А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И я даже не сразу удивился тому, что однажды застал нашего крестьянина-поставщика в пустой столовой. Он стоял возле книжного шкафа и, достав оттуда какую-то книгу, читал ее. Только потом я удивился своей ненаблюдательности. В библиотеке Милюкова давно уже были украдены все без исключения русские книги. Остались лишь иностранные, главным образом английские — и никто и никогда их не трогал, они спокойно пылились в шкафах красного дерева с деревянными бюстиками античных мудрецов.
Однажды мы компанией человек семь-восемь пошли на прогулку в горы у залива Ласпи. Мелкие и низкие горы заросли густым можжевеловым лесом, очень скоро мы сбились с малозаметной тропы, а затем заблудились самым банальным способом: крутились вокруг одних и тех же горушек, устали как черти, а главное, потеряли представление о том, где у нас море… Когда в нашей компании среди женщин началась нормальная паника, я нашел какую-то тропинку, и мы решили пойти по ней: должна же она нас куда-нибудь привести?.. И, действительно, мы довольно быстро пришли к небольшому куску земли, расчищенному от зарослей. На краю бахчи, огорода и небольшого виноградника стояла белая хатка. Высокий старик, подвязывавший виноградные лозы, обернулся, и мы с радостью узнали в нем нашего старика-кормильца. И он нам обрадовался, когда, обступив его, мы — уже со смехом — рассказали, как заблудились в можжевеловом лесу.
Старик даже не спросил нас, голодны ли мы. Он предложил нам помыть руки, сесть за большой стол под окнами дома и сказал, что его сестра нас покормит. Из хатки вышла высокая и очень красивая — несмотря на возраст, седину и простоту одежды — женщина. Она быстро накрыла стол грубой, но белой скатертью, принесла глиняные миски с баклажанной икрой, простоквашей, домашней колбасой. Хозяин притащил довольно большую бутыль холодного домашнего вина и разлил нам по стаканам. Потом присел к краю стола и с удовольствием смотрел, как мы — повеселевшие и оживившиеся — насыщались и, перебивая друг друга, обсуждали наши приключения. Он изредка вставал, чтобы подлить вина, подложить колбасы и хлеба. Было очевидно, что гости у него — явление редкое и что мы ему приятны. И нам всем он был мил, и не мне одному, наверное, показалось странным, что мы раньше никогда не интересовались, как его зовут…
— Как ваше имя и отчество? — спросил я его…
— Владимир Федорович.
— А по фамилии как? — дополнила меня дотошная Варя.
— Джунковский.
— Вы случайно не были московским генерал-губернатором? — мгновенно спросил я, оправдывая свою курортную репутацию эрудита и остроумца…
Старик посмотрел на меня спокойно, внимательно, почти улыбаясь.
— Ну, если вы, молодой человек, столь осведомлены, то должны знать, что я им был, действительно, почти случайно…
Пожалуй, кроме меня и брата, в нашей молодой компании почти никто никогда не слышал эту фамилию. Но для всех нас встреча с живым генерал-губернатором была почти равносильна тому, как если бы мы встретились здесь, в тысячелетнем можжевеловом лесу, с неандертальцем…
Мы все повскакали с мест и окружили нашего хозяина. Сидя на лавке, он прихлебывал из стакана красное вино и спокойно рассказывал.
…Революцию он встретил на фронте. Прибывший туда комиссар Временного правительства — очевидно, знавший про него больше, чем мы, — предложил ему уйти в отставку, в связи с его отношениями с семьей бывшего царя. Джунковский уехал в Крым, где у него было небольшое имение. Там он философски спокойно наблюдал за всеми бурными событиями, потрясавшими Россию. Он сразу же и бесповоротно выключил себя из всякой политической борьбы. Когда в Крыму были белогвардейцы — категорически отказался от какого бы то ни было участия в «белом движении» и ни разу не выехал из своего имения в Симферополь, Ялту или Севастополь. При Советской власти — безропотно переехал из барского дома в сторожку и спокойно наблюдал, как в имении хозяйничают его бывшие работники и раненые матросы, присланные туда на отдых. Никто Джунковского не трогал, даже Землячка, когда была секретарем Крымского РКП(б)— и та обошла его своим вниманием. Он никому не был нужен, а следовательно, и никому не был интересен.
Когда Советская власть в Крыму укрепилась, Джунковский счел неудобным оставаться в своем бывшем имении, где его и его сестру — как он сказал — кормили по привычке… Джунковский нанялся смотрителем на маяк Сарыч. Мы хорошо знали этот маленький маяк, стоявший на маленьком мысу на краю залива Ласпи совсем неподалеку от Тесселей. Возле маяка был крошечный, сложенный из камней домик для того единственного человека, который назывался смотрителем и который должен был каждую ночь зажигать неуклюжий, старинный керосиновый фонарь маяка. Джунковский поселился со своей сестрой — фрейлиной государыни — в этом домике и жил в нем благополучно до первой чистки в своей новой советской карьере.
В 1924 году Джунковского «вычистили» с его работы как бывшего царского сановника. Было очевидно, что ни на какую службу и работу его не возьмут. Тогда он решил стать крестьянином. Арендовал кусок заброшенной земли в середине крымского заповедника, привел его в порядок, разбил огород и бахчу, восстановил одичавший виноградник… Джунковский не торопился, он работал сам, не спеша. Да и спешить ему было незачем. За долгое южное лето он заготавливал себе на зиму немудрящие крестьянские продукты. Излишки продавал в Батилимане или Тесселях, на вырученные деньги покупал простую одежду, немного книг. Зимой редко выходил из дому, вокруг которого была темнота. Гудел ветер в лесу, глухо внизу ревело море… Потом начиналась весна, а с нею и работа, нечастые встречи с людьми…
— …Вы, конечно, вправе мне и не верить, — закончил свой рассказ Джунковский, — но я считаю, что мне очень повезло в старости. Как и для большинства людей моего возраста, активная и настоящая жизнь окончилась уже давно. Нет ничего глупее попыток её искусственно продолжать.
Есть только один способ достойно заканчивать жизнь: стараться быть здоровым, чтобы никому не быть в тягость и иметь возможность спокойно размышлять о всем хорошем и злом, умном и глупом, что ты совершил в прошлой жизни. Многие мои бывшие коллеги к тому глупому и недоброму, что они сделали до революции, немало прибавили. А думать об этом — выполнять программу естественного конца жизни — им некогда: нужно держаться на поверхности, вернее, барахтаться… Мне — лучше. Мы с сестрой ни от кого не зависим, только от себя, от своего труда. Мы независимы в своем мышленье, привычках, слабостях. Бывает ли на свете лучшая старость? Поверьте мне, друзья, я по своим обязанностям знал многих стариков, которые в прошлом были известны, облечены властью… Я наносил им визиты, навещал, когда они заболевали, провожал их в последний путь. Все они были уже глубоко несчастные люди, мучавшиеся от немощи, болезней, удрученные тем, что лишились власти, к которой привыкли, тяжко страдавшие от недостаточного внимания государя и властей к ним… Какие же мы счастливые!..
— А вы не…— начал кто-то из наших задавать ему вопрос.
— Нет, не жалею! — прервал его Джунковский с несвойственной ему твердостью. — Ни о каких утратах не жалею! Старики не должны жалеть о прошлом — они все уже взяли от жизни — и хорошее и плохое. Пусть молодые сами строят свою жизнь. И — не надо им мешать, не надо навязывать им свои взгляды, вкусы, симпатии — ну зачем это?! Не нам, а им жить — пускай сами решают! Я так считаю, что после сорока лет человек обязан подчинять свои взгляды молодым, а после пятидесяти — он вообще не имеет права заниматься никакой политикой…
Ещё несколько раз я встречал — уже как старого знакомого — Джунковского в Батилимане. Торопясь купить у него припасы, я с ним почти не разговаривал, считая, что у меня в запасе если не вечность, то во всяком случае — достаточно времени, чтобы порасспросить бывшего шефа жандармов о разных интересных мне штуках… Но вскорости я уехал в Москву, новые и более для меня важные впечатления отодвинули встречу с Джунковским на задворки памяти. И я о нем вспомнил вот сейчас, лежа на нарах этапной камеры рядом с человеком, который знал Владимира Федоровича Джунковского совсем другим… Как по-разному кончают свою жизнь эти люди, познавшие власть, близость к её вершине?.. И если я доживу до старости, к кому я буду ближе: к Джунковскому или Рощаковскому?..
Уже второй месяц мы сидели в этапной камере Бутырской тюрьмы. В этом огромном и шумном тюремном общежитии не было ужаса страшного и таинственного ожидания, которое всегда сопровождает жизнь в следственной камере. Но не было и надежды, которая всегда живет рядом с ужасом. Было невероятное стремление к тому, чтобы уйти из тюрьмы, попасть в то неизвестное, что именуется «лагерем». Умом, конечно, мы понимали всю справедливость того тюремного мудреца, который в сортире чем-то острым написал на стенке: «Не грусти входящий и не радуйся уходящий. Будь терпелив, ничему не удивляйся и жди худшего…»^ Но так хотелось другого, пусть это другое и будет худшим… Когда нас выводили на прогулку, я ходил по внутреннему, медленному кругу, смотрел на вечернее небо, на котором уже зажигались первые послелетние звезды, и бормотал слова Багрицкого:
…Пускай голодным я стою у кухонь, Вдыхая запах пиршества чужого, Пускай истреплется моя одежда, И сапоги о камни разобьются, И песни разучусь я сочинять… Что из того? Мне хочется иного…
И вот это — иное наступило так же неотвратимо и неожиданно, как и тогда, несколько недель назад в двадцать девятой камере… Только мы успели позавтракать, потом разобраться на своем месте, вытереть тряпочкой ложку, спрятать остатки хлеба, как вдруг по камере пронеслось:
«Этап! Этап!..»
И в наступившей тишине стало отчетливо слышно, как мимо дверей нашей камеры нестройно и тревожно топают десятки, сотни ног. И гулко хлопают двери камер, и вся бывшая церковь полна шумом движения, сдерживаемых голосов, зычных команд… И вот уже открылась кормушка, и верту-хай, грозно осмотрев камеру, не сказал, а командно крикнул:
— Всем приготовиться с вещами! Ничего не оставлять!
И сразу камера превратилась в муравейник. Такой же внешне неорганизованный, копошащийся, мечущийся. А в действительности торопливый и целесообразный. Все подбирается, раскладывается: отдельно белье, одежда, продукты… Ничего лельзя связывать и увязывать — все равно разбросают на шмоне. Но нас уже приучили к шмону, чтобы выйти из него быстрее и с наименьшими потерями.
В этой суматохе я на какое-то время забыл о Рощаков-ском. Потом вспомнил и бросился к нему:
— Дайте я вам помогу!..
— Благодарствую, Лев Эммануилович. Я ведь моряк, нас в корпусе учили…
И действительно, когда это он успел аккуратно уложить все свои вещи в прочный заграничный туристский рюкзак, в маленький, но емкий саквояж отличной мягкой кожи!.. И он уже снял свою пижаму, переоделся во что-то прочное, элегантное, не пострадавшее от прожарок, от обысков, перехода из камеры в камеру…
Вот уже открывается дверь камеры, и мы видим кусок коридора, полный вертухаями. Только не нашими, тюремными, почти домашними, без оружия, в мягких сапогах. Эти — чужие — опоясаны портупеями, на них кобуры и сумки, у них торопливый, сухой непреклонный вид — этапный конвой… Вологодский конвой… (Нас все самые опытные арестанты предупреждали, что самый страшный, злой конвой — из вологодцев…)
— Р-р-р-разобраться по алфавиту!
— Вот мы и тут будем рядом, милейший Лев Эммануилович!.. — Рощаковский стоит рядом со мной — спокойный, невозмутимый…
Начинается долгая, долгая процедура. Арестант подходит к двери и быстро отвечает на быстрые вопросы:
— Инициалы полностью, год рождения, статья, срок?.. Потом он пропадает за дверью, куда-то по конвейеру… Наконец наша буква. Я «Ра», я раньше… Меня выносит в тюремный коридор, в сторону, где шмонают, перебрасывают, переводят, сортируют… Пока меня за рукав тянут куда-то, я уголком глаза слежу за дверью, сейчас из неё появится Рощаковский…
Но я вижу, как, придерживая руками набитые барахлом кальсоны, заменяющие ему тюремный сидор, выходит из камеры сумрачный профессор Рытов, а за ним уже виден Сахаров, Стенин… И уже около меня Гриша, и захлопывается дверь камеры, все здесь, вся наша этапная камера. Кроме Рощаковского… Его не вызвали, он остался один в этой огромной, пустой камере, наполненной жалкими, смятыми следами жизней и судеб, которые так спокойно бросал в пасть своему Молоху-государству его маленький, худенький пророк… Тогда, в суматохе этапа, этапного ожидания, этапного напряжения я быстро забыл Рощаковского. Через многие и многие годы моя память все чаще возвращалась к этому человеку, к моим спорам с ним. От этих споров у меня уже не осталось злости, желания убедить, переубедить… Были люди поумнее, и подобрее, и почеловечнее бывшего друга покойного нашего государя — и те попадались на этот же крючок — ничуть не менее страшный и зловещий, нежели все подобные крючки.
И никогда больше я не слышал о Рощаковском. Ему могло повезти, он мог живьем добраться до места, попасть сразу же в слабкоманду, потом стать дневальным в бараке. И несколько лет до своего конца прожить относительно спокойно в полутемноте и вони барака, днем отдыхая от шума, криков, храпа, мата нарядчиков и бригадиров, хруста раздавливаемых вшей, стонов умирающих…
Не растерял ли он своего ощущения счастья? Хватило ли у него философского стоицизма, чтобы не утратить его перед оборотной и необратимой стороной своего идеала?
СПЕКТАКЛЬ СО СЧАСТЛИВЫМ КОНЦОМ
Я никогда не видел на сцене великую актрису Екатерину Павловну Корчагину-Александровскую. Москвичу, приехавшему на несколько дней в Ленинград, нелегко достать билет на спектакль с ее участием. Но я прочел о ней много воспоминаний, читал о потрясении, которое она вызывала игрой, об импровизационных спектаклях, которые она любила устраивать не на подмостках прославленного театра, а в самой обыденной жизни. В двух таких мне пришлось участвовать: в одном — пустяковом и смешном — в качестве одного из действующих лиц; в другом — драматическом и серьезном — как бы постановщиком… Чтобы о нем рассказать, мне придется вспомнить эпизод, когда я в первый и последний раз в жизни увидел и познакомился с Корчагиной-Александровской.
Было это в очень давнее и прекрасное время. Я был очень молод, пребывал в студентах, обладал достаточным легкомыслием, чтобы наслаждаться молодостью и удачливостью не утруждая себя стремлением — как Радищев — «оглянуться вокруг»… И по одному из молодо-удачливых поводов возникло у меня — столь сейчас одиозное — стремление выпить рюмку чего-нибудь этакого горячительного… И для этого проще всего было забежать в знакомый и очень хлебосольный дом и там осуществить это слегка порочное, но немудреное мероприятие.
Дом этот был квартирой Демьяна Бедного. К хозяину я бы никогда не попробовал сунуться с таким пустяковым делом, но этим огромным домом управляла «Демьяниха» — жена Демьяна — Вера Руфовна. Это была женщина поразительной энергии, доброты и таланта руководителя. Она успешно справлялась со своим непростым супругом, двумя почти взрослыми дочерьми и двумя малолетними сыновьями — отчаянными головорезами и башибузуками, с огромным хозяйством, множеством друзей и знакомых, хлебосольством дореволюционного калибра.
…Значит, я забежал в эту квартиру. В огромной столовой возле мастодонтовского буфета копошилась одна из многочисленных старушек, которых в большом количестве привечала у себя хозяйка. Старушка вытирала посуду и, очевидно, состояла в разряде услужающих.
— Бабушка! А Вера Руфовна дома?
— Уехала, голубчик. К вечеру, чай, и вернется…
— Бабушка! Вот в правой стороне этого шкафа стоит недопитая бутылка коньяка. — (Понятно, что я хорошо разбирался в географии буфета: не допил эту бутылку я.) — Пожалуйста, достаньте ее и рюмочку какую-нибудь.
Старушка открыла буфет, достала бутылку, постелила на край огромного стола салфетку, поставила бутылку, рюмку, нарезала на блюдечко сыра и отошла в сторону, наблюдая за мной с удивлением и радостью перед наглой молодостью. Она мне была неимоверно симпатична!
— Бабушка! Может быть, выпьете рюмочку со мной?
— И что внучек! Может, и выпью за такую компанию… Она достала еще одну рюмку, села около меня. Коньяк она пила маленькими глотками, жмурясь каждый раз от непривычного напитка. И сделав глоток, аккуратно вытирала рот уголком головного платочка. Бабушка была явно деревенская и сидела она по-деревенски, и у меня была великолепная возможность пообщаться с представительницей неизвестной мне деревенской жизни.
Но из этого благородного замысла ничего не вышло. В столовую неожиданно вошла хозяйка. Мне было очень неудобно, что она застала свою старушку, распивающую хозяйский коньяк с молодым человеком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57