А-П

П-Я

 

Федерико помалкивал, всматриваясь в тополя, бегущие навстречу по обеим сторонам дороги, в одинокие покосившиеся кресты, в красноватые склоны отдаленных холмов. Селения казались вымершими — даже мальчишки не выбегали навстречу, и такая стояла тишина, будто время остановилось.В одном из селений автобус оставил их и, громко трубя, умчался; и все они, не исключая и профессора Берруэты, почувствовали себя такими маленькими, затерянными посреди бескрайней кастильской равнины! Но вот подошел дилижанс, весь в облаках пыли, три изможденные клячи тащили его, позвякивая бубенчиками. Усевшись в дилижанс, они погрузились в дремоту, а между тем холмы подступили ближе, выросли в целые горы, и змеящаяся дорога привела, наконец, к знаменитому Силосскому монастырю.Они провели здесь несколько дней, осматривая памятники и реликвии. Федерико ходил вместе со всеми, выслушивал объяснения, делал записи в книжечке и с каждым часом все сильнее ощущал давящее одиночество и тоску, какой не испытывал еще никогда в жизни.Оставаясь в отведенной для ночлега келье, он воображал себя одним из тех, кому суждено провести здесь всю жизнь и каждую ночь видеть, как падает лунный свет на каменные плиты, каждую ночь слушать вой огромных монастырских собак. А когда он слушал торжественные литургические песнопения, ему чудилось, что эта стройная хоровая молитва — огромная колонна из черного мрамора, подымающаяся в беспредельную высь, к самому престолу господню... но зачем? Не затем ли, чтобы напомнить об обманутых надеждах, загубленных жизнях, о вопросах, на которые никто никогда не даст ответа?Бродя в последний день по собору, Федерико разговорился с органистом. Еще мальчиком тот попал в монастырь, здешняя жизнь ему нравилась, никакие соблазны не смущали его душу. Был он светел, глядел безмятежно и сам предложил гостю поиграть на органе. Федерико сел за орган, нерешительно прикоснулся к клавишам и, не раздумывая, начал любимое — аллегретто из Седьмой симфонии Бетховена. Могуче загудело под сводами — любовь, скорбь, жалоба, но так человечно звучало все это в сравнении с отрешенностью грегорианского песнопения! Органист сидел рядом, удивлялся, потирал руки. Вдруг Федерико почувствовал: кто-то смотрит ему в затылок. Позади стоял пожилой монах с мучнисто-бледным лицом.— Продолжайте, пожалуйста! — взмолился он, прикрывая глаза рукой.Когда Федерико кончил, бледный монах сдержанно поблагодарил его. Не зная, что сказать, Федерико спросил, очень ли он любит музыку.— Больше, чем вы можете себе представить, — ответил тот, неприятно улыбаясь, — но я отказался от нее, ибо она ввергала меня в скотство. Она — это само сладострастие... и я дам вам один совет, юноша: бросьте музыку, бросьте эту прекрасную ложь, если не хотите погубить свою жизнь! Молитва — вот единственная музыка, угодная господу. Впрочем, — сказал он, улыбаясь еще неприятнее, — наш юный гость, по-видимому, еще не расположен следовать добрым советам?— Нет, не расположен, — ответил Федерико с неведомо откуда взявшимся высокомерием.— Да благословит вас бог, — промолвил монах смиренно.На обратном пути, в автобусе, профессор спросил Федерико, доволен ли он посещением монастыря. Очень доволен? Прекрасно! Он заметил, что Федерико записывал свои впечатления и мысли, — не сочтет ли молодой коллега возможным поделиться со своими спутниками какою-нибудь из этих записей?Федерико сдвинул брови, но тут же улыбнулся. Хорошо, он прочтет одну, самую последнюю. Не заглядывая в книжечку, он прочитал на память: «Неужто ради этого каждое утро восходит солнце, и прорастают семена, и раскрываются цветы, и журчат источники?»Страница из путевого дневника Федерико:«Трактир где-то в Кастилии. Засаленные, грязно-желтые стены, шелковые звезды паутины в углах... Почесывая в затылке, входит угольщик в синей куртке. Неразборчивым бормотанием он приветствует хозяйку — растрепанную беременную женщину с глазами во все лицо.— Выпьешь стаканчик? — спрашивает та.— Нет, с животом что-то неладно.— Из деревни идешь?— Нет... Навещал сестру, она подхватила эту новую хворь...— Была бы она богатой, — вздыхает хозяйка, — врач ее мигом бы вылечил, а бедняки...Мужчина устало машет рукой, повторяя: — Бедняки... бедняки!..И, наклонившись друг к другу, они продолжают вполголоса вечную песню обездоленных».Еще несколько страниц:«Галисийская осень. Дождь беззвучно и неторопливо поливает нежно-зеленую землю. Изредка меж блуждающих, сонных туч проглядывают горы, заросшие соснами. В городе тишина. Напротив церкви из зеленовато-черного камня — здание приюта, бедное и жалкое... Отсыревшая парадная дверь говорит о заброшенности... Внутри запах скверной пищи и отчаянной нищеты. Дворик в романском стиле... Посреди играют воспитанники — нечесаные, хилые дети с тусклыми глазами. Многие когда-то были белокурыми, но болезни выкрасили их волосы в странные цвета... Бледные, узкогрудые, с бледными губами и худыми руками, они гуляют или играют друг с другом под беспрерывным галисийским дождем... Некоторые, самые болезненные, не играют, они неподвижно сидят на скамейках, повесив голову и безразлично глядя перед собой. А вот хромоножка, которому трудно перепрыгивать через камни... Торопливо входят и выходят монахини, перебирая четки. В углу двора — увядший розовый куст.В тоскливых лицах можно прочесть предчувствие близкой смерти. Вот входная дверь, огромная и приземистая, — сколько процессий, сколько людских теней видела она! Но люди торопливо уходили, а заброшенные дети оставались... Как глубоко я сочувствую этой двери, через которую вошло сюда столько несчастных... она, наверное, понимает, какую играет роль, и готова умереть с тоски, недаром же она так грязна, источена червями, расшатана... Быть может, когда-нибудь, исполнившись жалости к голодным детям и гнева против несправедливого общества, она всею своею тяжестью обрушится на одну из благотворительных муниципальных комиссий, где подвизается столько бандитов в приличных сюртуках. Быть может, она расплющит в лепешку хоть несколько ханжей, принесших Испании так много зла... Ужасен этот приют, ужасен его нежилой вид, рахитичные и печальные дети. В сердце рождаются неудержимое желание плакать и неистовая жажда равенства...По белокаменной галерее, сопровождаемый монахинями, шествует превосходно одетый господин, равнодушно поглядывая направо и налево... Дети обнажают головы, они полны почтения и страха. Это посетитель... Звонит колокол... Дверь отворяется, пронзительно и гневно визжа... Затворяясь, она скрипит слабее, словно рыдая... А дождь все льет...» 17 И вот уже позади пустынные каменистые поля, постоялые дворы, погруженные в спячку города, соборы, соборы, соборы... Снова Андалусия — зеленая, золотая. А перед глазами все стоит ветхая башня с гнездом аистов...Последний привал перед Гранадой, городок Баэса. Достопримечательность в нем одна — старый друг профессора Берруэты, преподаватель местного института Антонио Мачадо.Немного на свете людей, внушающих Федерико такое уважение, как этот поэт — мечтатель, философ, вольнодумец, автор озорного «Плача по добродетелям и строф на смерть дона Гидо», сатирической отходной всему испанскому дворянству. Быть представленным ему в качестве начинающего рифмоплета? Ни за что! Он просит дона Мартина, чтобы тот ни под каким видом не говорил своему другу о стихах Федерико, и вовремя: профессор, оказывается, именно это собирался сделать. Но, разумеется, если он возражает...Знакомясь со знаменитым отшельником, Федерико подавляет вздох. Стареющий мужчина с одутловатым лицом, одетый старомодно и неряшливо, — вот это и есть тот самый певец умершей любви, последний якобинец? Учтивость, доходящая до церемонности. Неуклюжая походка выдает плоскостопие. Усталые, погасшие, словно паутиной затянутые глаза.Не поэт — провинциальный преподаватель водит их по городку, показывает старинные здания, развлекает местными анекдотами, рассказывает о том, как, впервые приехав в Баэсу и явившись представиться директору института, он услыхал от швейцара, что сеньор директор в агонии. Как он растерялся! Начал что-то бормотать, дескать, какое несчастье, поистине не в добрый час он явился... Швейцар посмотрел презрительно: да ничего с сеньором директором не случилось, он сидит в казино на улице Баррерас — это казино у нас давно прозвали «Агонией».Переждав вежливый смех, Мачадо добавляет без улыбки:— Я теперь тоже частенько захаживаю в «Агонию». Могу сказать, что прозвище довольно меткое. В казино этом собираются самые выдающиеся представители здешнего общества, и состояние, в котором они находятся...Он обрывает, не докончив, и Федерико в порыве сочувствия поворачивается к нему, пытается заглянуть в глаза... но встречает холодный, непроницаемый взгляд.В том самом казино на улице Баррерас и устраивается вечер в честь прибывших. Все идет по заведенному порядку. Профессора местного института и наиболее уважаемые граждане Баэсы тепло приветствуют гранадских гостей. Затем дон Мартин произносит речь о вкладе Андалусии в культуру Испании и всего мира. За время путешествия Федерико выучил эту речь наизусть, он беззлобно отмечает про себя: вот сейчас профессор окинет взглядом присутствующих, а сейчас возвысит голос. Что с того, что римляне владели Андалусией, если самим Римом правили андалусцы — Траян, Адриан — и андалусцы же — Лукан, Сенека — диктовали законы римской литературе! Публика одобрительно гудит, алькальд громко сморкается, преподаватель Мачадо сидит с неподвижным лицом.Доходит очередь и до него. Наш прославленный поэт, наша гордость, конечно, не откажется прочитать что-нибудь из своих стихов? Ваша гордость не откажется. Дон Антонио тяжеловато поднимается со своего места, собираясь прочесть одно-два стихотворения из тех, что обычно исполняются в подобных случаях. В последний момент он вдруг замечает глаза того юнца, что давеча так неловко сунулся было к нему, — эти глаза смотрят прямо на него, вопросительно, доверчиво, — и неожиданно для себя он произносит совсем другое название: «Земля Альваргонсалеса».С первых слов начинается чудо. Нет ни дрянного казино, ни агонизирующих его завсегдатаев, ни надоевших спутников по поездке. Один только глуховатый, размеренный голос, и голос этот не стихи читает — он говорит с тобой о самом важном, о том, что лежит у тебя на сердце, и вот он проник во все, и понял, и высказал. Ты еще только думал, какими словами сказать об открывшейся тебе душе кастильской земли, а он уже нашел эти слова: Степь голая, волки воютна ясный месяц и бродятот рощи к роще; утесыи скалы в местах бесплодных;скелет на скалах белеет,стервятниками обглодан;поля бедны, одиноки,дорог и харчевен не сыщешь, —поля нищеты проклятой,поля моей родины нищей! Неспешно разматывается старая, как мир, новая, как мир, повесть о крестьянине Альваргонсалесе, вспахавшем землю своими руками, о злых сыновьях его, что убили отца из алчности, о неумолимой совести, казнившей убийц... Пришли к верховьям убийцы,пришли они к Черным Водам,к воде, немой и прозрачнойвкруг скал огромных, холодных;вверху ястреба гнездятся,и эхо спит выжидая;чтоб выпить воды кристальной,орлы сюда прилетают;здесь жажду свою косуля,олень и кабан утоляют;вода чиста, молчалива,и вечность она отражает.Вода бесстрастна и звездына лоне своем охраняет.— Отец! — они закричалии бросились в Черные Воды.— Отец! — повторило эхопо скалам и до небосвода. Старинный романсовый стих сродни ручью — бежит, а словно бы не трогается с места; одна и та же простенькая рифма еле слышно, словно вода с камушка, отмечает его течение. И каждый всплеск, каждое повторение подтверждает снова и снова: да, так, именно так все это и было. Так свершилось злодейство, и так были наказаны преступники, и так да будет наказано зло ныне и во веки веков!Поэт Антонио Мачадо счастлив. Боковым зрением он замечает, что утомленные длинной поэмой слушатели с трудом сохраняют внимательное выражение на своих лицах, что профессор Берруэта слишком поглощен чувством гордости за своего знаменитого друга, чтобы еще слушать его стихи... Но прямо перед ним — широкое мальчишеское лицо, огромные, невидящие глаза, и у него такое чувство, как будто с каждой строкой в эти глаза переливается часть его собственного существа.Пока дон Антонио усаживается на место, Федерико, с трудом приходящий в себя, слышит свое имя. Его просят сыграть на пианино. Но что же можно играть сейчас, после этого?.. Разве что... и, ударив по клавишам, он срывающимся голосом запевает песенку — одну из тех, что слышал дома, в Аскеросе. Профессор Берруэта хмурится, классическая музыка была бы теперь более уместна, но публика шумно выражает одобрение, требует еще и еще... А что же дон Антонио? И тут на плечо Федерико мягко ложится маленькая властная рука. 18 Впервые Гранада показалась ему слишком сонной, захолустной, как будто уменьшившейся в размерах. И в первый раз потянуло куда-нибудь в большой город, где толпы на улицах, крики газетчиков, огни реклам, шумная, стремительная жизнь.Такое же настроение овладело и другими закоулочниками. Торчать в провинции теперь, когда война наконец-то близится к концу и во всем мире такое творится! Вот, например, события в России... Страна Платонов Каратаевых, задумчивых тургеневских героинь, совестливых и беспомощных чеховских интеллигентов — кто бы мог подумать, что народ этой страны способен за один год свергнуть сначала царя, а потом еще какое-то правительство, выйти из войны и провозгласить социализм государственной политикой!А сама Испания? Семнадцатый год показал, какие грозные силы выросли здесь. Забастовка железнодорожников переросла во всеобщую стачку — подобной еще не знала история страны. Рабочие Мадрида и Барселоны вышли на улицы, десятки их были расстреляны, сотни брошены в тюрьмы. Совсем неподалеку, в Рио-Тинто, поднялись горняки — расправиться с ними удалось, лишь бросив войска. Как всегда, отличилась гражданская гвардия — не щадили ни женщин, ни стариков. В сущности, только армия поддержала на этот раз пошатнувшуюся королевскую власть. Но что будет, когда она откажет Альфонсу в своей поддержке?Фернандо де лос Риос полагал, что кровопролития можно и должно избежать. Но серьезные события близятся, это несомненно, и исход их во многом будет зависеть от того, сумеют ли мыслящие представители нации возглавить ее и повести за собой в решительный момент. Он высоко ценит талант своего друга Антонио Мачадо, и тем более огорчительными представляются ему те рискованные пророчества, на которые толкает этого поэта его якобинский темперамент.Понизив голос, он укоризненно скандировал: Неумолимая, простонародная,разрывая рассветом сумерки грязные,с топором, занесенным для возмездья, грядет она —Испания ярости, Испания разума! Нет, нет, можете называть его старомодным, а он все-таки скажет: Испании разума не по пути с Испанией ярости! И не топор принесет спасение нашей стране, но просвещение, культура, гуманность. Именно так смотрят на дело социалисты, к которым он теперь имеет честь принадлежать, хотя, разумеется, они не исключают и насильственных средств воздействия.Федерико читал друзьям свой путевой дневник. Все-таки он немало сумел заметить за короткий срок поездки, зарисовки его воспринимались как комментарии к тому, о чем только что спорили. Географические названия оживали, заселялись людьми.Кто-то из закоулочников предложил: а не издать ли этот дневник? Ведь он — готовая книга. Черт возьми, это мысль! А что скажет Федерико? Да он и сам об этом подумывал... Через несколько минут вопрос считался решенным, дело было только за деньгами.Деньги соглашался дать отец. В конце концов он в состоянии истратить тысячу-две песет, чтобы доставить мальчику удовольствие. Другой в его возрасте мог попросить автомобиль, а то и увлечься чем-нибудь похуже. Дона Федерико заботило иное: он не желал, чтобы все гранадские шутники насмехались над его сыном. Не ерунда ли то, что сочинил Федерико? — вот единственное, что его тревожит. Получив надлежащие заверения — не от друзей сына, этим свистунам он не очень-то доверял, но от вполне солидных людей, профессоров Берруэты и де лос Риоса, — отец успокоился и отсчитал нужную сумму.Федерико был как во хмелю. Забросив лекции, он готовил дневник к печати, дописывал, правил, а в голове стучало одно: «Моя книга, первая моя книга!» Он дополнил путевые записи несколькими пейзажами Гранады — летний рассвет, Альбайсин, город на закате солнца, — придумал название «Впечатления и картины», посвятил книгу памяти покойного учителя музыки, профессору Берруэте, товарищам по путешествию...Волнуясь, он вписал в пролог заветные, давно придуманные слова: «Поэзия заключена во всех вещах — в уродливых, прекрасных, отталкивающих;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43