А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

тоска опасна, грусть – жизнеутверждающа, даже если она кажется безнадежной.
– Хотите, угадаю вашу профессию? – спросил он вдруг.
– Попробуйте. – Данилов растянул губы в «европейской» улыбке.
– Вы, дорогой Олег, профессиональный... искатель приключений. – Бутурлин задумался на мгновение, устремив взгляд куда-то внутрь себя, усмехнулся:
– Впрочем, испытания, случающиеся с другими, люди чаще всего называют приключениями. Нет, не приключения вам нужны. Удача. Счастье. Вот сидите вы здесь в необмятом костюмчике из дорогого бутика, в лице – печаль, а жалеть вас что-то не хочется, потому что чувствуется в вас что-то стоящее, настоящее, как раньше говаривали, уж простите за рутинный штамп, стержень. И еще – надежда!
«Все будет замечательно, потому что я так хочу!» Я открою вам немудреную жизненную тайну, а заодно и формулу счастья. Хотите? – Бутурлин смотрел на Данилова заговорщицки.
– Валяйте.
– Случай – дурной или счастливый – сам находит того, кто его ищет.
Глава 60
– "Все будет замечательно, потому что я так хочу", – повторил Бутурлин грустно. – Так и было бы со всеми нами, если бы не женщины.
– Женщины – помеха счастью?
– И притом – его непременное условие! Женщины... Если бы их не было, разве мы были бы способны хоть на что-то? А впрочем... Когда-то у меня была жена – прелестная, умная, очаровательная... Женщина, каких сейчас не бывает... Но в том-то и штука, что женщины такие, каковыми их создала природа: их страшит рутина семьи почти так же, как одиночество, вот они и мечутся между надежным мужем и необязательным адюльтером... Но дело даже и не в этом. Жаль, что с потерянной любовью мы теряем и частичку себя. – Бутурлин помрачнел, какое-то время сидел молча, потом выговорил:
– А сейчас я скажу вам крамолу, но вы подумаете и оцените истинность этой мысли.
– Может быть.
– Тома написаны о женском непостоянстве и странностях поведения; вариации на эту тему различны, от примитивного: «Все бабы – дуры» до сакраментального:
«Чего хочет женщина – того хочет Бог». И все это неверно. А верно другое.
Женщины на самом деле исключительно, последовательно, целенаправленно л о г и ч н ы! И все их поступки продиктованы здравым смыслом, лишь слегка припудренным эмоциями! Пока мужчина ищет Бога, стремится постичь непостижимое и объять необъятное, женщина давно с «этим старичком» на равных; ей не важна непостижимость Сущего, ей куда интереснее решить, как это можно использовать!
Мужская логика ущербна. Мужчины честолюбивы и амбициозны, их влечет величие и видимость бессмертия, они то воспаряют душой к звездам, то падают в бездну отчаяния... Такова наша природная суть: искать новые миры и новые земли, пережигая себя в пламени страстей. У женщины – другое предназначение: сохранять. А если и искать, то лишь мужчину, что захватит для нее как можно больше материальных благостей... Согласны?
– Не во всем.
– Хотите пример? Извольте. Женщина может достичь чего-то в ремеслах для избранных, называемых искусствами, лишь тогда, когда отрешится от собственно женской природы. Так и было: добровольное отрешение гордячки Марины Цветаевой привело ее в петлю, вынужденное отрешение изумительной Анны Ахматовой – в одиночество. И как бы это ни было жестоко, в их творчестве людей волнует тот самый излом, рана, душевное смятение, та неземная жуть бездны, у первой – нервная, у второй – спокойная, но у обеих – мучительная и оттого чарующая нас, устроенных и самоуспокоенных... Не так? Ведь и тревога, и страх, и одиночество – все это боли души.
Данилов лишь пожал плечами. Бутурлин налил себе водки, выпил махом, скривил губы в язвительной усмешке: над жизнью или над самим собой? Произнес:
– Любую женщину – будь она самой незаурядной личностью или простушкой – лучше любить на расстоянии. Тогда ты можешь ее возвысить до любого пьедестала... Хотя... – Бутурлин помрачнел. – Есть в этом что-то от трусости.
Вернее – от страха жить. Ну да: все мы в той или иной степени боимся жить в этом мире: он жесток, скуп, расчетлив и до омерзения скучен. Мир, что внутри нас, нам милее и дороже. Вот только...
Если его не выпустить наружу, он способен спалить целиком, без остатка.
Бутурлин снова налил водки и снова выпил один. Спросил:
– Вы догадались о моей профессии?
– Нет.
– Я словоблуд, – произнес он, чуть помедлив и улыбнувшись с искренней давней печалью. – Профессиональный манипулятор нестойкими душами... Когда-то считался писателем, у меня даже вышло несколько книг... А! – Он махнул в сердцах рукой. – Дрянь были книги, мусор. Мне думалось тогда: нужно сначала пробиться, а вот потом... Этого «потом» у меня не оказалось. Страна плавно перешла от перестройки к перестрелке, а жить я привык вполне пристойно, в материальном-то смысле. Быстренько огляделся и попал как цыпа в бульон: не только не голодно, а наваристо! Занялся рекламой поперву, а там и организацией предвыборных, благо страждущих послужить народу как репок – сажать не пересажать! И тоже все думалось: потом, потом, потом... Вот квартиру... Вот дочку устрою... Вот сам малость отдохну... И шпорить вроде время пытался, успевать... Ведь успех – это когда ты успел! К раздаче, к корыту, к корме, к власти, к славе. Я не успел ничего. А время сжималось, сжималось, как шагреневая кожа... Знаете, что самое страшное? Дни стали короткие. Совсем. Не успел проснуться, словом перекинуться – отлетать пора. Сны и те стали серые, как сырой мартовский подлесок.
Бутурлин охмелел вдруг. Подбородок его стал тяжел, уголки губ скривились вниз, лицо закаменело, а в глазах заклубилась та самая мутная тоска, что так страшит людей своей безысходностью. И заговорил он теперь тихо, почти шепотом, словно выдыхал остатки души:
– Вам известно, Данилов, что такое честолюбие? Нет, не то, что зудит мелким бесом и до крови царапает душонку коготками зависти... Я имею в виду честолюбие настоящее, «быть или не быть», жену ревновать к Казанове, говорить о музыке с Моцартом, спорить с Шекспиром по поводу удачи или неудачи строки! И вот представьте: мысли, видения сжимают вас тесным кольцом, а вокруг – сутолока «трудовых будней»: сделать, найти, договориться, пробить, устроить... И жизнь – вязнет в невнятных разговорах и разговорчиках, и все вокруг – какие-то «полу-», и сам ты даже не «полумилорд, полуподлец», а так, шушера, полуделяга, и жизнь твоя не жизнь – черно-вичок, какого не жалко и выбросить! А честолюбие душит – нет, не жаждой неутоленного тщеславия, – тонной тоской несвершенного!
Жизнь... Любой человек за свой земной срок проживает их несколько, и ни одна не похожа на ту, какую он себе выбрал . бы сам. А еще – сотни их, тысячи – доблестных и дурных, глупых и никчемных, значимых, стремительных и медленно-просветленных – он проживает с героями книг, делаясь то похожим на вымышленные персонажи, негодуя, погибая и воскрешаясь с каждым из них... А мне... Мне осталось дожить эту жизнь пустословом и пьяницей... Хотя... – Бутурлин ухмыльнулся. – Чем я хуже Сократа? Или – чем Сократ лучше меня?
Богохулением? Многословием? Алчностью к похоти и позерству?
Люди странны. Диоген Лаэрций написал еще во времена оны историю греческой философии, но – кто его помнит? А помнят – сумасшедшего Диогена Синопского, прославившегося юродством и дервишеством, но без свойственной тем пророческой прозорливости. Чем он задел людское тщеславие? Тем, что ответил царю царей Александру, сыну Филиппа, дерзко и вольно? Тот спросил, как он может наградить великого аскета,на что Диоген ответил: «Уйди. Ты загораживаешь мне солнце». Или – еще отважнее: «Ты стоишь между солнцем и мною». И эта фраза сделалась для живущих важнее всего жизненного труда Лаэрция, поставив отрешенную мудрость выше власти, могущества, славы и даже бессмертия!
Это ли не удивляет? Или – Диоген Синопский поразил современников своей способностью проникновения в суть? Ведь это он бродил днем с лампою по городу и повторял: «Ищу человека!» Он что, был мудр? Или настолько глуп, что не понимал – совершенных людей нет и быть не может, все поиски его – тщетны... Так какой он был, Диоген Синопский? Хитрец, трюками украшавший свою жизнь и развлекавший толпу? Или же – нищий бродяга, потерявший всю и всякую волю к жизни, да и волю к смерти тоже? Полубезумное животное? И все приписываемые ему слова сочинил неведомый – мудрец? озорник? философ? – и они дошли до нас в анекдотах, и седина веков придала им должное благолепие и благородство? Имя же сочинителя история не сохранила, кто бы он ни был: без эмоционального сочувствия, с каким люди позднее воспринимали слова, приписываемые Диогену, сами по себе они были лишь претенциозной выдумкой, и ничем иным. Ничем.
Бутурлин обмяк, произнес устало:
– Кажется, я все еще одержим бесом тщеславия. Это от недостатка мудрости.
Я вас не утомил?
– Ничуть, – искренне отозвался Олег. Пожалуй, что его поражало в Бутурлине, так это странное сочетание невероятной силы, страсти и – полного бессилия.
– Вот такие дела, Данилов. Я успешен, у меня есть многое и – нет ничего.
Меня терзают неутоленные страсти... «высшего порядка». Как-то Бальзак заметил, что страсти – это переизбыток зла. Скорее – переизбыток силы, которая так пугает обывателей. А нереализованная сила – некоторые зовут это гением – просто огонь, огонь испепеляющий. Когда-нибудь он сожжет меня дотла. Потому что мне не хватает доблести. И – любви.
– Любви?
– Любви. Отваги. Веры. Чтобы реализовать данную ему силу, мужчина должен хоть с кем-то оставаться беззащитным... Нужно, чтобы он смог, как недельный щенок, валяться на спине, беспомощно перебирая лапами, и быть уверенным, что ему нечего опасаться, кроме нежности... Моя женщина устала и ушла. И во мне поселился страх вновь сделаться беззащитным. И я – утратил силу. Вернее, возможность ее истинного применения. А жаль.
Жизнь... Так уж она устроена, что всякая победа в ней – пиррова. Человек добивается успеха в чем-то одном, он тратит на это время, а время убегает безвозвратно. И никогда, никогда он не наверстает того, что утерял, – не будет молодым, бесшабашным, нежным... Он может покупать все, но ничего не получит. Ни любви, ни счастья, ни надежды, ни воли, ни даже отчаяния. Ничего.
...А по памяти бродят мелодии и тени... И мне их уже не вернуть. И не воплотить. Они так и умрут во мне. «А стройотряды уходят дальше, а строй гитарный не терпит фальши...» – напел Бутурлин сипло, налил, махнул стаканчик, следом налил еще, снова выпил, яростно тряхнул головой, увенчанной мощной седой гривой:
– А знаете, в чем истинный смысл этой жизни? В естественности! А тем – в совершенстве. Люди боязливы: все хотят быть любимы и все боятся показаться скучными, неуместными, неловкими... И выдумывают себе целые горы шелухи – словесной, умственной, поведенческой... И как часто бывает: человек достигает умственного совершенства, но ум его прихотлив, лукав, путан, и так далеко ему до природной простоты...
Прозрение гениев, интуиция, вдохновение... Да гениальность вовсе не в том, чтобы первым заметить очевидное, гениальность в том, чтобы это рассказать другим, рассказать так, чтобы для них это очевидное сделалось сущим! Мало родиться гением, нужно найти в себе мужество быть им! И – рассказать по штриху, по букве, по слову – о гармонии мира и о Боге, о трагедии смерти и непознаваемом таинстве Воскресения, о любви, доблести, предательстве, коварстве и – снова о любви... Любовь переходит в ненависть, ненависть – в смерть, но только тогда, когда ненависти не противостоит доблесть! Вот две силы, непостижимые, космические, вот две страсти Господни – жить любовью и отвагой! И пусть земная жизнь коротка и конечна, пусть в ней бывает уныло и подло, но человек поднимается над этим серым унынием росточком света, переходит из юности в зрелость, из жизни в жизнь, возвышается над чертополохом пустословия, стряхивает репьи сплетен и лжи и – превращается в поднебесного исполина, и птицы укрываются в его кроне, и звери ищут пристанища вокруг, и люди покойно отдыхают в его тени, дивясь невыразимой красоте и непостижимой премудрости Божией... Бутурлин оплыл в кресле. Сидел какое-то время с закрытыми глазами, потом приподнял обмякшие веки, попытался улыбнуться:
– Я завидую вам, Данилов. В вас есть та сосредоточенная решимость, которая и позволяет двигать наш заплесневелый планетный шарик... Когда-то это именовалось подвигом.
Какое-то время Бутурлин снова сидел недвижно, потом наклонился к нему и прошептал, словно делился чем-то совсем сокровенным:
– Та страна, в которую ты стремишься, не существует. Но она стоит того, чтобы ради нее жить.
Глава 61
Ночь не наступала долго. Небо просто меняло цвета, от желто-оранжевого, багряного, малинового на западе до фиолетово-черного на востоке; земля с такой высоты казалась выгнутой полусферой, да по сути и была такой: шарик все-таки.
Море было далеко внизу и казалось бескрайним, на его глади, будто елочные игрушки, сияли огнями лайнеры и пассажирские паромы.
Философствующий попутчик покинул борт во время посадки в Толедо; попрощался он скороговоркой, возможно не вполне еще протрезвев, а скорее – чисто по-русски совестясь за недавнюю нетрезвую откровенность и чуток жалея о ней, чтобы забыть вскоре и Олега Данилова, и собственные путаные словеса... Ну что ж: бежать от себя – это даже не профессия, это стиль жизни; а сколько людей живут именно так, даже не подозревая об этом? Бог знает.
Ночь легла ровная, темная, а вскоре показались огни богатых пригородов марокканской столицы. Самолет шел на посадку. Данилов смотрел в иллюминатор и, казалось, уже ощущал цитрусовый, жаркий запах этой диковинной земли. Под плоскостями все еще медленно проплывали окруженные пальмами, утопающие в садах мавританские особняки; голубые подсвеченные бассейны сияли драгоценными камнями в вычурных оправах; Данилову даже подумалось, что если есть на свете рай – то это здесь. Или где-то рядом. После московского непогодья идиллия арабской Африки – Магриба – казалась картинкой из «Тысячи и одной ночи».
В Касабланке была пересадка. Самолетик безвестной компании «Каравелла» должен был доставить Данилова если не в сердце, то в чрево Черного континента, впрочем омываемое океаном, если верить карте.
Картам Данилов верил, но больше игральным, чем географическим. А еще больше он верил впитанным с детсадовским компотом строчкам: «Маленькие дети, ни за что на свете...» Впрочем, этот стишок на ум тогда не пришел. А пришел, вернее, пришла строка песенная:
В желтой жаркой Африке, в центральной ее части, Как-то раз, вне графика, случилося несчастье...
Суеверный Данилов морщился, пил предполетный коньяк, виски, джин, но мелодия не отвязывалась. Тогда он выпил водки из запрятанных в недрах объемистой сумки литровки, и мелодия исчезла. Вместо нее в памяти заклубились «Подмосковные вечера», и Данилов вдруг заностальгировал по родным летним просторам, и грызла бы его эта занудная бестолочь долго, если бы он не вспомнил, что теперь в Москве – февраль, и сырость, и заляпанные автомобили катятся по серым проспектам, слепо таращась незрячими фарами в туманную, блеклую непогодь... Напоследок вспомнилось пастерна-ковское: «Февраль: достать чернил и плакать...» – и Данилов, под гудение моторов, провалился в глубокий сон. Водка помогла.
К месту назначения прибыли ранним утром. Данилов вяло выхлебал жидкий кофе в аэропортовском буфете. Посмотрел на часы. До столицы Гондваны, Кидрасы, было еще два часа лета. Чартер мог прибыть через десять минут. Или через сутки.
Полеты по расписанию кончились в Касабланке. Здесь была Черная Африка.
– Сэр? – Высокий иссиня-фиолетовый негр в форме капитана гвардии президента был вежлив и предупредителен. – Рейс на Кидрасу?
– Да.
– Пойдемте, я провожу. – Его английский был безупречен: наверное, так говорили лондонские лорды полтора-два века назад.
Выход на летное поле охраняли гвардейцы, но делали это ненавязчиво: провожатый Данилова сказал несколько слов, и они получили беспрепятственный доступ к самолетам.
Летательный аппарат впечатлял. Нет, когда-то он был самолетом, где-нибудь году в шестьдесят девятом прошлого века, но с тех пор, как говорится, минуло.
Экипаж из трех человек был разномастен и разношерстен; пилот, крупный лысеющий дядько с необъемным животом, красным склеротическим лицом, слезящимися глазами, выслушал гвардейца, кивнул, приветственно махнул рукой Данилову, сказал безо всякого энтузиазма:
– Салют, камарадо!
И – разразился длиннющей виртуозной тирадой на чистейшем рязанском наречии: местные работяги, пытаясь затащить по сходням громоздкий ящик, уронили его ребром на бетон. Не удовлетворившись руганью, дядько подошел к одному, врезал крепкого пинка и разразился новой тирадой, на этот раз – на здешнем диалекте. Данилов понял не все, но фразу «грязные копченые макаки» уловил точно и даже поморщился:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61