А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Б-а-с-т-а! Хватит трахаться. Пусть стебель увядает.
Мы с ревом пронеслись вдоль одной из этих золотистых змей, наполовину скрытой в болоте из смога и сумерек, и коснулись земли. Мы были дома, вернее, не мы, а то, что от нас осталось. Джилл совсем притихла, я тоже. Совершенно неожиданно на меня навалилось ощущение старости. Казалось, нам никогда не выбраться из этого молочно-белого туннеля, ведущего в зал прилета. Нас встретил шофер. Он забрал наш багаж, и наш автомобиль превратился в одну из многочисленных чешуек на спине извивавшегося автомобильного змея.
– Я хочу у тебя спросить одну вещь, – сказала Джилл, когда мы свернули на автотрассу к Сан-Диего. – Как это получается, что ты всегда трахаешься с чужими женами? Я удивился.
– Уж не собираешься ли ты выступать в защиту целостности семьи? – спросил я.
– Не собираюсь. Я просто хочу понять эту твою особенность, – сказала она.
– Я не всегда был таким, ты же знаешь. Я стал таким потом.
– Это не объясняет мне причину, – сказала Джилл.
– Потому что я больше не хочу никого целиком, – сказал я. – Я хочу только те части, которые, кроме меня, никому не нужны. А большинство замужних женщин остаются наполовину ненужными, может, даже больше, чем наполовину, не знаю. А эти ненужные части обычно оказываются самыми интересными, не понятно почему.
Мы проехали еще какое-то расстояние.
– Во всяком случае, часть любого человека в действительности куда более интересна, чем любой человек целиком, – продолжал я. – Например, какой-нибудь одной части меня вполне хватило бы любому. Пробыть со мной два часа – забавно и весело, но целую неделю – тоска смертная.
Джилл меня внимательно слушала, но я не мог понять, о чем она думает. Мы поднимались на Ля Бреа.
– Не знаю, почему мы с тобой ведем такой разговор, – сказал я. – Ведь в данное время этот город – полностью твой. И я надеюсь, ты намереваешься ему радоваться, пока он принадлежит тебе.
– Ну и сколько же он будет моим? – спросила Джилл.
– Недель шесть. Если тебе повезет, у тебя будет свой офис с отдельной ванной.
– Лулу Дикки попросила меня сделать один фильм, – сказала Джилл. – Продюсер – Леон О'Рейли. Это своего рода вестерн.
– О, ясно, – сказал я. – Я об этом знаю. С участием Дьюка Вейна и Кэт Хепберн. Я способен на кое-что получше. Я могу предложить тебе современный сценарий.
Я открыл портфель, вытащил «Розовый бутон любви» и передал тетрадку Джилл.
– Где ты это взял? – спросила она.
– Это побочный продукт твоей премьеры, – сказал я.
– А что тут?
– Про этот самый Бронкс, – ответил я.
Когда мы поднимались на холмы, вечер только начинался. При виде пурпурового неба над такими привычными пальмами, я вспомнил, что мы снова в Калифорнии, в той Калифорнии, куда никогда не приходит осень. Мы опустили стекла. Вместо завывания холодного ветра, до нас доносилось журчание поливочных фонтанчиков.
– Пожалуй, пусть он сначала подъедет к моему дому, – сказала Джилл. – Мне надо кое с кем встретиться.
В глазах у Джилл появилось новое выражение, виденное мною уже тысячу раз, – характерное для женщины, у которой возникла новая перспектива. Это выражение придало Джилл какую-то остроту, оттенок чего-то зарождающегося, не чисто телесного, но и не совсем духовного. У нее появилось выражение какой-то самоудовлетворенности. Наличие такого ощущения у Джилл, которая всю свою жизнь была вечно недовольна собой, доставило мне большую радость. И столь же большое неудовольствие вызывал у меня тот слюнтяй, который пробудил в Джилл это ощущение. Теперь глаза у Джилл сияли так, как у Пейдж, когда у той все было «прекрасным». Джилл возвращалась домой в предвкушении чего-то важного, и на сей раз это важное означало для нее не только еще больший объем работы. Я никогда прежде не видел ее в подобном состоянии.
Я не стал ничего выяснять у нее о причинах такой перемены. Я почувствовал, что мне будет лучше вовремя убраться с ее дороги.
Я помог шоферу снести вещи Джилл до ее квартиры, подождал, пока она достанет ключи, и перед тем, как удрать, ласково ее обнял.
– О, Джо! – произнесла Джилл, заставив себя ровно на миг сосредоточить свое внимание на мне. – Извини, что я была такой резкой. Я очень тебе признательна за то, что ты поехал. Не уверена, поехала ли бы я вообще, если бы не поехал ты.
– Врешь, – сказал я и пошел к машине.
Костлявый коротышка-водитель, не выдавивший из себя ни единого звука после того, как назвал свою фамилию, вдруг заговорил.
– Давно вы знаете эту дамочку? – спросил он на диком жаргоне.
– Да, достаточно давно, – ответил я.
– Милая дама, – изрек водитель. – Поверьте мне, я-то в людях разбираюсь буквально с первого взгляда. А эта дама и правда милая. Она за всю дорогу ни разу не критиковала меня. Бог мой, я возил мисс Соляре, когда снимали «Фантастические штаны», и у меня тогда появилась эта кровоточащая язва. Целый год мучила, дрянь растраханная, и все из-за нее. Думаете, она это учла? Черта с два! Ни она, ни этот ее дерьмовый панк, с кем она тогда спала. Один раз вез ее домой, проехал светофор, так этот гад стал меня по всякому обзывать, черт бы его побрал.
– Откуда вы, приятель? – спросил я.
– Вообще-то из этого самого Бронкса, – сказал он. – Я был шофером мистера Монда в Нью-Йорке, в те старые времена. Ну, в сороковые, сами понимаете. Тогда он там много бывал, в сороковые. Очень скоро он не захотел никакого другого шофера, кроме меня. Я ездил очень здорово ровно, знаете, безо всяких там толчков. Мистер Монд толчков не любит. И вот один раз, а был сорок седьмой год, он говорит: Берни, иди упакуй вон те сумки, поедешь на Запад, – моя миссис была рада, вот так все и вышло. С тех пор я стал его личным водителем. Конечно, мне нужно было время, чтобы изучить город.
Он выпрямился и теперь уже напоминал не скрюченный корень, а скорее телеграфный столб: тощий, прямой, в черном костюме. Не хватало только проводов, тянущихся из ушей. Но город он действительно знал. Он довез меня прямо до дверей моего дома, а я живу в глухом переулке, в котором всего несколько домов.
– Как поживает мистер Монд теперь? – спросил я, вынимая багаж.
– Он вызывает у меня тревогу, – сказал Берни. – Он все время сидит на солнце. Больше в офис не ходит. Все сидит и сидит на солнце, а он и без того уже слишком загорел. Потому мне много ездить не приходится Больше всего, как сегодня – поездка в аэропорт за знаменитостями.
– Но он совсем не спит, – спохватившись, добавил Берни. – Мистер Монд, он держится. Он читает книги, знаете, и весь день у бассейна, и ему туда звонят по телефону. Он пока хорошо слышит, это верно. Может услышать, как булавка упадет.
– Меня зовут Перси, – сказал я. – Раньше я для него время от времени писал. Передайте ему самые лучшие мои пожелания.
– Перси, когда же это было? – спросил он.
– В стародавние времена, – сказал я. – Он вспомнит.
– Ага, мистер Монд, у него-то память хорошая, – сказал Берни. – «Берни, может, махнем на Восток и просто прокатимся вокруг, ты да я», – сказал он мне на днях. «Пирожные там совсем не такие уж хорошие. А мне хочется настоящего сэндвича до того, как я умру». Я как это услыхал, так мурашки побежали, понимаете? Хочу сказать, Нью-Йорк, я ведь этот город уже забыл. И по дороге из аэропорта просто бы заблудился. А вот мистер Монд, он до сих пор помнит одно место на Восьмой авеню, там ему очень нравятся маринованные огурчики. Вот это память!
Водитель приподнял шляпу, и его длинный черный автомобиль исчез в ночи.
Никогда не думал, что мой язык когда-нибудь повернется, чтобы передать привет Аарону Мондшиему. То ли меня смягчил мой преклонный возраст, то ли расслабила внезапно накатившая меланхолия. Его дом находился всего в миле от моего. Возможно, сейчас он сидит у себя под кварцевой лампой, и все усыхает и усыхает, приобретая еще более темный загар. Он разглядывает разные деловые бумаги, телеграммы, отчеты студий. И всячески старается задержаться на них подольше.
Я свалил свои сумки на пол в гостиной, принял стаканчик и выволок сумки во внутренний дворик. Меланхолия, подкрадывающаяся ко мне на протяжении всех трех тысяч миль перелета, ничуть не ослабла. Вот-вот жизнь вовлечет в свой водоворот Джилл; Пейдж не скоро крепко встанет на крыло. А моя старая закадычная подружка Петси Фейрчайльд развелась с мужем и укатила на север. Большинство моих собутыльников или уже отошли в мир иной, или же были так заняты погоней за бабами, что времени на выпивку у них теперь просто не оставалось.
Может, мне стоит найти какую-нибудь женщину моих лет и жениться, заключив чисто дружеский союз. Но мне этого не хотелось. В последние годы у меня появились достаточно скверные привычки, такие, например, как развлекаться с молодыми женщинами, которые все без исключения поддавались моему влиянию. Вероятно, произвести впечатление на женщину зрелую мне уже было не по силам. Больше того, меня это совершенно не трогало. Я представил себе семейную жизнь: ежедневные перебранки, надувательство, бесконечные переодевания, все эти крохотные наступления и отступления; необходимость общаться, когда тебе хочется только одного – тихонько посидеть за пасьянсом; неизменный секс в субботу вечером и столь же неизбежные поездки на пляж после воскресного обеда. Все это мне абсолютно не нужно. Одиночество напоминало нью-йоркские ветры – они, возможно, и обжигают щеки, но зато и разгоняют кровь, по крайней мере, мою. Стоит добавить к одиночеству чуть-чуть алкоголя, и сразу почувствуешь себя и мудрым, и противоречивым.
Я сидел возле своего карликового бассейна, устроенного в заднем дворе за грядкой светло-голубой фасоли. Этот бассейн можно было переплыть в два гребка. У меня было такое ощущение, будто бы я выплыл на поверхность, освободившись от всего и вся. Или же будто все и вся постепенно покинули меня, даже память, а уж это самое последнее, что есть у человека. Мне не хотелось умирать, но я не мог не признать, что интерес к жизни у меня чертовски уменьшился. Я не из тех, кому нужен либо только прилив, либо только отлив. Я жил где-то посередине, и продолжал жить из любопытства к тому, что происходило с моими друзьями.
Даже этот дом перестал напоминать мне о Клаудии, о ее жестах и движениях, о ее уверенном голосе и еще более уверенных поступках. Прошло уже четырнадцать лет – вполне достаточный срок, чтобы даже эти воспоминания испарились. Старушка Клаудия, моя тигрица, моя королева джунглей, и сейчас иногда посещала меня во снах. Но я больше не слышал ее голоса в спальне, когда она скромно переодевалась за дверью туалетной комнаты. Призрак Клаудии, как и призраки Стравинских, теперь появлялись у меня очень редко. Разве что в те ночные часы, когда я, пьяный в стельку, начинаю посапывать перед экраном телевизора. Но я еще помнил, как порой косили ее глаза, если на вечеринках ненароком упоминались имена ее приятелей; двое из них были трюкачами, а один – рабочий из постановочного цеха. Но ведь глаза всегда запоминаются легче всего, глаза и запахи. Особенно, если речь идет о женщинах, потому что запах у каждой женщины так же индивидуален, как соусы, – некоторые пахнут прохладой, как глиняные кувшины; другие – как горячие кирпичи, раскаленные на солнце; или как младенцы с высокой температурой. Некоторые целомудренные женщины всегда немножко пахнут мускусом. А некоторые дамы, постоянно и невоздержанно занимающиеся сексом, никакого телесного запаха не имеют вообще, хотя как-то умудряются оставлять после себя на простынях запах мокрых губок и молочая.
Раньше мне представлялось, что как-нибудь я сяду и напишу книгу под названием «Вспоминая женщин», или «Женщины, которых я помню», или «Из любви к женщинам», а может, еще что-нибудь в этом роде. Однако, несмотря на то, что подобные фантазии посещали меня довольно часто, мне ни разу не удалось придумать для такой книги по-настоящему хорошее название, не говоря уже о самой книге. Во всяком случае, мне уже больше не хотелось быть Прустом в отношении женщин. Мне даже не особенно хотелось их помнить, у-ж-е не хотелось. Когда атрофируется память, тогда же атрофируется и желание. Возвращение домой бередит душу, и куда легче – и ничуть не менее интересно – вспоминать мужчин, с которыми был когда-либо знаком. Тех парней, чей мальчишеский смех, веселивший меня в сотне или даже тысяче баров, был звуковым фоном всей моей жизни в Голливуде. Должен согласиться, что эта музыка нередко перемежалась другими звуками. Ее прерывали вздохи и причитания, рыдания и ругань, даже зубовный скрежет – обычные проявления женских эмоций. Но в конечном счете, после очередного разрыва, в жизни оставались только мужчины и бары.
Мне пришло в голову, что я всегда могу позвонить тому старому одноглазому бабнику Бруно Химмелю и вытащить его хоть сегодня же ночью. Мы бы выпили и поболтали про старые деньки, когда мы с ним работали по большей части на ужасного Тони Маури. В те времена нам ничего не надо было принимать всерьез. Бруно ничем не отличался от множества других мужиков, не имеющих другого занятия после работы, кроме беготни за женщинами. И он всегда радовался любому приглашению приятелей, чтобы хоть ненадолго скрыться от баб.
Я уже выпил три рюмки, но внутренняя тревога не уменьшалась. Я бездумно глядел в сине-зеленую воду своего крохотного бассейна, но она меня не завораживала. Не очень-то помог хороший, крепкий виски. Какое-то время над холмами висела луна. Ее цвет напоминал овсяную кашу, правда, с некоторой примесью смога. Мне никак не удавалось вытеснить из сознания образ Джилл – моей дочки, соседки, любимицы, задушевной подружки, моей совести и моей последней любви. Мне нравилось вспоминать о ней, о том, как она качает головой, какие у нее ясные глаза, как она вдруг прерывает разговор; она была для меня самой светлой из всех женщин. Возможно, Джилл и была самой светлой, но ее талант был одновременно ее проклятием. Мы все рождены, чтобы умереть, и лишь немногие рождены, чтобы творить. Одной из этих немногих была Джилл. Я таким не был, и потому мне никогда не приходилось класть на разные чаши весов любовь и работу. Единственное, на что я был способен, так это на погони: в моих сценариях нацисты преследовали доблестных бойцов Сопротивления; созванные шерифом ополченцы гнались за конокрадами; леопарды – за заблудившимися белыми девицами, самолеты которых, к счастью, терпели крушение возле дома Тарзана, устроенного на дереве. А теперь я опустился до уровня решительных телефонных монтеров и попавших в беду медвежат. Однако качество моих изделий значительных изменений не претерпело.
А Джилл была по-настоящему то что надо. Она не была гением, но не была и посредственностью. Ее отличала одержимость, свойственная монахам. Как же я допустил, чтобы в ее жизнь ворвался этот вандал? Конечно, Джилл двумя руками схватилась бы за любое предложение обменять свое одинокое сумасшествие и милые реплики на что-нибудь более заурядное и более обычное. Это было совершенно естественно. Возможно, те, кто живут одной работой, воображают, что в один прекрасный день к ним явится любовь, которая спасет их от этой работы. Разумеется, для Джилл было бы очень важно хоть на какое-то время почувствовать себя женщиной, даже если не все получится, как ей того хочется. Но как и что могло получиться с Оуэном Дарсоном?
У меня было такое же чувство, как у несчастного опекуна. Чувство абсолютно неразумное, но преодолеть его мне было очень трудно. Проведя в таком состоянии три четверти часа, я пошел и позвонил Анне Лайл, надеясь, что она окажется дома и в плохом настроении. Но, нетушки! Дома ее не было. И потому, пусть все катится к чертовой матери, я взял и позвонил Бруно. После нескольких гудков он поднял трубку. Со своей обычной резкостью он коротко рявкнул: «Кто это?» и потом громко задышал в трубку. В трубке звучала «Луна над Майами». Вероятно, в его представлении такой должна быть музыка для обольщения. Бруно еще более устарел, чем я, – эта мысль меня несколько воодушевила.
– Второй глаз тебе еще не проткнули? – спросил я, зная, что именно такая манера ему нравится – «рубить с локтя». Бесполезно было доказывать ему, что надо говорить «рубить с плеча».
– А, Джойчик, – сказал он. – Руби с локтя! Ну что, пули еще отливаем?
– Мотор в порядке, но барахлят запальные свечи, – сострил я. – Давай пойдем чего-нибудь выпьем.
– О, старый мой друг, – сказал Бруно. Я почувствовал, что он решает для себя дилемму. Пока он размышлял, я слушал «Луну над Майами».
– Да конечно же, Джойчик, – сказал он через минуту ровным и конфиденциальным тоном. – В конце концов, ты едешь в Рим, я в Рим не еду. Так сколько же лет прошло – десять, двенадцать? Я узнаю новости только от Тони Маури, а ты ведь знаешь, он – псих. Я с удовольствием приеду, может, через полчасика. Где ты хочешь встретиться?
– В «Жимолости», – сказал я.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46