А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Только нет пустыни вокруг. Не сговариваясь, садимся под березой в кучку и закрываем глаза. А мужики и бабы проходят, вертят головами. Им тоже страшно. Это чувствуется даже сквозь наш страх. Страх всегда суетный. Если отмыть его, то всяко увидишь простое желание — хочу! Того и сего, и того, что у тебя, и того, что за морем, и того, что не сожрать и не оттрахать… Все равно — хочу! Потому и страшно, что не получить. И еще страшно, когда непонятно. Непонятное может приблизиться и отнять…
Тогда ничего подобного в голове возникнуть не могло. Просто испугались, сели под березу и переждали время, пока испуганные крестьяне, отученные богоборцами креститься, не ушли…
Мы откатываемся в сторону от села и церкви, и до темноты прячемся в брошенном срубе.
— Ночью пойдем и пролезем сквозь крышу. Она в нескольких местах проломлена, — предлагает Летающий Сустав, а я боязливо:
— А что там? — спрашиваю, а Девушка подхватывает вопрос, словно мячик, и отбивает:
— Там ваше счастье! — говорит. — А поскольку ваше, то я не пойду. Подожду здесь. Я все-таки девушка. Чтоб по крышам лазать!
— Жди! А ты, Владимир, не бойся. Делай, как я! Мы туда как-нибудь заберемся, что-нибудь найдем, где-то продадим и чего-то такого добьемся офигенного!
— Я не трус. Я просто честный и дисциплинированный прибалт! Наполовину прибалт, а наполовину — нет. Хотя иногда и страшно непонятно чего. Ведь церковь отделена от государства! Так сказали! Неясно — почему мы от страха под березу рухнули.
— Не от страха. Так просто.
— Кончай, Мишка, врать! Я лично испугалась. Действительно — чего?
Вот и ночь вокруг. Где мы и кто мы? Тогда не думалось такими словами, а какими — не помню. Просто восторг от всего. От того, что недавно избавились от детства и даже юности, что здоровы и вечны, что скоро она с кем-то из нас, и кто-то из нас с ней. Обо всем еще можно говорить в будущем времени…
Мы подползаем к церкви, которая в темноте смотрится совсем по-другому. Если отбросить беспричинный страх, то, когда горело солнце и шли крестьяне с покоса, происходящее цветом и содержанием походило на палехскую шкатулку, но в ночи проявились иные смыслы: углы заострились, пространство ощетинилось, и возникла угроза. Почему ночью всегда говорят шепотом? Вот и тогда Мишка шепотом:
— Не видно ни фига, — говорит, а я ему:
— Где твой хваленый пролом? — шепчу в ответ.
— Тихо ты!
— А чего боишься? Никого нет.
— Ничего не боюсь. Думаю. Мы с какой стороны тогда подходили? Не помнишь? Вот и я. Выбитая дверь находилась слева. Понятно. Чуть не доходя. Мы, получается, стоим там, где надо.
— Мы не стоим, а лежим.
Действительно, мы лежим впритирку к земле, траве, в чем-то типа нерукотворная яма. И шепчемся так тихо, что еле слышно друг друга. Как-то и звезд не видно, но на звезды еще надо посмотреть. А головы не поднять — боязно, страшновато, страшно даже непонятно почему, уже не так, как перед косцами. Так перед первой женщиной возникал притягательный ужас. Да-да, это был не страх, а ужас, его первый прилив. После Мишка поднялся, и я поднялся за ним. Мы встали у стены, и я сцепил пальцы на ладонях в замок и согнул колени. Летающий Сустав оперся, оттолкнулся, зацепился за решетку окна. На белой стене еле виднелась Мишкина тень. И я уцепился, пытаясь подтянуться и доказать свою смелость…
И тогда. Не подобрать правильных слов. Мозг почти стер чувства. Только помню, как накрыла волна. Горячий лед, горячий снег упал, и мы упали вместе с ним. На почти бесконечное мгновение после достал звук. Таких звуков не бывает. Его и сравнить не с чем. Все равно что кто-то переворачивает книжную страницу. Только страница эта величиной с пространство. Звук же равен запуску ракеты с Байконура. Эпицентр находился в черном проломе крыши. Черным на черном сложилась черная гримаса. Какие-то массы разорвали черное и черными же обрывками схлынули поверх нас. Потому что мы покатились прочь. Что-то черное в черном пространстве менялось. Только не понять. Только бежали и падали. Вскакивали, как молодые члены. Только ужас — теперь нашлось правильное слово, а тогда было не до слов, но все равно было хорошо, как обожравшейся на чужой свадьбе тетушке после утренней клизмы. Только чистый кристалл ужаса, состарившийся ангел, явил свои прекрасные грани первый раз в жизни. Но не последний. С чего-то ведь следовало начинать…
Объяснилось все просто, словно apple Ньютона: на ночь в церковь слетали птицы с окрестных полей, сотни птиц. Мы их потревожили, и они полетели в разные стороны. Может, и птицы. Таково было последующее самообъяснение события. Только теперь я думаю: вдруг и не птицы? вдруг это неприкаянные души населяли униженную церковь? или прикаянные? или не души вовсе, а что-то другое? что? что? что? что? Плевать теперь. Что бы то ни было — это случился ослепительный ужас, и точка. Не ужас, и точка. А точка после ужаса. Все…
…В созревшей темноте даже птицы не поют, только двухбалльный ветер летит с юго-запада, от врага. Я сижу в окопе и решаюсь ретироваться. Пустая тишина со стороны поля несет долгий, уже почти хронический страх, а безголосая чернота за спиной вместо боевых товарищей вот-вот превратится в зубной ужас. Тогда от меня точно проку никакого не останется.
На четвереньках, как первобытная обезьяна, упавшая с дерева и шагнувшая к человеку. С бутылкой за пазухой ватника и волоча трехлинейку по земле за рок-н-ролльный ремень. Совсем ведь недалеко, но в черноте кажется, как до Луны. А ее нет на небе. Или рано? Пару звездочек чиркнуло, светят. Светят, но не греют. Страх есть всегда, а дурной ужас возможен часто. Только пространство вокруг чувствуется своим. Через него можно протолкнуться. Это не стена, которая утюжит. Которая отутюжила крепость с Адмиралтейским полком.
Возле блокпоста чисто и пусто. Чистоту мы с Серегой наводили днем. Паша и Сека изучали карту-трехверстку и чертили красными карандашами стрелки будущих ударов, а мы с писателем выгребали экскременты, банки, пластиковые бутылки и гнилые сигаретные пачки. Даже посыпали внутренности песочком и украсили березовыми веточками для свежести. Теперь свежесть есть, а людей нет. Может, я проспал все на свете? Но я не спал. Но грезил. Может, прогрезил события, приведшие к пустоте. Кто-то ведь шел поперек поля. Вдруг я один теперь в черноте. Нет никого более. Нет света. Если нет Луны, то, возможно, и нет Солнца? Ужас легкой тошнотой обозначил себя в районе пищевода. Пошутил и успокоился. Думать! Думаю. А что тут думать-то! От судьбы не отсидишься за мертвым бетоном. А двигаться можно только вперед или назад. Назад идти неизвестно к кому, да и шли на войну погибать за сыновей, не для того, чтобы предавать их и их “Рамштайн”, их компьютерные игры и их мобильные телефоны. Придется идти вперед. Туда, где окопался заминированный Злягин. Что-то не слышно его криков про водку и виски. Можно сделать три вывода: брат по оружию заснул богатырским сном, его взяли как “языка” те, кто свернул на дорогу с поля, и, возможно, Сека, Паша и Серега присоединились к нему… В первом случае — ничего преступного. Кроме ручного взрывателя, на теле бойца установлено и дистанционное управление. Паша может разорвать пожилого героя на расстоянии, когда того окружит толпа врагов. Если Злягин стал “языком”, то я не завидую тем, кто его потащит. Мы их догоним через полторы минуты. Если компания воссоединилась… Что ж, значит, страхи наши излишни, ничего опасного, жизнь покуда продолжается, в любом случае вставай и иди…
Встаю и иду с трехлинейкой наперевес. Снова штык примкнул, чтобы в темноте, если что, холодным оружием… Холмик мешает смотреть. Все равно не видно ночью. И тихо, черт, как во сне без сновидений. Холмик бы срыть. Нам и придется с Серегой. Почему не слышно…
Вдруг. Сперва по нервным окончаниям. Сразу упал от страха, как последнее говно. Лежу и говорю себе: “Спокойно. Спокойно. Спокойно”. Тогда начинаю думать, и действительно — анализ и синтез. Упал от звука. Не реактивный двигатель. Не все ясно — тихо и стройно, даже музыкально, какие-то ноты в ля-миноре крутятся…
Сползаю с дороги на обочину и через канаву крадусь на холмик. Сперва высовываю дуло, затем продвигаю голову. Но не сразу — по десять сантиметров. А и не страшно совсем! Уши поэтому слышат. А слышат они — да-да, это гнусавое, но все-таки пение, пропетое в пионерском детстве:
— Там вдали-и за реко-ой зажигались огни,
В небе ясном заря-а догорала…
Так петь нельзя! Так и жить нельзя. Как поешь, так и живешь. А лажово спетая песня приводит к лажовой смерти. Исправления требовали и песня, и жизнь, и смерть. Я узнал товарищей и не стал думать: почему поют? почему так фальшиво? Слышался в песне и чужой тенорок. Не испытывая страха, я поднялся во весь рост, и глаза сразу же увидели красно-белое посреди черного. Крохотный костерок возле воронки и овальные тени ополченцев. Я пошел к ним, перекинув ружье за плечо, продлевая и улучшая песню, как это получается у меня, когда надо и есть дух; то есть редким по красоте баритоном запел дальше:
— … Сотня юных бойцо-ов из буденновских войск
На разведку в поля поскакала-а…
Они радостно выдохнули: “О!”, молча вдохнули. Песня прервалась, и я шагнул к огню.
— Стареющий номад опять с нами, — сказал Сека.
У него имелись покуда два глаза, не поврежденных войной, и в их бешеной глубине полыхал, двоясь, костерок.
— А мы тут, а мы тут! — Это Серега нечленораздельно.
— Вот и спортсмен приковылял, — констатировал заминированный. — Он нам не страшен, поскольку трезвенник.
— Все зависит от точки зрения. Множественность трактовки — причина кризиса мира, который, увы, необратим. — Когда я возник, Паша-Есаул находился ко мне спиной и теперь медленно поворачивался в монологе. — Последним словом кризиса окажется хаос. Господин хаоса уже здесь, но истинный свой лик он пока скрывает. И лишь воссоздание имперской адекватности действия слову и мысли! И, конечно же, беспрекословность…
На золотой нити эполета красиво метались отблески крохотного пламени. Еще двое сидели возле командира. Я достал засунутую в джинсы бутылку и протянул. Радостное возбуждение усилилось. Бутылка, ночь, песня, я…
И гости. Те, кто шли через поле и прибились к нам. Их пока не представляли, и мне не терпелось познакомиться. Я сел возле Паши и чуть наклонился, чтобы увидеть. Мы воткнулись глаза в глаза. Знакомый до осточертения народный лик.
— Ёкэлэмэнэ! Вовка! Живой, черт!
В пору было мне вскрикнуть. Но не вскрикнул. Потому что тип нордический. Но внутри… До фига внутри! Цунами эмоций. Все равно что Медный всадник увидеть с лицом японца! Приговоренный Колюня Морокканов сидел возле Паши и тянул руку.
— Привет, земеля!
— Привет. Ротный сказал, что крепость накрыло и всех словно катком.
— Катком! Меня катком не укатаешь! Кой-кого, конечно, да. Всех то есть в мгновение ока.
Они сидели непьяные и счастливые возле закуски. Как раз в той фазе, когда приближается чувство красоты и гармонии. Возле Колюни находился еще один, скрытый со спины тенью ночи. Я машинально потянул руку знакомиться, и мне протянули в ответ. Наши руки остановились, не дотянувшись дециметра. Колюня, Паша, Серега, Сека и Женя смотрели лукаво, каждый со своим оттенком. Даже тихо стало, словно ни вдоха, ни выдоха. Затем ночь треснула от смеха, который можно, пусть и с натяжкой, назвать дебильным хохотом. Женя хрипел, отдуваясь. Сека красиво кривил рот и более обозначал. Серега хихикал, по обыкновению прикрывая рот ладошкой. Паша рта не загораживал и издавал звуки ритмично, по-генеральски. Колюня изображал искреннее счастье, приговаривая: “Ой, не могу!”
Скорее всего, повод для коллективного счастья имелся. Мы так и держали руки вытянутыми. Моя — не шибко загорелая, ни ахти какая широкая, пальцы умеренной длины, подстриженные ногти. Удивить сложно, испугать нельзя. Не про нее речь. Та, что тянулась к дружескому рукопожатию, была пятипалой, но по-звериному густо поросшей рыжими волосами, без ногтей. Костерок издавал достаточный свет, и я не ошибался. Стало страшно коснуться и поднять глаза, чтобы увидеть…
— Ага, испугался! — радовался Колюня. — Твои дружки тоже так же! Это я, сосед, пленного привел! Первого, можно сказать, на нашем фронте. Не так страшен черт, как его, как говорится, малютка!
Я досчитал про себя до десяти, коснулся протянутой плоти и одновременно поднял голову.
Ужас!
Глава десятая

(рассказ Колюни )
Вот я и говорю, да. Теперь уже по-другому голова, поскольку. Поелику! Теперь уже другой я, да. То есть такой же долбоеб, как и был, но плюс другая величина. И как оно совмещается во мне, описать не могу, только это есть, да. А тех, кто говорит про крепость, тех не слушайте, их там не было. А было вот что…
Однако сижу я в подвале и думаю: амба мне, кердык, финита ля! Вот пройдет чуток, и поведут на свежий воздух не дышать. Убивать поведут по закону за сто граммов. Хорошо! Не за сто граммов. Может быть, и за сто килограммов! Только херовато так, да, не по-людски, не по-христиански даже, не по иисусо-христовски. Только бабушка моя была за эгалите и фрарните и в библейского бога ни-ни. Такой же и папа, а я папу уважал. Родом мы из деревни Морока, псковские скобари! Это бабушка, которая за фрарните и либерте, так в паспорт записалась. Дядю Петра за фамилию в тридцать каком-то, как шпиона, тю-тю…
Так я про подвал повествую. Сижу, ночь. Ночь перед казнью! Тут и Дрочило, мерзляк, плачет почти навзрыд. От его соплей к тому же на душе кошки. “За что? — ноет он. — За высокоразвитые природные качества! Сволочи! Убивать за половую потенцию в пятьдесят лет — нонсенс! Надо орден давать и майором назначать”. Заговорил, как профессор. Таких слов и не знал. А тут заговорил, да. И я кумекаю. Так и поперло тогда после “нонсенса”. Сперва стало плотно, как в бане, загудело в ушах. Словно на самолете “ТУ-114”, когда падаешь в яму, и стюардесса дает, давала, да, конфетку пососать. Дрочило плакать перестал и скрючился на полу, забыв про казнь. Нас охранял такой стремный Ванек с АКМом. Только, думаю, он и стрелять-то не умел, рыхлая рожа. Так и Ванек скрючился, заныл, схватившись за уши. Мне тоже поддает, только хоть бы хны, да. “Эй, хватит там!” — хотел закричать. Только не кричится, будто онемел. Да и кому кричать? Потом наверху ухнуло, потолок подземелья хрустнул, просел, да. Свет потух. Погас. То потухнет, то погаснет. “ Конец дороги, — думаю, — “ариведерче, мама!” Вроде как помираю, но ничего — вынырнул. Темнота. “Тот, — думаю, — свет или этот?” Если тот, то уже не страшно. И на этом не страшно, поскольку выходит, что не до казни им там. Пошарил по полу, нащупал Дрочилу, шею нашел, пощупал шею. Все, нет пульса у дядьки, спекся. Я кручу головой, и в ней такая ясность, такая новая ясность. Хотя и темным-темно, а словно вижу все. А вижу вот какую хренотень. Посреди черноты вдруг читаю красные буквы-цифири: а = f * ( k2 / k1) / c. Понять невозможно, и не надо. Только чувствую, как под черепушкой лопается, затем разливается и — тепло. Лопается, разливается, тепло. И вроде не долбоеб и пьянь-шоферюга я, а словно академический человек. И не читаю, и не думаю, а как-то так странно сам себе говорю: “В основе Космоса лежит принципиальное начало, определяющее существование и развитие Космоса как совокупности всего сущего. Оно образовано двумя взаимосвязанными неизменными принципами с неопределенной первичностью. Их взаимосвязанность обусловлена абсолютной необходимостью, неизменность детерминирована двоичностью элементарного принципиального начала, а неопределенность первичности вытекает из вышеназванных свойств…”
Лопнуло круто, разлилось и потеплело. Только перестает дышаться, и я, того, да, на карачках ползу. По тому ползу, что почти рухнуло все, промялось, провалилось. Ванек с АКМом под руку тоже попался — так и Ванек, словно соленый огурчик, не дышит дядька. Ползу, вспоминаю устройство подвала. Тыкаюсь туды-сюды, понимаю, что еще так потыкаюсь с полчаса и сам стану огурчиком. А в голове тем временем само говорит, словно Никита Михалков по телевизору: “Одним из принципов является принцип существования (е-принцип), позволяющий существование чего-либо, в том числе и самого себя. Другим принципом, позволяющим любое развитие, является принцип развития (р-принцип). Таким образом, е-принцип позволяет существовать самому себе и р-принципу, а р-принцип позволяет свое собственное возникновение из е-принципа и само возникновение е-принципа. Самодостаточность системы этих двух принципов делает ее, по сути, энтелехией, то есть первичным творческим самодовлеющим началом, имеющим причины и цель в самом себе, и Космос невозможен при отсутствии любого из этих двух принципов, так же как невозможна исключительность одного из них…” Вот такая чуча говорит в голове, а тело ползет. И вроде бы это я ползу, и вроде бы это я гляжу со стороны, рассуждаю. Долбоеб, конечно же, но и философ, мама!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17