
— Жить, — ответила она, — жить!
— А где?
— В таборе!
Тут я Стасю пересадил с моих колен на траву. Мне хотелось по-хорошему втолковать ей, насколько несостоятельны ее желания, рассказать, что я собираюсь учиться, а затем стать горным техником, а может быть, даже горным инженером на родном Урале. У меня была потребность втолковать ей, что даже предложение Клавы перейти на железную дорогу и стать начальником станции вызывает у меня раздумье. Но я почему-то сказал:
— А что мы будем есть? На что мы будем жить в таборе?
— Золотой ангел! — ответила она. — Цирком! Рыжик пляшет. Я пляшу. Пестрянка в обруч скачет. Потом ты в колпаке песню поешь. Я в бубен деньги собираю… Другую лошадь купим. Воз хлеба привезем. Все рады будут!
Мне захотелось встать и уйти, но что-то заставило остаться. Может быть, желание узнать, как могла прийти такая блажь в ее в общем-то умную голову, как она могла подумать, что я могу стать бродячим шутом и кривляться на базарах. Неужели эту игру в цирк, это сегодняшнее представление на полустанке она приняла всерьез и увидела в этом призвание моей жизни?
А это было именно так. Стася готовилась к побегу давно и основательно. Она, оказывается, стала теперь обладательницей трех пятирублевых золотых монет.
— Все может быть, — таинственно сообщала она. — Золото всегда поможет. Еще одну получу, как только к Дашке Степана присушу…
Оказывается, Стася не только гадала, но и «присушивала» женихов. И «присушивание», как выяснилось, действовало в том случае, если за него платили золотом. И золото находилось…
С этой минуты Стася стала мне неприятной и ее прикосновения оскорбительными. И я сказал ей о своих жизненных намерениях и планах. А так как это не вполне убеждало ее, то я соврал ей, будто бы у меня есть невеста. И Стася, поверив мне, в ужасе крикнула:
— Клавка?
Я ничего не ответил ей. Пусть думает, как хочет, лишь бы отстала… Но Стася и не собиралась этого делать. Изменив тактику, она заявила, что у нее будто бы горит вся душа и она может сгореть «изнутри», как сгорела ее родная тетка, и решила потушить огонь в груди купанием.
Я не успел мигнуть, как она оказалась без кофты и юбки.
Тут, кто бы и в чем бы меня ни обвинил, но я не отвернулся. Что бы и кто бы ни говорил, но прекраснее на земле нет создания, нежели девушка, готовящаяся стать молодой женщиной. Иссиня-темная, почти нетелесная, Стася, распугав утят, задержалась на берегу, стоя ко мне спиной, будто высеченная из какого-то неизвестного коричневого камня, простирала руки к солнцу, потом, грациозно нагибаясь, пробовала рукой, достаточно ли тепла вода, потом плескала ее на себя и растиралась ею, зная, что я смотрю на нее. А потом прыжок, и затем крик:
— Ой, я тону! Спаси меня!
Я и не шевельнулся. В этом озере не было места, где бы самое короткое весло не доставало дна.
Разозленный и очарованный, я ушел в деревню.
Стася нагнала меня на полдороге и сказала, что ей показалось, будто она тонет, и что она теперь остудила свою душу и свое сердце, которое навсегда останется холодным, и она, может быть, от этого скоро похолодеет вся и ее похоронят далеко от родных кочевий.
А я сказал на это:
— Хватит морочить мне голову! Я завтра же начну хлопотать тебе документы и пропуск. У тебя есть на что купить билет, и ты уедешь к своей матери и братьям.
Стася не сразу согласилась на это. Она еще немножечко поиграла в несчастную влюбленную и даже поплакала, а потом сказала, что уедет только через месяц.
— А почему не раньше?
И она снова разразилась клятвенными причитаниями:
— Белая птица!! Золотое утро! Голубое небо! Сладкий сон!
Оказалось, что она не могла уехать, потому что ей нужно было отблагодарить меня и Султана. Заштопать наше белье и носки, высушить на солнце одежду (как будто от нее у нас ломились сундуки и мы не носили зимой обычные деревенские дубленые полушубки). Затем она хотела сделать что-то еще, а главным образом запомнить мое лицо, мой голос, мою походку, мою красоту, русые кольца, голубые очи, потом уже уехать…
— Как хочешь, — сказал я. — Живи. Мне-то что… Только больше не приставай с дурацкими затеями…
— Не буду! — сказала она. — Клянусь золотым крестом и святым духом.
И она больше не приставала ко мне. Ее пыл сменился холодом уже на другой день, и я пожалел, что так резко обошелся с нею. Все-таки она, по моим убеждениям, была «отсталый, несознательный элемент». Нужно было «терпеливее разъяснять», как учил меня райпродкомиссар, ведавший продовольственными работниками района в десять волостей.
Теперь Стася держалась ближе к Султану, помогала ему ходить за лошадьми, ухаживала за Пестрянкой, водила ее в степь вместе с Рыжиком, а я увлекся сенокосом и пропадал с Егоршей в степи. Мне доверили одноконную косилку, а потом научили грести также одноконными граблями.
В этот год трава была высокая, густая, сочная. Егорша, боясь дождя, торопился с уборкой сена. Работала вся хозяйская семья, даже меньшая внучка нашей бабушки, девятилетняя Дунечка. Косили и ночью. Егорша, видя мое рвение к работе, обещал к осени справить для меня шубу из поярковых овчин черного, «почти что сарапуловского» дубления.
И я работал. Работал не столько ради шубы, сколько ради самой работы, необыкновенно радостной и веселой. Чувствовать себя взрослым, пригодным «для настоящего дела» мне было очень приятно. И шестнадцать часов работы в день с маленькими перерывами на еду меня нисколько не утомляли.
Бабушка даже сказала:
— Такой и хрестьянствовать бы мог… А что ты смеешься?.. Дольше бы прожил. Да неизвестно, где оно, счастье, в городу или в нашей Лисянке…
Я не спорил. Я и в самом деле не знал, что будет со мной. Звали же меня работать на опытное поле. Обещали натаскать, а потом послать учиться на агронома. Могло и так случиться. Думать об этом не хотелось, когда кругом так привольно, когда птицы то и дело выпархивают из-под ног лошади, когда выскакивают вспугнутые косилкой серые степные лисички — корсаки, дают стрекача длинноухие косые, перебегающие высокой травой из одного березового колка в другой.
И это веселое время косьбы навсегда бы осталось в памяти светлыми, радостными днями, если б они не были омрачены…
Утром в степь прискакал на хромой кобыле соседский мальчишка Семка.
Он, запыхавшись, давясь своими словами, чуть не плача, сообщил:
— Салтанко вместе с цыганкой вчера с вечера кудай-то делись. А утресь хватились — ни Рыжика, ни Пестрянки, ни нового ходка на железном ходу… Кинулись мы с бабушкой в кухню, где Стаська спала, — и бубна нет… И сундучка ее нету… И Салтанова кошеля нету… Хотели скакать во все концы. А на чем поскачешь, когда все кони в степи?..
Выслушав Семку, я почему-то вдруг захотел пить… Потом… этого можно было не сообщать… я заплакал. Громко, не стыдясь…
Егорша облил меня водой.
— Брось ты, паря!
1 2 3