А-П

П-Я

 

— И стрелял в него — ты подумай только! — какой-то мальчишка, гимназист... Каково-то теперь старому императору Францу Иосифу? Бедняга! Не хотел бы я оказаться на его месте.Донья Висента вздыхает, но думает она при этом не о старом императоре и не о злосчастном его наследнике. Сердце ее сжимается от неразумной жалости к сербскому гимназисту, которому, наверное, столько же лет, сколько ее Федерико. Каково-то теперь его матери?А Федерико в это время рассеянно, почти бездумно перебирает струны. Свою музыку он пока что отстоял, это главное. Университет, профессия, карьера — все это кажется чем-то бесконечно далеким, почти нереальным. Он не понимает сверстников, мечтающих поскорее вырасти. Куда торопиться? Ему еще не надоело бродить по улицам Гранады, трогать шершавые и теплые камни мавританских зданий или, забравшись поглубже в сад под стенами Альамбры, часами слушать сонное бормотание воды. И ждать какого-то чуда, которое обязательно должно случиться.Есть у него любимая забава, ребячество, в котором он никому бы не признался: зажмуриться, зажать уши — и сразу все исчезнет. Исчезнет это вечернее небо, и коврик на стене, и голос отца внизу, и едва слышный плеск Дарро за окном. Останутся только оглушительные удары сердца и радужные круги перед глазами. Но стоит открыть глаза, отнять пальцы от ушей — и все вернется таким же, даже лучше, чем прежде. Ворвутся с улицы звонкие голоса, и небо с первыми звездами опрокинется прямо в комнату. В его власти вызвать весь этот мир из небытия, заставить его звучать, переливаться красками. Сознание — нет, еще только предчувствие своей силы просыпается в нем. 2 Война, которую позднее назовут мировой, а еще позднее — первой мировой войной, вошла в жизнь Федерико газетными заголовками и разговорами старших. Разговоры были тревожные: того и гляди сами ввяжемся в эту войну, вот только неизвестно, на чьей стороне.Если верить газетам, чуть не вся Испания разделилась на два лагеря — германофилов и сторонников Антанты, альядофилов, как их называли. Первые прославляли немецкую организованность и дисциплину, грозно спрашивали, до каких пор наши копи, наши железные дороги будут обогащать французских и английских капиталистов? Вторые расписывали зверства тевтонов в Бельгии, гневно восклицали: «Германия — это Карфаген всемирного милитаризма, и он должен быть разрушен!»Говорили, что король Альфонс — за немцев, но жена-англичанка склоняет его на сторону своих. Говорили, что в столице дело дошло до потасовок между германофилами и альядофилами. Говорили, что власти воспретили редакциям газет вывешивать на улице афиши с телеграммами, газетчикам — выкрикивать новости, а всем остальным — обсуждать в публичных местах вопросы внешней да заодно и внутренней политики. «Опасаются гражданской войны», — пояснил дон Федерико значительно.Постепенно тревога улеглась. Правительство придерживалось нейтралитета. Выяснилось, что, кроме германофилов и альядофилов, в Испании есть великое множество людей, не расположенных умирать ни за тройственный союз, ни за сердечное согласие. Газеты по-прежнему заполнялись корреспонденциями с театра военных действий, но публика потеряла к ним интерес. Отец привез из Мадрида значок, который там все носили. Значок можно было прикалывать любой стороной; на одной стороне была надпись «Не говорите мне о войне!», на другой — «Поговорим о Бельмонте!». Бельмонте был великий матадор.Только мальчишки сохраняли верность войне, безраздельно завладевшей их играми. Сражение на Марне, битва в Галиции, бои между английским и германским флотом разыгрывались снова и снова на улочках гранадских предместий, воинственные крики неслись из садов и внутренних двориков. И настоящая война, громыхавшая далеко на востоке, начинала представляться отсюда тоже какой-то гигантской, кровавой игрой. 3 Оказалось, что университет мало чем отличается от школы. Знакомое чувство скуки и одиночества охватывало Федерико, как только он входил в аудиторию, сырую и холодную во всякое время года. Он старался занять место подальше от кафедры и поближе к окну. Отсюда можно было наблюдать за тем, как небо, бледно-голубое с утра, постепенно заволакивается городскими дымами и становится грязно-белым, как пожелтевшая за лето листва торопится снова зазеленеть, пока не опадет вовсе под проливными ноябрьскими дождями.А здесь внутри ничто не менялось. С одним и тем же выражением показного усердия на лицах лихорадочно скрипели карандашами зубрилы в первых рядах; на задних столах развлекались тихими играми, шепотом поверяли приятелю сердечные тайны и обменивались впечатлениями о запретных местах, посещенных накануне. Сменяли друг друга профессора на кафедре, но если закрыть глаза, то можно было подумать, что это один и тот же равнодушный и усталый человек излагает основы римского права, рассказывает про учение Платона или толкует о нумизматике.Оживление наступало лишь изредка — например, когда на кафедру, потирая пухлые ручки, взбирался дон Рамон Гиксе-и-Мехиа, известный несокрушимым благодушием и готовностью к рассуждениям на любые темы, не имевшие ничего общего с его предметом — политической экономией. Не успевал он приступить к лекции, как поднимался кто-нибудь из студентов и, рассыпаясь в извинениях, просил высокочтимого профессора высказать свое мнение — ну, хотя бы о будущем автомобильного транспорта. Этого было достаточно. «Дражайший ученик!» — начинал дон Рамон, а затем следовала пространная речь, пересыпанная примерами, почерпнутыми из иллюстрированного еженедельника «Ла Эсфера». Как только эрудиция профессора истощалась, вставал другой студент. Он нижайше просил бы многоуважаемого учителя поделиться своими взглядами на учение русского писателя и философа Льва Толстого. Дон Рамон клевал и на эту приманку: «Граф Леон Толстуа, в просторечии Толстой, чьи произведения столь же изящны по форме, сколь глубоки по мысли...»Чтобы поддерживать уверенность профессора в ценности и оригинальности его высказываний, одни студенты яростно строчили в своих тетрадях, словно боясь упустить хоть слово, другие театрально прикладывали к уху ладонь, сложенную лодочкой, третьи, имитируя экстаз познания, широко открывали глаза, приподнимались с мест и даже издавали сдавленные крики восторга. Когда же лекция — если можно было назвать это лекцией — кончалась, слушатели обступали дона Рамона и толпой провожали его до дверей с изъявлениями самого крайнего восхищения. Под возгласы «Целуем ваши руки!», «Поклон вашей очаровательной супруге!» и просто: «Да здравствует дон Рамон!» — растроганный чуть не до слез профессор, кланяясь направо и налево, шариком выкатывался в коридор.По-иному оживлялись студенты на лекциях по каноническому праву. Перед этими лекциями даже отпетые лоботрясы с задних скамеек оставляли свои развлечения. Дон Андрее Манхон, худощавый человек с лицом цвета старой бумаги и глубоко запавшими черными глазами, входя, окидывал всех взглядом, от которого ничто не могло укрыться. Затем по знаку профессора все вылезали из-за столов и, преклонив колени, читали «Отче наш» и «Аве Мария». Лекция Манхона то и дело перемежалась яростными выпадами по адресу всех врагов католической церкви — от французского безбожника Хуана Хакобо Рус-со до современных отечественных вольнодумцев, всех этих Лопесов Домингесов и Каналехасов. Филиппики свои дон Андрее имел обыкновение произносить, впиваясь глазами в тех студентов, которые, по его сведениям, принадлежали к либеральным семьям. Мало того, он заставлял этих студентов вставать и повторять за ним самые бранные прозвища, которыми награждал либералов, республиканцев и социалистов. Все знали: неподчинившегося профессор провалит на экзамене.Всякий раз, когда дон Андрее начинал искать глазами очередную жертву, сердце Федерико проваливалось куда-то вниз. Это не было страхом: он почти хотел, чтобы выбор, наконец, пал на него, пытался перехватить угрюмый взгляд мучителя... Но тот даже не смотрел в его сторону. Дон Федерико Гарсиа успел уже приобрести вес в гранадском обществе, и было известно, что нрав у него крутой.Настоящая жизнь начиналась после занятий. Хорошо было не спеша брести домой, выбирая все новые маршруты. Разглядывать прохожих, придумывать про них разные вещи. Вон по противоположной стороне под руку с престарелой сеньорой идет тоненькая девушка, потупив глаза. А что, если бы навстречу ей — смуглый печальный юноша с белой розой в руке? Поравнявшись, они обменялись бы мгновенным, как удар ножа, взглядом. Мать потянет девушку дальше, а юноша, выронив розу, будет потерянно смотреть ей вслед. Он может побледнеть, прислониться к садовой ограде, и тогда Федерико, перебежав улицу, бросится к нему на помощь.А из этого узкого зарешеченного окна мог бы, звеня, упасть старинный ключ. Федерико наклонится его поднять, но приземистый человек со шрамом через все лицо опередит его...Дома он рассказывал эти истории так, словно они произошли на самом деле, показывал в лицах — вот так пошатнулся юноша, так кинулся за ключом незнакомец. В семье уже привыкли к тому, что с Федерико каждый день что-нибудь случается («Почему со мной ничего не случается?» — удивлялся отец), и только донья Висента порою смотрела испытующе. Но сын отвечал открытым взглядом, и мать успокаивалась: мальчик не лжет, тут что-то другое. 4 Однажды, опоздав на лекцию, Федерико бродил по полутемным коридорам. Сзади послышались тяжелые шаги, и он, не оглядываясь, скользнул в приоткрытую дверь, за которой виднелись ряды книжных полок. Человечек с седым пухом на голове, близоруко щурясь, поднялся ему навстречу. Шаги приближались. С неожиданным проворством человечек пробежал мимо него, дернул к себе дверь и дважды повернул ключ в замке. Шаги удалялись. Федерико перевел дух и рассмеялся. Старик вторил тоненьким голосом. Отсмеявшись, он деловито спросил, с какой лекции сбежал Федерико, и, услышав, что с естественного права, понимающе кивнул. Увы, как это ни прискорбно, лекции многих уважаемых профессоров... Уже не один студент находил убежище в этом храме, смиренным служителем которого является ваш покорный слуга. Однако он не допускает сюда бездельников и профанов, не ведающих радости общения с книгами. Его молодому гостю знакома эта радость? Какие же книги его интересуют? Быть может, развлекательные повестушки — «Тарквиниева теща» или что-нибудь в этом роде? Ага, он любит классиков? В самом деле? Ну вот что, сынок, ноги у тебя помоложе моих, возьми-ка лесенку и достань вон с той полки «Селестину». Только будь поосторожней, такого издания ты еще никогда не видывал.Они подружились, и Федерико стал проводить целые часы, пристроившись где-нибудь на лесенке между полками, перелистывая том за томом. Старый библиотекарь говорил о книгах, как о хорошо знакомых людях, — улыбался, гневался, укоризненно покачивал головой. Гранадский уроженец и старожил, он помнил решительно все, что было когда-либо написано об этом городе, знал всех писателей, не только родившихся, но и хотя бы однажды побывавших в Гранаде. От него Федерико впервые услышал, как назвал родной город старинный поэт Сото де Рохас — «рай, запретный для многих, сад, открытый не всем». Он написал эти слова два с половиной века тому назад, когда, устав от превратностей столичной жизни, возвратился в свой сад, в нашу Гранаду. «Paraiso cerrado para muchos...» Было что-то в этих словах, помимо их смысла, какая-то ускользающая музыка, не дававшаяся уму.Иногда Федерико провожал старика домой, и тот нарочно делал крюк, чтобы пройти по улице, носившей имя поэта Сорильи. Ему посчастливилось видеть и слышать этого знаменитого поэта в 1889 году, в тот самый день, когда наша Гранада увенчала его лаврами и нарекла императором поэзии. Какое это было торжество! А как-то раз старый библиотекарь повел его через весь город. Они поднялись к Альамбре и, пройдя мимо ее красных полуразвалившихся стен, по узкой тропинке стали взбираться к Хенералифе. Тропинка вывела их на крохотную площадку, окруженную тополями. Посредине бил источник, вода бесшумно стекала по замшелым камням. Старик тяжело дышал, глаза его увлажнились. Вот оно, то самое место, куда приходил беседовать с друзьями наш учитель, наш печальный пророк, безвременно погибший Анхель Ганивет! Здесь он читал свои опыты, размышлял вслух о будущем Испании... Бедная Испания, как рано уходят из жизни лучшие твои сыновья!Федерико стоял насупившись. Не впервые слышал он об Анхеле Ганивете — писателе, философе, гранадце с головы до ног, покончившем с собой тридцати трех лет от роду. И всякий раз старшие говорили что-нибудь в этом же роде: учитель, пророк был слишком хорош для нашего мира. Ну, а вы, стало быть, оказались не слишком хороши? Почему же ты, бедная Испания, позволяешь так рано гибнуть лучшим твоим сыновьям? Ларра, Беккер, Ганивет... Он вдруг разозлился так, что сам испугался. Старик был с ним добр, не следовало его огорчать. Он помог ему спуститься, проводил до самых дверей, был особенно почтителен. 5 Разбуженный внезапным ощущением счастья, он подолгу лежал с закрытыми глазами. Еще все спали. Спал город, который он чувствовал, как собственное тело, и только птичья трескотня, перебивавшая привычный, еле слышный рокот Дарро, извещала о том, что золотистый отсвет уже ползет вниз по куполам и башням. Он слушал это как музыку, знакомую до мельчайших подробностей, мысленно подавая знак, когда каким вступать инструментам. Сейчас вот откуда-то с запада донесется овечье блеяние. А теперь завозятся под карнизом тяжелые голуби. А там ударят низкие колокола собора, им откликнутся звонкие альбайсинские колокола, жалобно вскрикнет локомотив на станции... Пора! И он открывал глаза в тот самый момент, когда солнце показывалось из-за гор и стены домов делались ослепительно белыми, зелень — пронзительной, а башни — огненно-красными.Он охотно пролежал бы так целый день, вслушиваясь в голоса города, любуясь чередованием красок, но надо было одеваться, завтракать, спешить на осточертевшие лекции. И праздничное настроение выветривалось, уступая место глухому, сосущему беспокойству.Даже приглашения на собрания Литературно-художественного центра перестали радовать Федерико. Программа этих собраний была известна наперед: сперва какая-нибудь знаменитость из Мадрида будет долго и витиевато говорить о судьбах культуры, о гении испанской расы и тому подобное, а председатель в отменных выражениях поблагодарит уважаемого гостя за глубину и тонкость его сообщения. Потом поэт Мануэль де Гонгора — прославленная фамилия с особенной силой оттеняет его убожество! — прочтет новое стихотворение, посвященное плеску фонтанов Гранады, блеску черных очей, теням мавританских королей, витающим в Альамбре, и все будут шумно восхищаться, а Федерико в сотый раз подумает, что, видно, никогда он не сумеет полюбить поэзию. А в заключение председатель попросит нашего молодого, но уже известного музыканта исполнить что-нибудь по его усмотрению, и Федерико будет играть и Моцарта и Шопена, и все будут растроганы, но сам он будет знать, что играл он вяло, sin duende, и что дон Антонио, будь он жив, не похвалил бы его за такое исполнение.Однажды чинный распорядок собрания был нарушен. Произошли чрезвычайные события, требовавшие решительных мер. Кучка безответственных юнцов выпустила журнальчик под претенциозным названием «Андалусия, 1915» — вот он перед вами, досточтимые сеньоры! В нем они подвергают возмутительным нападкам деятельность нашего Центра, позволяют себе высмеивать наши собрания, требуют каких-то перемен... Чего именно они требуют? О, они и сами не знают! Что вы хотите, господа, эта война и нашу молодежь сбила с толку!..Федерико прочитал журнал с увлечением. Что говорить, чувство юмора у этих ребят было, и смешную сторону они видели отлично. Но всего важнее было не то, что напечатано, а то, что угадывалось между строчками, — безотчетное недовольство, тревога, злость. Значит, и другие испытывали эти же чувства, они жили в одном с ним городе, некоторые даже учились в университете.Имя одного из редакторов журнала было ему знакомо; кажется, так звали студента-старшекурсника, с которым Федерико иногда сталкивался в библиотеке. Его насмешливое лицо не очень-то располагало к общению; прошло еще немало времени, прежде чем Федерико, встретив как-то вечером этого студента на улице Католических королей, решился остановить его вопросом:— Вы Хосе Мора Гварнидо?Тот замялся. Полемика с Литературно-художественным центром достигла такого накала, что от обиженных просветителей всего можно было ожидать. Должно быть, эта же мысль пришла в голову остановившему его юноше; не дожидаясь ответа, он широко улыбнулся и протянул руку:— Меня зовут Федерико Гарсиа Лорка.Хосе Мора Гварнидо — друзья называли его просто Пепе Мора — считал самым важным для журналиста (и для писателя, каким втайне надеялся стать) умение с первого взгляда определить характер человека, с которым имеешь дело.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43