А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Жена ходила беременная с круглым животом и ничего не знала. Тогда же я первый раз в жизни получил халявную путевку в Дом творчества Комарово, куда и отправился на две недели с позволения беременной. Считалось, что после родов мне будет сложно творить, и следовало воспользоваться предоставленной возможностью. Один знакомый опер, специалист по расчлененным трупам и поэт Валера Гаврилов обещал отмазать, куда-то позвонил и сказал: все, мол, о’кей, договорился, придешь, получишь небольшой штраф, ерунда, а не проблема…
Устроившись в номере Дома творчества, я успел разложить на письменном столе чистые листы бумаги, карандаши и авторучку, прогуляться по разыгравшейся весне и подышать хвойным сырым воздухом курортного вечера; успел переночевать и проснуться, надеть костюм и рубашку с галстуком и респектабельный плащ; успел доехать на электричке до города, а затем на метро до нужной остановки. Вот и все, что удалось…
Офицер порылся в стопке бумаг, достал паспорт с приколотыми к нему листками, пробежал взглядом протокол, взглянул на меня уже осмысленно, как бы узнавая, узаконивая на мне производственный ярлык, и сказал вдруг мягко и почти по-родственному:
— Подождите в комнате. Посидите. Скоро поедем.
В комнате находился еще мужчина — кашляющий, хмурый верзила с бугристым, красным лицом.
Скоро действительно поехали. О будущем я не имел ни малейшего представления. На милицейском “козле” довезли до районного ГУВДа — просторного здания, окруженного сквером, и меня охватил неожиданно панический стыд: не дай бог нарваться на знакомых! Но народ спешил мимо, не глядя по сторонам.
Прошли в квадратную комнату с рядами фанерных кресел и решетками на окнах. В комнате сидело несколько карикатурных харь, серо-буро-малиновых. Из рамы на административных нарушителей смотрел Феликс Эдмундович, думая, как, мол, измельчала контрреволюция. Розовощекий сержант стоял в дверях и вовсе не походил на охрану, но это уже начиналась несвобода. Скрипнув на повороте ботинками, в комнату почти вбежал коренастый мужчина с залысинами над морщинистым лбом и в мятом, плохо сидящем костюме. Взглядом он словно сфотографировал сидящих, и стало понятно, что это судья. Он бросил на стол потертый кейс, щелкнул замками, сел за стол, став еще меньше. Сержант положил перед судьей стопку паспортов и протоколов. Судья брезгливо порылся в стопке, взял один из паспортов, протокол и произнес:
— Рекшан. Владимир Ольгердович.
Я встал, не зная, как должно вести себя.
Судья пробежал глазами протокол, перевел взгляд на меня, оценивая рост, галстук и плащ.
— Кем работаешь? — спросил.
— Что? — Я не понял вопроса.
— Кем работаешь?
Я глупо улыбнулся, мгновенно осознав глупость улыбки и глупость гвардейского роста в этой комнате.
— Кем работаешь? — еще раз спросил судья и поморщился.
— Писателем, — ответил я, стараясь напомнить правосудию о предупредительном звонке опера Гаврилова.
Судья замер. Он понял, кажется, “писателем” как издевку. Он молчал бесконечные три секунды, потом впечатал ладонь в стопку протоколов и сказал, как отрубил голову:
— Пятнадцать суток…
Следующие две недели вместо Дома творчества я провел на кошмарных говноочистительных работах, где первые дни, кутаясь в респектабельный плащ, черпаком на длинной ручке выковыривал гнилую жижу из подземной трубы мыловаренного завода. Потом удалось позвонить, и брат принес ватник. Потом жена с животом встречала возле ворот административной тюрьмы на улице Каляева. Предродовое лицо, словно манная каша. И авоська в руке с батонами…
С работы везли в тюрягу часов в пять. В этот час обычно подтягивался народ в ресторан Дома писателей на Шпалерной, располагавшийся в трех сотнях метров от тюряги, и несколько раз мне приходилось прятаться: автобус останавливался на красный свет, и проходившие знакомые могли увидеть. Тут уже речь шла не о стыде. Мое заявление имело ход, и, пока я сидел на “сутках”, его рассматривали, приняв положительное решение в двух инстанциях. Предстояло пройти еще две. Если б узнали про арест, то не видеть бы мне квартиры, как Мэрилин Монро.
Вышел я на свободу посвежевшим на физической работе, знающим, как проносить в камеру сигареты и где прятать хлеб, спавшим на “вертолете”, вкусившим “хряпа” и “могилы”. Судья дал мне вышку. А дал он мне ее за гордую осанку и потому, что гад Гаврилов позвонил куда-то не туда. Жена родила в срок сына, который вырос будь здоров, имеет двойку по геометрии и начинает хамить…
Пока падал социализм, я успел получить двухкомнатную квартиру на Московском проспекте. Теперь бы за нее пришлось платить мешок баксов. Если б вышла заминка с приемом, то… Лучше не задумываться.
Социализм рухнул, и из полковников всех сразу разжаловали в рядовые. Но квартира осталась. От полноты счастья жена сломала замок на входной двери, а внутренние двери оторвала с мясом.
— Как же жить без дверей? — спросил я, еще не ругаясь матом.
— Просто! — воскликнула жена, еще не ругаясь матом тоже. — Будут новые и прекрасные двери!
— Эти тоже были ничего.
— Сравнил жопу с пальцем!
Затем я полетел в Штаты, а жена полетела в ЮАР. В Штатах я бросил пить водку, а в ЮАР жена испугала до смерти львов. Затем она в Индии ела рахат-лукум и отравилась. После разругалась в Штатах (уже матом) с теткой-менеджером, а в заключение злоключений поселилась с сыном в Париже под крышей дома с винтовой лестницы. А квартира продолжала оставаться без дверей. Так прошло почти десять лет. На досуге я красил стены в гнездышке кривой кисточкой, вызывая потоки брани и оскорблений, что уже с трудом можно было квалифицировать как сквалыжность, скорее это было тяжелое бытовое умопомешательство.
— Дорогая, в наше тяжелое и неустойчивое время, когда покупательская способность населения, то есть меня, позорна низка, а потребительские цены на двери, например, недоступны, имеет смысл придерживаться позиции устойчивого консерватизма и не делать вообще ничего.
— Урод ты и ублюдок, козел и садист. Закрой свой вонючий рот! Твоя старшая дочь рассказывала мне, как ты бил ее головой о стенку. Мать, мать, мать, мать!…
— Но, может быть, дорогая…
— Урод ты и ублюдок, козел и садист! Закрой свой вонючий рот! Ничего с тобой быть не может! Пришлось от тебя даже — мать, мать, мать, мать! — убежать в Париж!
Теперь уже и я матерюсь басом, и мы деремся до моей первой крови.
Когда я в третий раз собрался в больницу, мне уже все было по фигу. Какие-то мужики в грязной обуви бродили по квартире, измеряли углы и торговались с женой. Затем жена стала таскать мешки с цементом, мужики задвигали шкафы, а я отправился страдать.
До меня доносились слухи. Приезжал брат и только мотал головой и восторженно вскрикивал. На выходные с отделения почти всех пациентов отправляли на побывку домой, и я тоскливо, опираясь о стены, таскался по пустым коридорам — навстречу брели слепые старухи с нечесаными волосами, а безногая тетка подкарауливала и бесшумно выкатывалась на меня из-за угла в инвалидной коляске. Судьба предлагала подобную участь, и жизнь стала похожа на дешевый триллер или даже на фильм ужасов. Потом по дороге в буфет повстречался Женя, и стало легче. Ему предстояла операция на сердце, и он боялся, не подавая вида.
— Ничего. Разрежут и зашьют. Будешь как новенький. А я неизлечим, как русская история.
Весна, однако, созрела, и солнце перестало жмотиться. Сын, дочь, брат, жена. В разных комбинациях они появлялись и разговаривали. Жена приехала с ведром супа и роняла слезу, глядя на мое шатающееся прямохождение, а когда я неуклюже пошутил по поводу происходящего за пределами моего сознания ремонта, вдруг задергала плечами и проговорила слова, полные психоневрологической правды:
— Как я тебя ненавижу!
Где— то через неделю я заявил брату:
— Все, Александр. Увози меня отсюда.
Сперва брат пробормотал непонятное, а после просто произнес:
— Я тебе не советую. Задержись здесь еще — на сколько можешь.
— Ни насколько не могу.
Прошла еще неделя, и мы поехали.
К больнице привыкаешь и даже начинаешь любить за то, что она такая же, как ты, а мир за воротами другой. Брат погнал машину на юг, и я смотрел в окно на Петербург глазами марсианина. На Московском проспекте мы заехали во двор, и я ступил отечными ногами на заасфальтированную территорию здорового мира. Возле парадной высилась куча мусора, и в ней узнавались некоторые приметы моего еще недавнего быта — пара стульев и чугунная ванна. “Зачем же она ванну-то выломала?” — подумалось вяло. С помощью брата я поднялся на второй этаж.
За дверью мужик в экстазе крушил отбойным молотом стену. Казалось, он добывает уголь, чтобы стать передовиком. Пыль стояла столбом, и я в нее протиснулся, обнаружив двоих молодцов, мотавших, словно фронтовые радисты, провода. Тут же возникла невысокая кабардино-балкарская женщина с ведерком краски и полезла на стену. За женщиной, растолкав мужчин, выбежала жена, обняла, повисла на шее, чмокнула в щеку губами, покрытыми олифой, выпалила:
— Дорогой! Наконец-то! Посмотри, какая прелесть!
Посреди одной из комнат лежали мои трусы-носки, шерстяное пальто, купленное в Париже, всякие бумаги, которые уже нельзя было назвать литературными произведениями, лежала гитара. Все это добро покрывал слой пыли. Стало ясно: от меня на белом свете почти ничего не осталось. Жена вернулась за компьютер писать письмо турецкому султану, а я лег на обломки дивана и осознал себя пустым местом… Кроме ванны, оказался выломанным и унитаз. Жена с сыном уезжали на ночь к такой же сумасшедшей подружке, содержавшей за отсутствием мужа восемнадцать котов и кошек, а я наконец оставался один, мочился в пластиковую бутылку, курил и, можно сказать, плакал.
С утра появлялся какой-нибудь Толя или Петя, и жена говорила им снисходительно:
— Вашу мать, вашу мать, вашу мать, вашу мать!
Они же что-то такое вкручивали насчет невозможности построить итальянский палаццо в старом “сталинском” доме, о подгонках и притирках и иногда исчезали, запивали, не выдержав пассионарной привередливости.
На третий день я вдруг понял: в доме нет книжного шкафа, других разных мебельных принадлежностей, а из кухни исчезли шкафчики, за которые я однажды уплатил во много раз больше, чем они стоили.
— ?
— С книжным шкафом я, возможно, и погорячилась. А все остальное… Да иди ты в жопу! Что я должна перед тобой отчитываться!
Все проходит. И это прошло. Кажется таким мелким, когда знаешь, что завтра идти на войну.
К лету вдруг полегчало, и в день пятидесятилетия я смог даже поболтаться по улице, пока дочь, сын, жена, брат пили чай с мармеладом. В середине июня приехали американские деды, и мы с Дюшей пели песни в деревне Переккюлля для дедов и пациентов-алкоголиков. Холодные тучи ползли поливать дождем, и с моря тянуло холодным сквозняком, но посреди песнопений они вдруг изнемогли, остановились, зашевелились, и на небе загорелось веселое белое солнце. А затем Дюша умер. Перед выступлением в кинотеатре “Спартак”. В бывшем кинотеатре, где теперь клуб и пиво, перед выступлением стал настраивать гитару и — упал, сердце больше не билось. Концерт, конечно, отменили, а бандиты хозяева после недоумевали: “Оттащили б его куда-нибудь в сторонку. Было кому еще на сцену выйти. А так мы на бабки попали!”
Тут снова кино и началось. Российское телевидение заказало фильм про ленинградско-петербургский рок-н-ролл, и я сперва соглашался сочинять сценарий, после отказывался, теперь снова согласился, все равно считая, что эти песни спеты, мы свои буржуазно-демократические задачи выполнили, что не музыка это вовсе была, а смысл, что история закончилась и занавес опущен, но еще живут люди и путают молодежь своим постоянным присутствием. БГ, Шевчук, Кинчев, Бутусов, еще несколько штук героев… Москва про них и хотела. И еще им был нужен труп Цоя. Я предложил снять Гребня в китайском халате, раскладывающего пасьянс, Юру запустить в джакузи, с остальными проделать схожие фокусы, но звезды могли отказаться. После я предложил “Прогулки с Ленноном”, переиначивая известное сочинение Абрама Терца. Однако выходило говенно-элитарно…
Но жизнь наша не была говенной. Ее и элитарной не назвать. Ее сравнить можно… да-да, сравнить! сравнить со своеобразным религиозным движением. Вот именно! Так и было! Сперва катакомбный период, когда молодые пророки с гитарами на подпольных сценах и вокруг каждого сотня-другая прихожан, следующая за пророком из одного зальчика в другой. Ленивые гонения властей и первые мученики. Затем рок-н-ролл сломал социализм и стал не нужен в воровской Московии. Почти всех смыло, остались лишь те, кого цунами революции забросило выше всех, ходят теперь в золотых ризах…
Вторую съемку провели в ДК Ленсовета за кулисами сборного концерта. Торопило снова взялся брать интерьвю и, как водится, никому не дал говорить. Раздобревшего БГ посадили в зимнем саду под пальмой. Предполагалось, дерево станет олицетворять жизненный успех. Боря закурил, а Торопило начал:
— Помнишь в юности, когда все было иначе, когда на знаменах было начертано “Секс. Драгз. Рок-н-ролл”, теперь замененное властью на “Порно. Героин. Попса”, тогда я сделал столько выдающегося, записав вас всех, создал своеобразные евангелия…
Животастый Торопило с жидкой бородкой сидел рядом с БГ и говорил о своем величии в вопросительной форме.
— …Ведь так?
— Да, — оставалось соглашаться Гребенщикову.
Почти то же самое получилось с Бутусовым, заробевшим перед неугомонным Тропиллой-Торопилой, а Шевчук не поддался, пресек аномалии в самом начале и навещал красивых слов о революции любви, о нашей и своей юности, о том, что:
— Была ночь! Горели костры. И это небо светилось над головой. Мы уже ощущали дух нового времени…
Еще через пару недель матерая Дюшина вдова Анна провела в том же Ленсовета концерт в честь дня рождения умершего мужа. Ее практические мотивы были понятны, как арифметика, но все, естественно, согласились. Перед тем я позвонил Никитку и предложил:
— Давай-ка сбацаем! И для удовольствия, и для кино. У меня же хроника есть, где мы в семьдесят третьем наяриваем со страшной силой. Ты там еще школьник с челкой… Я попрошу оператора снять с того же угла, а потом смонтируем старую хронику с новой.
— Я всю ночь кровью блевал, — вяло отвечает друг. — Отравился чем-то. Может, и пройдет. Юра вон тоже звал, и мне надо б с ДДТ выйти. А какие песни играть станем?
— Да какие песни! Перед выходом в гримерке напомню.
— А еще кто на сцене?
— Еще на сцене Жак. Играем включенную акустику.
— А Коля? Как он там поживает?
— Не видел давно. С барабанами играть — долгая история.
Через несколько дней мы встречаемся за кулисами концерта в честь дня рождения умершего Дюши. Никиток выглядит отдохнувшим и помолодевшим.
— Ну что, — спрашиваю, — оклемался? Выглядишь как пасхальное яичко.
— Ничего вроде, — отвечает Никиток, достает скрипку, и мы выходим на сцену. И еще Жак с нами — здоровенный дядька, пахнущий моторным маслом. Мы играем на удивление классно и слаженно, потому что я песни свои еще помню, а Никиток — несомненный мелодический гений, а Жак всегда в жилу, если выучил аккорды, а аккорды простые, и он их знает назубок. Зал колотит в ладоши, а я думаю, что такому б проекту, как теперь говорят глобалисты, хорошего директора и денег, и тогда… Что тогда? Слава и мешки злата? А на фига?… Никиток убегает в гримерку к ДДТ, а на меня за кулисами выруливает круглая тетя и говорит про Италию, про то, как меня надо везти в Сорренто, где я стану петь песни басом за деньги…
Через день я смотрел на студии отснятую пленку и плевался, поскольку оператор самовыражался и запечатлел в основном оригинальные кадры, на которых мой нос соседствовал с пальцами играющего на скрипке Никитка. Или локоть Жака и гриф гитары… Общих планов почти не оказалось, а ведь хотелось не киноискусства, а просто сняться, как двадцать семь лет назад.
Никиток звонил и спрашивал:
— Что за тетя прибегала?
— Из Италии. Хочет нас туда вести за деньги.
— Итальянка, что ли?
— Наша, но из Италии! Ничего, скоро уговорю тебя бросить ДДТ, станем… Станем кем-нибудь.
— Я тут кое-что написал. Как бы тебе показать. Типа стихи и как бы роман.
— Просто. Встретимся, когда будешь готов, и покажешь.
— Договорились! — заканчивает Никиток с энтузиазмом. — Жди звонка! Скоро встретимся.
Три недели прошло. Звонок состоялся, и мы встретились. Это Коля позвонил и противоестественно высоким голосом прокричал:
— Знаешь? Ты знаешь? Ты еще не знаешь? Три часа назад Никиток умер.
— Вот тебе и кино, — сказал я. — Снимаем, как на фронте. Бог распорядился нам на сцене попрощаться перед разлукой.
Жизнь личности — это целый сплав людей и событий. Никиток был частью моего сплава. Выходит, еще на чуть-чуть меня стало меньше.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17