А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Император промолчал. Его взгляд задержался на маленькой, исполненной акварельными красками картине, прикрепленной к стене. На ней был изображен садик, через который император только что прошел, даже не удостоив его взглядом. На рисунке не было ничего, кроме тернового кустика, облетевшего деревца с тонкими сучьями, талого снега, мутной лужицы да кусочка забора, но за всем этим стояло волшебство, невыразимое словами: там было зимнее оцепенение и вместе с тем предчувствие весны, там была нищета и невзрачность и вместе с тем свойственное только нищете и невзрачности очарование.
Это было произведение большого мастера; император сразу же уловил это и вознамерился приобрести картину, чтобы поместить ее в своей кунсткамере рядом с полотнами других мастеров. Мысленно он уже видел, как она висит возле его любимого пейзажа Лукаса ван Валькенбарха. Но тут же ему вспомнилось, что покупку придется отложить, потому что, отправляясь с Червенкой в город, он не запасся деньгами. Это было досадно. «Ничего, ничего, – решил он. – Завтра с утра пошлю сюда Червенку. Дам ему три-четыре гульдена – авось и хватит. Этот Червенка – самый что ни на есть настоящий пройдоха, уж он-то умеет добыть редкую вещь за малые деньги и скорее удавится, чем переплатит».
Но тут же у него возник другой план, по которому он мог бы заполучить не только понравившуюся картину, но и все остальные работы этого мастера.
– Какая прекрасная вещь, и как смотрится! – заметил он, указывая на картину.
– Что, вот эта? С грязной лужей? – изумился портной и опять поправил очки.
– Вам бы надо, – обратился император к художнику, – снести ее во дворец, чтобы там, наверху, знали, на что вы способны в живописи.
– Благодарю покорно! – усмехнулся художник, который тем временем заострял пастельный карандаш и точил цветные мелки. – Дали бы хоть гульден – я продал бы ее.
– Да нет же! – настойчиво продолжал император. – Бьюсь об заклад, что стоит вам показать ее императору, как он тут же сделает вас гофдинером.
– А мне так высоко не хочется, я и так всем доволен, – заявил художник.
– Вот и посудите, много ли у него ума! – сердито вскричал починщик одежды. – Вовсе нету. Он говорит, что ему по душе вольный ветер. А как пустится бродяжничать, так нередко и кусочка хлеба не имеет.
– Если нету хлеба, я и маслом наемся, – утешил его художник, продолжая возиться со своими карандашами и мелками.
– Его Величество, – сказал император, почтительно выпрямившись и немного приподнявшись со стула, – за такую редкую работу наверняка окажет вам всяческую милость и благосклонность.
– И задолжает кучу денег, – возразил художник. – Как Мизерони, императорскому гофдинеру и камнерезу, у которого теперь в доме не осталось ничего, что он бы мог назвать своим. Нет, у Его Величества кошелек можно взять только вместе с рукой.
– Как ты сме… – вспыхнул император, но тут же подавил гнев и продолжил голосом, в котором слышалось невольное сознание своей вины: – Две недели тому назад он же заплатил Мизерони двенадцать золотых гульденов.
– Двенадцать из ста двадцати, которые задолжал! – подчеркнул художник.
– Я думаю, что для бедного портного и двенадцать гульденов – деньги немалые, – вставил свое слово старший брат, так и не разобрав, что речь идет не о собрате по профессии, а о резчике по камню. – Что же касается нашего императора и богемского короля, так люди говорят, что всякий, кто хочет его видеть, должен переодеться конюхом или садовником, потому что Его Величество каждый день посещает свои конюшни и увеселительные сады.
– Возможно, – сказал император, наморщив лоб, – он просто избегает людей, от которых изо дня в день слышит одни и те же слова: «Государь, помоги! Дай мне то! Дай мне се! Оправдай! Подари! Сделай меня счастливым! Сделай меня богатым!»
– И еще толкуют, – продолжал портной, – что там, в замке, вместо императора правят страной и предписывают налоги три человека: камердинер, астролог и антиквар.
– Если завтра в это же время, – не обращая внимания на портного, обратился император к художнику, – вы придете в императорский увеселительный сад, то вы сможете встретиться с Его Величеством и принять свою должность.
– Мою должность? – удивился живописец.
– Именно. Если, конечно, вы пожелаете служить Его Величеству своим искусством, – заверил император.
Синьор Брабанцио собрал свои мелки и карандаши и аккуратно разложил их по подоконнику.
– Одни только дураки служат королям! – сказал он. – Написано ведь: не доверяйтесь князьям земным, ибо нет у них ничего святого. Пане, я не хочу служить ни этому королю, ни любому другому!
– Вот видите! – разгорячился портной. – Говорил же я вам, что он дурак. Ему добрый совет что мертвому горчичник. Я каждый день молю Бога, чтобы Он укротил его: «Господи, сделай его хромым, сделай его горбатым, но дай ему немного рассудка, не то он так и помрет распоследним дураком!»
– Смотри-ка, опять идет этот жид, – сказал художник, стоявший у окошка. – Тот, что с козлиной бородой. Он уже в третий раз приходит. Хотел бы я ему помочь, да вот только не знаю, как.
Евреем с козлиной бородкой, которому Брабанцио никак не мог помочь, был Мордехай Мейзл.
Он ходил сюда ради Эстер, своей покойной жены. Три года минуло с той ночи, когда Мелах Хамовед, ангел Смерти, унес ее с собою. Но время не притупило горе Мордехая. Он постоянно думал о ней. И он хотел иметь ее портрет.
Он слыхал о художниках, которые умели очень достоверно изображать давно ушедших людей: патриархов, Моисея со скрижалями заповедей в руках, жену Иоакима Сусанну, а также римских императоров и богемских королей. В одном графском замке ему даже довелось собственными глазами увидеть изображение юного Авессалома, который плачевным образом повис на своих волосах. А потому ему накрепко втемяшилось в голову, что художник Брабанцио, если только ему правильно описать наружность Эстер, сможет написать ее портрет. Он надеялся наглядно передать словами, какой была в земной жизни та, которую он звал своей голубочкой, сладостью и невинностью.
Правда, в Писании сказано: не сотвори себе кумира. Но ведь глава диаспоры, высокий рабби Лоэв, который был истинным гаоном – князем среди мудрецов, – учил его, что эта заповедь не входит в число семи главных, открытых Ною, и что если человек соблюдет хотя бы Ноевы заповеди, то он уже будет иметь свою долю в царствии Божием.
– Жизнь и благословение Строителя мира, которым дается мир душам! – приветствовал он присутствующих по еврейскому этикету. Он не узнал императора, а император, в свою очередь, тоже не разглядел в госте Мордехая – так сильно тот изменился за последние дни.
– Господин, – обратился к нему художник, пока гость с потерянным и скорбным видом озирался вокруг, – вы напрасно приходите ко мне. То, чего вы требуете, никто не может сделать. Со слов нельзя нарисовать портрет.
– Вы сможете, если только захотите! – воскликнул Мордехай Мейзл. – Не может быть, что это так трудно! Вы должны только лучше вникнуть в описание.
– Я знаю, – отозвался художник, – вы обещали мне восемь золотых гульденов. Но, как видно, мне их никогда не получить, и я так и останусь нищим.
– Восемь гульденов? – всполошился портной. – Ты думаешь, еврей каждый день роняет из рукава такие деньги? Давай-ка принимайся за работу! Да уж постарайся удовлетворить его, а то я получаю от тебя одни только плевки на пол.
И он стал усердно штопать подкладку пальто, словно стараясь увлечь брата своим примером.
Художник подошел к мнимому писарю и, протянув руки к угольям, немного погрел их.
– Если я рисую портрет человека, – сказал он скорее для себя, нежели для остальных присутствующих, – то мне мало даже того, что я вижу его лицо. Человеческое лицо – вещь изменчивая, и сегодня оно выглядит так, а завтра – иначе. Я задаю своему натурщику множество вопросов, я не отстаю от него до тех пор, пока не проникну в самое его сердце. Только так я могу сделать нечто стоящее.
– Этот метод, – заметил император, – делает вам честь и, возможно, когда-нибудь принесет вам великую славу.
Синьор Брабанцио презрительно махнул рукой, показывая, что честь и слава были для него лишь горстью праха на ветру.
– Речь идет о восьми гульденах, – объяснил он. – Я должен написать портрет его любимой жены, которая давно умерла. Но я же не Улисс и не могу спуститься в царство мертвых. И я не могу вызывать ее тень, как аэндорская волшебница.
Как бы в подтверждение своих слов, он обратился к Мордехаю Мейзлу:
– Вы говорите, она была очень красива. Какого же рода была ее красота?
– Она была как серебряный месяц на небе, она была прекрасна и скромна, как Абигайль, – отвечал Мордехай Мейзл, и душа его устремилась к минувшим дням. – Господь возложил мне на голову этот венец, но во мне было много греха, и я потерял ее. Я больше не могу смеяться со счастливыми; боль и горе напали на меня как злоумышляющие тати…
– Человек может познать многое из такой изменчивости и непостоянства счастья, – заметил портной.
– Но вы должны мне объяснить, какого рода была ее красота, – напомнил художник.
– Как жертва Богу была она – так прекрасна и непорочна! – заговорил Мейзл. – Как цветок полевой, радовала она глаза всех, кто видел ее. К тому же она умела писать, читать и делать расчеты; она занималась рукоделием из шелка, а когда мы садились за стол, она ухаживала за мной. Она была так умна, что могла бы говорить с самим императором. Еще у нее была кошка, которую она очень любила и всегда сама наливала ей молоко. Иногда она становилась очень печальной и говорила, что часы ползут так медленно, а ей хочется, чтобы уже наступила ночь.
– Вычерпай из себя эту беду, – сказал портной. – Кто может избежать неизбежного?
– В тот день мы поужинали, – продолжал Мордехай, – и легли в постель. Она сразу же заснула, дыша ровно и спокойно. Среди ночи я вдруг услышал, как она стонет и зовет на помощь – да, она звала на помощь! Я склонился над ней, и…
Он захлебнулся словами, умолк, и лишь через минуту продолжил едва слышным голосом:
– Прибежали соседи. Я не знаю, что было дальше. Когда я пришел в себя, то увидел на восточной стене комнаты горящую лампаду, светильник душ. И тогда я понял, что она умерла…
Император тихо произнес слова Экклезиаста:
– Дети человеков суть вздох, легко поднимаются они на весах, они легче всякого дуновения…
– Они легче всякого дуновения, – повторил Мейзл и взглянул на императора, дивясь, что священные слова исходят из уст человека иной веры, который никогда не посещал хедер – школу еврейских детей.
– Всевышний, – продолжал он, – положил быть так. И что случается, то случается согласно Его воле. Она мертва, и нет мне более радости на земле. День проходит в трудах и мучениях – это длится до тех пор, пока не приходит ночь и не приносит недолгое забвение, но утром старая боль возвращается.
При этих словах Мордехая император ощутил внутри себя некое странное чувство. Ему показалось, что эти слова произнес он сам, а не еврей. Утром возвращается старая боль – в этих словах была заключена его собственная судьба. С ним происходило то же самое – с той самой ночи, когда из его объятий вырвали возлюбленную его снов.
Он неподвижно сидел, погрузившись в свои мысли. Он больше не слушал, о чем говорили между собой еврей и художник. Он позабыл, где находится. Перед его глазами, пробужденный словами Мордехая, восстал облик любимой из снов, он видел ее так ясно и отчетливо, как никогда прежде. В полном самозабвении он выхватил из кармана серебряный карандаш и запечатлел ее черты на листочке бумаги.
Закончив рисунок, он кудрявыми, мелкими, едва различимыми готическими буквами подписал внизу свое «Rudolfus fecit». Потом он вновь поглядел на рисунок, но чем дольше всматривался, тем менее портрет нравился ему. Он вздохнул и покачал головой.
Нет, это все-таки была не она. Это была другая – очень похожая, но не она. Скорее всего, это была та девочка с огромными испуганными глазами, которую он видел, когда ехал на коне по улицам еврейского города. Но не возлюбленная из блаженных грез…
– Возможно, – сказал он себе, – я чересчур много смотрел на ее облик и мало – в ее сердце, а потому мне не достичь истины.
Он безучастно обронил листок на пол и поднялся со стула. Его знобило. Только в этот момент он понял, что окончательно утратил се. Навсегда!
Еврей все еще спорил с художником, который не переставал покачивать головой и пожимать плечами. Император бросил последний взгляд на картину с лужицей и терновым кустом и, втянув голову в плечи, быстро вышел. Никто этого не заметил.
Когда он отворял дверь, в мастерскую ворвался сквозной порыв ветра. Он подхватил брошенный императором листок и принес его прямо к ногам художника. Мордехай Мейзл поднял его, подержал несколько секунд в руке, потом взглянул – и пронзительно закричал.
– Это она! – кричал он. – Почему вы мне не сказали, что уже сделали портрет?! Болтали тут всякую чушь, а о деле ни слова! Да, это она, моя голубка, моя душа!
Художник взял рисунок из рук Мейзла. Он долго рассматривал лицо, а потом, повертев листок в руках и слегка поджав губы, вернул его еврею.
– Вы и впрямь полагаете, что это она? – удивленно и недоверчиво спросил он.
– Да. Благодарю вас, господин. Это она. Такая, какой я вам ее и хотел описать, – сказал Мейзл и спрятал рисунок под своим меховым кафтаном, словно боялся, что художник отнимет его.
Потом он отсчитал на стол восемь гульденов.
Когда Мордехай Мейзл ушел, художник схватил золотые монеты и принялся позванивать ими, радуясь непривычной его слуху музыке. Сначала он подбросил вверх и поймал два гульдена, потом три, четыре, пять – и наконец в воздухе заиграли все восемь монет. Он перехватывал их с ловкостью ярмарочного жонглера, а портной смотрел на это диво, раскрыв рот.
Утомясь наконец от этой игры, художник ссыпал гульдены в карман.
– Да, деньги – вещь отличная! – удовлетворенно заявил он. – Летом они не засыхают, зимой не замерзают. Я не знаю, не могу понять, когда я успел нарисовать портрет, что требовал от меня этот еврей. Загадка какая-то! Она выглядела не так, как я ее стал представлять. Я бы написал ее по-другому.
– Со мной часто случается подобное, – заметил портной. – Я встречаю на улице штаны, которые чинил когда-то, смотрю им вслед, но уже не узнаю. Знаешь, просто все в голове не удержишь.
– Вот так-то, дорогой, – закончил рассказывать мой домашний учитель, студент медицины Якоб Мейзл. – Этих восьми гульденов, которые заплатил за дилетантский портрет, нарисованный Рудольфом Вторым, мой пра-пра-прадедов дядюшка Мордехай, мне и сейчас вчуже жалко. Не из-за себя, можешь мне поверить, – ведь до меня из всего сказочного богатства Мордехая Мейзла не дошло ни крейцера. Впрочем, ни до кого не дошло – ты же знаешь, что сталось с имуществом Мордехая. Но эти восемь гульденов повинны в том, что маленькая картина, которая так понравилась императору, не попала в его коллекцию и что имя Брабанцио – или Брабенца – не вошло в историю живописи. Ибо получив эти восемь гульденов, Войтех Брабенец-Брабанцио ни дня не задержался в мастерской своего брата; его поманила даль, и он отправился странствовать, забрав с собою все, что у него было. Червенка, придя на другой день, не нашел ни картины, ни художника. Живописец Брабанцио был уже далеко, на пути в Венецию, где его поджидала какая-то чума, от которой он вскоре и умер. Сохранилась всего лишь одна-единственная картина, скорее всего, автопортрет, помеченная знаком «Brabancio fecit». Она висит в одной маленькой частной галере в Милане и изображает мужчину, который сидит в портовой пивнушке в компании прижимающихся к нему двух уродливых баб. Одна из них, думается мне, есть чума, а другая, вся серая, как холст савана, символизирует забвение…
X. ПОЗАБЫТЫЙ АЛХИМИК
В сердце Мордехая Мейзла, уже многие годы исполненное только болью и печалью, незаметно прокрался новый жилец – честолюбие. Ему уже было мало денег, имущества и того, что богатство его умножалось изо дня в день. Не довольно было и первенства в еврейском городе. Теперь его влекли к себе свободы, права и привилегии, которые подняли бы его над сословными рамками; кроме того, он хотел иметь соответствующую государеву грамоту. И поэтому он стал действовать заодно с лейб-камердинером Филиппом Лангом, который распоряжался у императора всяческими делами и был за то ненавистен и страшен всем бедным людям – евреям и христианам в равной мере. Ибо на него возлагали вину за всякое зло, какое творилось в королевстве. Люди говорили, что он был изощрен в злодеяниях и сведущ во всяком обмане и что никто в целом королевстве еще никогда не приносил честным людям столько пакостей, как этот Филипп Ланг. А теперь можно было видеть, как он едет по еврейскому городу, чтобы на несколько часов скрыться в доме Мордехая Мейзла на площади Трех Колодцев.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41