А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Но мужчину женщина может любить, даже когда он горбат, или уродлив, или глуп. Именно за глупость может женщина любить мужчину. Этого ты не понимаешь. Ни за что с тобою не поедет Соня, пусть бы даже твой бумажник был набит банкнотами в тысячу гульденов.
— Вот как! — сказал Демба. — Тебе, конечно, виднее. А я говорю тебе: она поедет со мною. Я был у нее и говорил с нею.
Демба откинулся на спинку стула и упивался своим торжеством.
— В самом деле? Она тебе это сказала? — спросила Стеффи.
— Да.
В таком случае мне жаль ее, — сказала Стеффи тихо и робко. — Рассказывай дальше.
— Да… Так вот, раздумывая о том, где бы достать деньги, я набрел на мысль о книге. Книга стоит дорого. Пожалуй, шестьсот или восемьсот крон.
Я пошел домой, но в постель не лег. Просидел всю ночь за этой книгой. С каждой маленькой гравюрой на дереве я прощался отдельно. Я любил эту книгу. А сегодня, рано утром, отнес ее в Хайлигенштадт.
Букинист живет на Клеттенгассе, 6. Ехать надо по Хайлигенштадтской улице, выйти на третьей остановке, свернуть в первый переулок слева и пройти еще минут пять пешком. Он живет в маленьком двухэтажном домике с очень узким фасадом в два окна. Хотя я там раньше бывал, но не сразу нашел этот дом, а только когда в третий раз проходил мимо него. Поблизости, вероятно, находится пивоваренный завод, потому что вся улица пропитана неприятным, удушливым запахом солода, которого я не переношу. Он меня выводит из себя. Я поднялся на второй этаж, зажав рукою нос, оттого что запах солода преследовал меня и в доме, и на лестнице. Я позвонил, подождал немного, позвонил еще раз и услышал тогда шаги и голос: «Да уж иду, иду». Затем сам старик приоткрыл немного дверь и заглянул в щель. Узнав меня, снял дверную цепочку. Я вошел, и он повел меня в свою комнату.
Комната эта — самое удивительное помещение, какое мне только случалось видеть. Спальня, контора, музей и магазин в одно и то же время и, кажется, также мастерская — старик занимается реставрацией картин. Драгоценнейшие предметы искусства и жалчайший хлам — все нагромождено в кучу. Там, например, есть шкаф орехового дерева, может быть, раннего барокко, с дивными темными инкрустациями, но платья свои старик хранит не в этом шкафу, а в полуразвалившейся бельевой корзине без крышки. Красивая резная кровать с дворянским гербом, который был, должно быть, когда-то вызолочен, стоит в комнате, но ее владелец спит на грязном тюфяке, брошенном в углу прямо на пол. Есть там французский письменный стол, дубовый, с отделкой из розового дерева; но старик работает за шатким столиком, на котором стоит дешевая стеклянная чернильница. На нем же лежит увеличительное стекло, кипа бумаг и книга, в которую он вписывает свои покупки и продажи. И повсюду в комнате лежат и стоят серебряные подсвечники, старинные книги, хрусталь и фарфоровые фигуры. Есть в углу и распятие из черного дерева и перламутра.
Так выглядит эта комната. В ней ощущаешь бессмысленность и тщету всякого коллекционирования. Там собраны прекраснейшие, драгоценнейшие вещи, и все же, комната имеет безрадостный вид, и трущоба многодетной семьи поденщика с двумя угловыми жильцами представляет собою картину более стильную.
Итак, он вводит меня в свою комнату и без долгих расспросов, сразу же берет у меня книгу из рук. Перелистывает ее, кивает головою, глядит на нее в лупу и спрашивает:
— Откуда она у вас?
Я говорю:
— Приобрел на одном аукционе.
Он опять кивает головою, садится и начинает изучать книгу. Потом спрашивает:
— Зачем вы ее продаете? Только потому, что деньги нужны?
Он спрашивает это с галицийским акцентом, но я не умею его передавать. Ты ведь знаешь, как эти люди говорят. Я быстро соображаю, что он предложит мне больше, если я не буду иметь вида бедняка, и говорю поэтому:
— Нет, я потерял вкус к старинным книгам. Я увлекся теперь керамикой, особенно кафлями.
Не знаю, почему именно кафли пришли на ум. С таким же успехом я мог бы сказать: лимузенская эмаль, или сатумские вазы, или что-нибудь другое, знакомое мне только по музеям и выставкам.
Он кивает головою, подходит к бельевой корзине и начинает рыться в старых платьях. Потом извлекает оттуда староперсидскую фаянсовую плиту. Охотник на белой лошади, в большой синей чалме и с соколом на руке скачет по грядке тюльпанов, и конь так высоко поднимает копыта, словно помнит о том, что не должен раздавить ни одного тюльпана.
— Сколько вы за это хотите? — спрашиваю я его.
Но он делает только уклончивый жест и кладет плиту обратно в корзину. Он увидел сразу, что я бедняк и что мне нужны деньги. Затем он опять перелистывает книгу и спрашивает:
Сколько вы за это хотите?
Вы должны знать, какая этой книге цена, — говорю я ему.
Он закачал головою, прищурил глаза и продолжал перелистывать книгу. У него седая борода клином, но все же видно, что у него нет подбородка. Ты ведь знаешь, у некоторых людей нет подбородка. Лицо у них ниже рта прямо переходит в шею. Они похожи на кур. Вайнер тоже принадлежит к этому типу. Они либо носят густую бороду, тогда это не особенно заметно, либо гладко выбриты, и тогда имеют дурацкий вид. Мне кажется, это атавизм. Говорят, люди выглядели так между вторым и третьим ледниковыми периодами… Нет, я не острю, я в самом деле как-то читал об этом в одной статье о доисторических людях. Мне люди без подбородка противны. И, глядя на старика, я вдруг набрел на сумасшедшую мысль, что все эти люди без подбородка находятся, может быть, в тайном сговоре против остального человечества, что они поддерживают друг друга и что старый маклак, может быть, стакнулся с Георгом Вайнером и заплатит мне за книгу ничтожную сумму, чтобы я не мог увезти Соню в Италию. Ты меня теперь считаешь сумасшедшим, потому что я тебе это рассказываю. Я, конечно, прекрасно знаю, что это вздор, — просто мелькнула такая мысль. К тому же я в следующий же миг был приятно разочарован. Он предложил мне двести тридцать крон за книгу, и мы сошлись на двухстах сорока. Это было больше, чем я ожидал, потому что, надо тебе знать, старые книги идут теперь за бесценок, коллекционеры интересуются ими гораздо меньше, чем другими древностями. Двести сорок крон — цена весьма сходная, и я был доволен.
Он пошел в соседнюю комнату за деньгами, но сейчас же вернулся и принялся повсюду нервно шарить. Передвигал стулья, рылся в ящике стола и в бельевой корзине. Потом сказал, что не находит ключа от шкатулки, в которой прячет деньги. Ничего другого не остается, как позвать слесаря. Он просит меня либо подождать, либо зайти еще раз через полчаса. Я сказал, что предпочитаю ждать, но попросил его поторопиться.
Он еще раз ушел в соседнюю комнату; я слышал, как он с кем-то разговаривал, и сейчас же после этого он вернулся со своим племянником, худощавым малым, у которого волосы вьются, как пробочники. Племянник ушел, по-видимому, за слесарем. Я был дурак, согласившись на это. Если бы я сказал, что ждать не могу, — и настаивал на немедленной уплате, все приняло бы, вероятно, другой оборот.
Но я остался, и старик показал мне тем временем несколько предметов: горчичницу из эмалированной меди, пестро раскрашенную деревянную фигуру, вазу с ландшафтами и красивый старинный дамский несессер из сердолика с ножницами, резцами и всевозможными косметическими инструментами, в том числе, странным образом, с циркулем, — и я помню, как долго ломал себе голову над вопросом, для какой цели служил циркуль маленькой модной кукле восемнадцатого столетия.
Мне пришлось довольно долго ждать, но подозрений у меня не возникало. Это объясняется тем, что я никогда ни на мгновение не чувствовал себя преступником. То, что я сделал, стало преступлением совершенно незаметно, мало-помалу. В том, что я унес книгу из университетской библиотеки, я никогда не видел кражи. Мне казалось, что я просто подшутил над глупым хранителем, я ведь сделал это в намерении возвратить книгу, как только у меня минет в ней надобность. Потом она долго у меня оставалась, но ведь занятые книги возвращают редко; на книги принято смотреть как на общее достояние. Собственник десять раз просит книгу вернуть и перестает наконец говорить о ней — либо потому, что это ему надоело, либо оттого, что забыл про нее. Люди, вообще говоря, весьма добросовестные и честные, составляют себе иногда целую библиотеку таким способом. А мне про эту книгу никто не напоминал, она всегда находилась в моей комнате, всякий день бывала у меня в руках и совершенно незаметно превратилась в мою собственность. Без всяких угрызений совести понес я ее к антиквару. Библиотечную печать я стер давно, тоже не с целью обмана, а просто так, как удаляют exlibris прежнего владельца только потому, что оно не нравится новому. Однако старик-маклак, по-видимому, все же разглядел в лупу следы библиотечного штемпеля. А может быть, уже и та книга, что я продал ему несколько месяцев тому назад, навела его на какие-нибудь подозрения.
Как бы то ни было, раздался звонок, старик пошел отворить и вернулся с двумя мужчинами. Он сказал:
— Это он! — и показал на меня.
Один из мужчин положил мне руку на плечо и произнес: «Именем закона!»
В этот миг страшного испуга я совсем не мог сообразить, что со мною происходит. У меня было только совсем смутное ощущение, что старик меня надул. Его лицо без подбородка привело меня внезапно в бешенство, и я ухватил его обеими руками за бороду. Оба полицейских мигом бросились на меня, отдернули назад, и один из них сказал…
Бога ради, не гляди на меня с таким ужасом, Стеффи! Если я спокоен, то ведь и ты можешь оставаться спокойной. В конце концов, эта история произошла ведь со мною, а не с тобой… Хочешь ты, чтобы я рассказывал дальше? Ну так слушай. На чем я остановился? Да… Один из полицейских сказал: «Не выходите из себя и следуйте спокойно за нами». А другой прибавил: «Ему, видно, наручников захотелось!» Тогда я дал им себя увести.
Когда мы вышли через стеклянную дверь в переднюю, я оглянулся и увидел маклака, безмятежно сидевшего за столом и продолжавшего писать. Моя судьба его больше не интересовала. Эта невозмутимость опять привела меня в неистовство. Я хотел на него броситься, но оба полицейских крепко меня держали. Началась драка, два кресла опрокинулись, стекла в двери разбились вдребезги. Но они вдвоем были сильнее меня и в конце концов меня одолели. Они дали мне нести мое пальто и повели вниз по лестнице; один шел впереди, другой сзади. Лестница была узкая и витая, и спускаться со ступеньки на ступеньку нужно было осторожно, потому что в старом доме было довольно темно. Вдруг шедший за мною полицейский поскользнулся и упал, а в следующее мгновение я обеими руками так толкнул другого в спину, что он покатился вниз. Затем я помчался вверх по лестнице. Не знаю, как это случилось, но я сразу опередил их на целый этаж и продолжал нестись дальше, на третий этаж и на чердак. У меня вовсе не было какого-нибудь определенного плана побега, определенного умысла или намерения. Я все делал инстинктивно. Мне только хотелось быть свободным, отделаться от обоих мужчин, никакой другой мысли у меня не было. Дверь на чердак была приоткрыта. Я вбежал туда, выхватил ключ из скважины и заперся изнутри. Это было узкое помещение с двумя дверями, и каждая дверь вела в такую же узкую каморку. Все три помещения были завалены хламом. Поломанная мебель, доски, соломенные тюфяки валялись вокруг меня. Я стал искать, куда бы спрятаться. Таких мест было много, но, где бы я ни прятался, через несколько минут меня бы нашли. Я не видел возможности отсюда ускользнуть, а оба полицейских уже ломились в дверь.
И тут меня внезапно охватило отчаяние. До этого мгновения я был неспособен соображать. Теперь же я понял, что мне предстояло. Я увидел себя в тюремной камере. Ты знаешь, я — деревенский житель. В городе — и то мне тесно. В камере я совсем бы не мог дышать. А затем: за мною будут следить, будут подглядывать и подслушивать. Мне скажут: «Встаньте», — и я должен буду встать. Скажут: «Идите» я должен буду идти. Должен буду давать объяснения и отвечать на вопросы. Должен есть, и спать, и работать, когда другим заблагорассудится, чтобы я ел, спал и работал. Этого перенести нельзя! А вчера еще я был свободен, мог делать, что хотел, мог предпринимать всевозможные вещи. В голове у меня в этот миг ожили планы, с которыми я годами носился и которых никогда не приводил в исполнение. Бесцельные и незначительные вещи! Как жгучий грех, припомнилось мне, что я еще ни разу не пил пива через соломинку; говорят, что от этого пьянеешь, а я еще этого не попробовал. Затем — давнее мое намерение как-нибудь следовать по пятам за каким-нибудь незнакомым человеком, чтобы посмотреть, что он делает, как он зарабатывает хлеб и как у него проходит день. И то, что мог бы сегодня сидеть на скамейке в городском парке, ждать приключения и напугать какую-нибудь девицу, выдумав какую-нибудь сумасбродную историю, — все это проносилось у меня в голове, все это я мог сделать еще вчера, вещи вздорные, конечно, вещи смешные, но это была свобода. И я видел, как я был богат, несмотря на всю свою бедность, видел, что был державным распорядителем своего времени; мне уяснилось как никогда, что это значит — свобода! А теперь я стал пленником, арестантом; шаги мои по узкому чердаку между хламом были моими последними шагами. У меня кружилась голова, в ушах шумело: свобода! свобода! свобода! Сердце готово было разорваться от одного-единственного желания: свободы! Еще бы только один день свободы, еще только двенадцать часов свободы! Двенадцать часов!.. И в это время я слышал, как полицейские взламывают дверь, сейчас они войдут, спасения нет, и тут я решил не даваться им в руки, лучше умереть… Будь же спокойна, Стеффи, упреки ведь не имеют теперь никакого смысла.
Я подошел к окну. Внизу был сад. Немного дерна, кусты сирени в цвету, несколько цветочных клумб, фуксии или, может быть, анютины глазки или гвоздики. И среди них — дерево. Из одного открытого окна доносилась музыка граммофона: «Принц Евгений, рыцарь благородный».
И эта песня вдохнула мужество в меня. Я решил при словах «крепость города Белграда» броситься вниз. Я закрыл глаза, но слово «Белграда» слишком скоро пришло, и я отложил это до слова «пролом» — «повелел пролом в стене устроить». Но в следующий миг опять отложил до слова «вперед» — «вперед помчаться». Да, на нем я остановился твердо, это было слово подходящее, похожее на команду. Я выгнулся из окна, солнце припекало мне голову, и я упивался последними мгновениями, и затем это пришло — «вперед»! Я оттолкнулся, потерял опору, слышал еще, как часы на колокольне начали бить девять, и потом…
— Что потом? — крикнула Стеффи Прокоп.
Она схватила Дембу за плечо и глядела на него в упор широко раскрытыми глазами.
— Ничего, — сказал Демба. — Я потерял сознание.
Сразу потерял сознание? — прошептала девушка, бледнея от ужаса.
Нет, не сразу. Я соскользнул по кровле, крытой черепицами, это я еще помню. И потом две ласточки вылетели из своего гнезда около желоба. Мне показалось также, будто я слышу крик, и в тот же миг я почувствовал странный, много лет уже не ощущавшийся мною гнев против моей матери. Как-то давно, видишь ли, когда я был малюткой, мать уронила меня на землю. И тогда у меня возникло это чувство, не то страх, как бы со мной чего ни случилось, не то гнев, потому что мать моя вскрикнула. И такое же чувство теперь опять появилось.Но сейчас же после этого я лишился сознания. Должно быть, я при падении ударился обо что-нибудь головою, о стену дома, может быть, или о желоб на крыше.
Придя в себя, я не знал, что случилось. Я постарался думать. Это не удалось. Я не мог фиксировать ни одной мысли. Это было мучительно. Но потом вдруг мысли зашевелились. «Кто я, в сущности, такой?» — возник в голове вопрос. Не так ясно, не в виде фразы, как я его тебе передаю теперь, а в виде такого томительного нащупывания какой-нибудь неподвижной точки в пустоте безумия. Потом я опять осознал, кто я такой, и спрашивал себя только: «Где же я нахожусь?» И возникали ответы: «Дома, в своей постели… Микш, мой сожитель, сейчас придет… Надо вставать». А затем: «В гимназии, в пятом классе, на моей парте, в предпоследнем ряду… Нет, как же я мог заснуть в кафе среди бела дня!» Но внезапно я перестал различать то, что меня окружало. Кусты, дерево, дома закружились в вихре, я вспомнил старого маклака, горчичницу из эмалированной меди и обоих полицейских и вдруг понял ясно, что произошло и где я нахожусь.
Но граммофон продолжал играть, и все еще не прошли слова: «вперед помчаться». С колокольни доносился бой часов, било девять. Все вместе — падение, обморок и возвращение к сознанию длилось не больше двух секунд.
Голова у меня страшно болела. Я все же попытался встать. Это мне удалось. Возле меня лежали две сломанные ветки. Я упал через листву орешины, и это смягчило силу удара.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19