А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


В глазах Бориса сверкала ярость, но в груди холодным, замораживающим комом — растерянность.
А тут еще некстати от верных людей передают: Дмитрий-Фома собрал по своему суздальскому уделу великую рать, а московский Дмитрий снарядил ему в помощь великокняжеский полк; идут войска на Нижний. В голове не укладывалось: два вчерашних ворога, два Дмитрия соединились, и брат ведет на него московскую и суздальскую рати!
С малым числом спутников Борис поскакал навстречу, выслав вперед людей с упреждением: меньшой-де хочет покаяться и замириться. А что еще ему оставалось? Ехал сейчас и видел: ну, какое войско смог бы он, если даже и захотел, собрать в этих лесах и болотах, почти необитаемых? Шутка ли, до самого Бережца-села, стоящего на левой стороне Оки, немного выше усть-Клязьмы, не встретили почти ни единой живой души!
Здесь, в Бережце, Борис и ждал со своими боярами. Насколько искренне повинился Борис, время покажет, но теперь-то все выходило по-доброму: младший отказался от своих посягательств на Нижний Новгород, бес его на этом попутал да ханская лесть. А старший — он мог бы вести себя иначе, в полном был праве и вообще лишить Бориса собственного удела, — оставил ему все же Городец с волостьми. Княжество богатое, город древний, обширный, валы стоят как горы...
Всегда-то бы так полюбовно кончались на Руси княжьи и всякие иные распри — с совестливой оглядкой на людей, на предание предков-миролюбцев, на судьбу страстотерпцев Бориса и Глеба. Но довольно, довольно бы и самих распрей.
Во встрече на Бережце отчетливо просматривалась современниками умная, доводящая начатое до конца мысль Москвы, олицетворяемая сейчас действиями ее посланца.
Известие об исходе ссоры в дому Константиновичей, а главное, о благополучной развязке московско-нижегородского противостояния, длившегося открыто без малого пять лет, облетело русские пределы. Несмотря на губительные моры, на ордынские и внутренние подстрекательства, были все-таки, с каждым годом умножались поводы для радования и надежд...
Историки справедливо отмечают: самые подробные и обстоятельные свидетельства о временах «великой замятни» в Орде сохранились не в письменности завоевателей (от нее почти ничего не уцелело), не в хрониках и путевых заметках арабских и персидских авторов, а в русских летописях. Это и понятно: кому, как не нашим летописцам, приходилось в те тревожные годы с особым пристрастным вниманием следить за всеми переменами на ордынском тропе?
Распадение Улуса Джучи на Заволжскую и Мамаеву орды способствовало появлению целой сетки трещин, в разных направлениях пересекших имперский монолит. Военные и торговые скрепы фантастического государства завоевателей и заимодавцев явно не выдерживали. В 1361 году один из саранских царевичей сбежал вверх по Волге в Булгары, захватив попутно все ордынские приречные города, — с целью создать неподвластное Орде Булгарское царство. В том же году перестали чеканить монету с именами золотоордынских ханов в далеком Хорезме. Это означало, что хорезмийская область также отделяется от джучидов. Вот-вот готова была отколоться от Сарая приволжская область, расположенная южней ордынской столицы.
В 1363 году великий князь литовский Ольгерд ходил с войском к реке Буг и там, у ее притока, в урочище, именуемом Синими Водами, а позже и в устье Днепра разгромил «три орды монгольские» — объединенное войско заднепровских кочевников, находившихся в относительном подчинении у Мамая. Ольгерд даже в Крым тогда проник, во «святая святых» Мамаевой орды. А через год в том же Крыму генуэзцы напали на Судак и захватили его, доставив очередные хлопоты Авдуле и его темнику.
Закончился полной неудачей набег на Рязанское княжество ордынского военачальника Тагая. Он напал было на Рязань и даже пожег ее, но при отходе настигла Тагая рать рязанского князя Олега; вместе с ним в погоне участвовали князья Владимир Пронский и Тит Козельский. Возле Шишовского леса русские дружины вонзились в порядки ордынцев. Бой был лютый, погибло много с той и с другой стороны, первыми не выдержали воины Тагая и обратились вспять, покидав обозы с награбленным добром. Победа была у рязанцев, полная и — первая современ полусказочного уже Евпатия Коловрата!
Конечно, времена зыбкие, десять раз на дню все еще может перемениться, но все-таки передышка от Орды, хоть и нечаянная, выходила явно. И недаром именно в те годы летописцы все чаще стали говорить о делах строительства, созидания.
В Новгороде Великом в те годы на серебро, скопленное в Софийском соборе, мастера нарастили каменные стены детинца и отрыли вкруг крепости ров. И в пригороде новгородском, в Корелах, на ладожском берегу «посадник Яков поставил костер камен», то есть стрельницу новую — боевую башню.
И псковичи старались не отставать: сговорились с каменщиками о новом Троицком соборе в Крому.
И в Новгороде тогда же поставили каменную Троицу — на Редятиной улице, где обитала Югорщина — купцы, промысловые и ратные люди, что осваивали дальнюю Югру. Накануне вернулся оттуда из удачливого похода вожак ватаги ушкуйников Алексей Обакунович, воин отчаянно-бесстрашный, непоседливый, с былинным замахом жизни. От югорских тундр даже за Урал забрели его ребята, поднялись вверх по Оби, воевали с разными сибирскими народцами, привезли мехов и «серебра закамского» — всяких блюд и тарелей с изображениями зверья и травными узорами.
На обратном пути не сдержал (или не хотел сдержать) Алексей Обакунович своих ретивцев, войско разделилось, полторы сотни ушкуев спустились по Волге до Нижнего Новгорода и там снова потрепали восточных купцов — хватит-де им совать нос в русские края!
Это очередное новгородское буйство пришлось разбирать уже Дмитрию Московскому и его думе. Он не был намерен поощрять самочинство, которое наверняка повлечет за собой новые погромы в русских невольничьих посадах ордынских городов. Никакое действие против чужеземцев затеваться без его воли на Руси не будет. Добычу новгородцы вернут в великокняжескую казну, он сам ею распорядится; на случай же, если заупрямятся, на Двине пойман и доставлен в Москву заложником знатный новгородский боярин с сыном. А то нескладно: ушкуйникам хмель, а всей Руси похмелье.
Великокняжеской казной — с тех пор, как разгорелась «великая замятия», — распоряжались на Москве совсем необычно. Даже страшновато было об этом и вслух-то говорить: уж который год дань в Орду не возили совсем, то есть ни единого рубля. Это как бы само нечаянно забылось. Да и к кому возить-то? К темнику Мамаю либо к городу Сараю? «Царев выход» по-прежнему собирался, но оседал он в Москве. Тут получалась, конечно, и хитрость по отношению к своим, так как многие еще и не ведали, что дань не платится. Но хитрость оправданная, наперед оправдываемая.
Несколько лет безотцовщины не прошли для Дмитрия даром. Он видел — по действиям своего совета, по последствиям этих действий, — какие ощутимые плоды приносит решительность, согласуемая с трезвой умеренностью, наконец, с милосердием к тем, кто от души повинился. Великому князю нельзя в своих действиях опираться только на закон, на правила, неукоснительно переходящие из рода в род. Одной рукой надо держать Право, другой же — Правду. Милосердную, потесняющую, когда надо, и закон.
У Дмитрия-Фомы, знали в Москве, подрастает дочь Евдокия. Да и великий князь московский и «всея Руси» близок был к возрасту, когда пора подумать о суженой, о продолжении рода. Того самого рода, который и в одной и в другой семье изводили от славного Большого Гнезда.


Глава четвертая
ЮНОСТЬ МОСКВЫ


I
Не в укор, не в попрек будь сказано, но ни у кого из наших знаменитых старых историков — ни у Карамзина, ни у Соловьева с Ключевским — не найдем мы в главах, посвященных Дмитрию Донскому, объяснения, почему великий князь московский повенчался с нижегородской княжной Евдокией не у себя дома, на Москве, и не у нее дома, в Нижнем Новгороде, а в достаточно удаленной от Москвы и от Нижнего Коломне. Само это сведение — в пересказе или в выдержке из летописи — приводят, но ни один не указывает на причину странного, не в обычаях тех времен, поступка: устроить свадьбу далеко в стороне от собственного стола.
Итак, в разновременных летописях встречается одно и то же, предельно краткое, почти дословно повторяющееся упоминание: «Тое же зимы (1366 года), месяца Генваря в 18 день, женился князь велики Дмитрей Ивановичь у великого князя у Дмитреа Констянтиновича у Суздальского и у Новагорода Нижнего, поя дщерь его Евдокею, а свадьба бысть на Коломне».
Ясно, конечно, что союз этот, как и большинство тогдашних междукняжеских браков, заключался не без учета политических соображений. Обстоятельства переменчивы, сегодня между недавними противниками мир, а завтра, кто знает, какая еще кошка вздумает дорогу перебежать. Свадьба же миру не помеха, но, напротив, лишняя скрепа.
Установление лада в отношениях князей-соседей вовсе, однако, не было поводом для того, чтобы каждому из них тут же размякнуть душой, подобно воску на солнце, и позабыть о своем самодостоинстве. Не потому ли и не повез Дмитрий Константинович дочь свою прямехонько в Москву? Пусть тезка московский и отнял у него великий стол, но не по чину нынешнему, так по весу прожитых годов он куда тяжеле своего будущего зятя... И юный жених вполне мог сейчас думать сходную думу: ему ли, первому князю всей Руси, ехать на женитьбу в Нижний? Это ведь и впрямь будет выглядеть неким унижением... Вот и сговорились оба — предположим мы — выбрать местом свадьбы ни к чему не обязывающую Коломну. (Так и дальше будет у тестя с зятем: но случаю крестин третьего сына Дмитрия и Евдокии, Юрия, снова встретились в месте, условно говоря, пограничном; Дмитрий Константинович, как и московская сторона, прибыл в Переславль, к Плещееву озеру, тут гуляли...)
Но можно и иначе истолковать выбор Коломны. Она ведь по значимости своей числилась вторым после столицы городом во всем московском княжестве, а кроме того, это был первый его, Дмитрия, город, так как — напомним — именно Коломну московские князья обычно завещали в удел старшим сыновьям, и Дмитрий еще в малолетстве, при княжении родительском, знал твердо: Коломна — его добро, его особая забота на целую жизнь, сколько бы еще ни народилось у него братьев и как бы мелко ни пришлось делить им в будущем отчую землю. Когда-то, лет уже шестьдесят тому, прадед Данила Александрович отбил Коломну у рязанцев, столкнул их с московского берега Оки. Справить теперь свадьбу в Коломне — значило лишний раз подчеркнуть исключительную значимость для Москвы этого порубежного с рязанской землей города. Дмитрий тем самым как бы лишний раз доказывал Рязани свою силу, а то южная эта соседка опять стала задираться и дерзить при нынешнем ее князе Олеге. Побил Олег Тагая — и молодец; но свои-то старые раздоры что вспоминать? Прадед сжал ладонь, и правнук разжимать ее не собирается, блюдя родовое: «Что в руку взято, то навсегда». Пусть же и до рязанских ушей долетит с коломенского холма праздничный благовест и венчальная песнь.
И вот в разукрашенных санных поездах, укутавшись в жаркие, заиндевелые снаружи меха, в щекочущих струях ветра, под пение полозьев издалека поспешали навстречу друг другу молодые, неслись по твердо-пушистым ложам двух рек, уже прочно замерзших: она — вверх по Оке, он — вниз по Москве-реке, летели в отроческом волнующем предощущении любви — к тому месту, где реки эти обнимутся и сольются в таинственной тени зимнего покрова.
Но было еще одно обстоятельство, им-то, пожалуй, надежнее всего объяснить выбор Коломны.
Дело в том, что свадьба просто никак не могла состояться в Москве, потому что Москвы на ту пору вообще... не существовало. И не в каком-нибудь иносказательном смысле слова, но в самом прямом, неумолимом и суровом.
Это случилось еще летом 1365 года; в те дни было в Москве, по летописи, «варно», то есть жарко очень, стояли «засуха велика и зной». Небольшой, сплошь почти деревянный город, давно не кропленный дождями, оцепенело приумолк, только изредка, неслышно человечьему уху, пискнет новая щель вдоль усыхающего срубного бревна да сухо просыплются из лопнувшего стручка твердые горошины. Крыши, заборы, листва, ботва огородная и придорожная гусиная травка — все покрыто пыльным налетом, обесцветилось; душно и в тени изб, душно и в самих избах, лишь под утро чуть остывают крыши, но тут снова впиваются в них косые лучи; на дубовых, много раз латанных стенах старенького Кромника рассохлась и поотвалилась местами глиняная обмазка, а с нею и известковая побелка; река обмелела, еле течет, а по вечерам не клубится мягкими туманами; немногочисленные колодцы вычерпаны почти до дна; кое-где бока срубов слезятся проступившей наружу хвойной смолой, и она засахаривается вскоре на жару; псы во дворах примолкли, лежат в тени с вываленными языками; небо — и не смотреть бы на него — белесо-пустое, будто с него тоже давно не смывали налет пыли, и ветерок не налетит ниоткуда, а и налетел бы, так перенес с места на место ту же пыль московскую, хрустящую на зубах песком.
В ближних к городу борах ржавый хвойный настил сухо трещит под ногами, душно тут, как на чердаке.
Так и не вызнали, отчего беда пришла на этот раз: от детской шалости, от вражьего ли поджога? Многие потом свидетельствовали, что первой вспыхнула деревянная церковь на посаде. Будто дожидаясь условленного знака, невесть откуда прыгнула на город ветряная буря.
Все длилось не более каких-нибудь двух часов. Сначала огненная лава пронеслась по посаду: люди бросались к одному, другому двору, но сорванные вихрем с крыш головни и целые горящие бревна летели по воздуху через десять дворов. Нечего было и думать о спасении домашнего скарба. Огонь уже лизал крепостные бревна у подножия кремлевского холма. Кажется, мига не прошло, как весь холм поднялся на воздух сияющим столбом, — и где они, красные княжьи терема, льдистые грани четырех каменных церквей, святые надгробья в прохладной полумгле, слава и слезы, и пот, и труд, — где?.. Головни с шипом посыпались с неба на воды Неглинки, Москвы-реки. Черными охапками дыма всклубилось Занеглименье, и над недавно отстроенным Заречьем нависла темень. Люди валили толпами к воде, потом просачивались, жмясь к береговой кромке, кто — вверх, за Черторый, кто — вниз, к Яузе. Город у них за спиной выл и гудел огненным нутром, пожирая все подряд — сундуки с шубами и поневами, низки жемчуга и деревянную щербастую посуду, книги с алыми и черными буквами, обезумевших свиней в клетях, деревья и груды мусора на задворках, траву и паутину — все.
...На новой бумаге, сшитой в новую тетрадь, свидетель немного позже записал: «Весь город без остатка погоре. Такова же пожара пред того не бывало...»
В голосе летописца, как и обычно при освещении подобных событий, — ни скорби, ни отчаяния. Случившееся воспринято как неминуемая данность, которую ни обойти, ни объехать, а можно ее только сопоставить, сравнить по размеру с другими, сходными. Не бывало еще на Москве пожара подобного... И все.
Но это неравнодушие усталого созерцателя земных суетствий. За безжалостными словами угадывается твердая вера в то, что город поднимется из золы и чада. Потому что ему-то, летописцу, известно, что так или почти так уже бывало много раз — и с самой Москвой, и с иными русскими городами. И не только бывало, но, пожалуй, и наперед еще будет, и не раз, и в не менее страшном обличье придет беда, но это никак не причина для того, чтобы остолбенеть от предчувствий и перестать строить.
Ну а вчерашние погорельцы — черный посадский ремесленный люд, купцы, дружина, жещины, — была ли у них у всех сила духа такая, чтобы глянуть вперед с мрачно-торжественной прозорливостью летописца? Отчаявшимся, бездомным, не казалось ли им сейчас безобразное пепелище местом проклятым? То самое, что летописца обнадеживало: горели, мол, горели, но всякий раз отстраивались заново, — их, наоборот, могло еще более отвратить от желания возвращаться сюда, к остовам своих жилищ. Столько-то раз гореть! — да не знак ли это, что нужно, не оглядываясь, навсегда бежать отсюда, расточиться по укромным деревенькам, по лесным пустыням, или уж, на крайний случай, если князь и совет его повелят, то строиться где-либо еще, да подалей отсюда, на чистом, не знавшем злого сглазу месте.
А что сам отрок-киязь думал?.. Огонь, бесчинствующий, неукротимый, был одним из первых впечатлений его детства. Еще четырех лет не исполнилось Дмитрию, как на глазах его заполыхали дубовые срубы дедова Кромника. Дитя на пожаре. Как бы ни было ему страшно, оно смотрит на пожар зачарованно, во все глаза, почти с улыбкою любования, как на какую-то священную, только ребенку понятную, освобождающую игру природы, подобную языческому обряду жертвоприношения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45