А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Поначалу они перечеркивают одна другую, смещаются, ответвляются в стороны. Агеев вдруг забывал, что главный его козырь – в быстроте, в стремительных передвижениях. В нестандартных путях отходов, в хитрых загадках, задаваемых противнику из добровольно занятого угла ринга. Он начинал отрабатывать сильные удары из статичных положений. Отказывался от маневра – главного своего оружия. Или решал, что у неопытного противника можно выиграть и примитивными средствами. Шел вперед, пропуская тяжелые удары, получил травму и едва не проиграл. Были два боя с Валерием Трегубовым. Дважды судьи, зрители и пресса расходились в оценке сил. Победы Виктора оказывались под сомнением. Он доказывал их справедливость в третьей, неофициальной встрече: в спарринге на тренировочном сборе.
Он вновь утверждался в правильности своей манеры, утверждался окончательно. Чтобы не изменять ей, как не изменяют самому себе. Она отвечает его спортивным убеждениям – его представлению о настоящем боксе.
Поэтому он и уверен, когда обещает выиграть. Запас его нервной энергии всегда значителен. Он научился сохранять ее до выхода на ринг, базируя на ней свои импровизации.
Четыре черты назвал Владимир Фролович Коньков. Одну не назвал. Возможно, умышленно. Считал ее само собой разумеющейся. А еще возможнее, не считал ее принадлежащей одному Агееву, а всему искусному – отрицающему примитив и бездарность – боксу сегодняшнего дня. Но Агеев всей своей спортивной биографией защищает его прогрессивное направление. И мы назовем эту пятую – объединяющую все четыре упомянутые – черту его характера, его стиля – современность.
Очерк опубликовали за три дня до нового, шестьдесят четвертого года.
И в день публикации вечером мы случайно встретились с Агеевым на улице Горького, с той стороны, где телеграф.
Я, конечно, сразу же спросил, не удержался: читал ли он?
– Да. Все нормально. Спасибо. Только я не рядовой. Мне ефрейтора присвоили.
Мне, в том тогдашнем моем состоянии, в нетерпеливом ожидании чуда, которое, я все надеялся, произойдет – и жизнь моя в корне изменится, получит давно предназначенное ей направление, – отзыв Агеева показался не слишком созвучным предчувствуемому. И сама случайность встречи на улице – такого ли общения с найденным, открытым мною миру героем я ожидал?
Но, схваченному суетой и спешкой уходящего года, мне не оставалось времени на разочарования, как хотелось мне считать последние в моей новой практике.
Агеев на ближайшее время – сколько же длилось оно? – становился метафорой моего тщеславия, моих иллюзий.
…На динамовский стадион я пришел – после долгого перерыва – темным осенним вечером. По редакционному заданию – почему и знаю точно, что было это, могло было быть только осенью шестьдесят третьего года.
Толя Семичев дежурил в типографии и попросил сходить вместо него на «Динамо» – кто-то должен был в тот вечер установить рекорд в беге: то ли на среднюю, то ли на стайерскую дистанцию в перерыве футбольного матча. Динамовцы играли, кажется, с харьковской командой.
Я пришел к началу. Решил, что заодно уж и футбол посмотрю, – сколько лет не был.
И не заметил, как превратился в телезрителя.
Нет, в Лужниках я бывал изредка – на больших международных матчах. Но новый, стотысячный стадион так никогда и не стал для меня тем, чем был динамовский, Странно, но Лужники в моем понимании пластически перекликались с телевидением.
Укрупненные на телеэкране лица игроков не становились для меня ближе тех, прежних, которых я с высоты динамовских трибун видел и любил. А удаленность зрителя от поля на новом стадионе делало для меня футбол, в принципе, неотличимым от телевизионного, – никогда больше не повторялось ощущение, что я тот влиятельный, каким казался себе в детстве, болельщик, при котором что-то непременно должно произойти или, наоборот, произойти никак не может. Тем более что уже ничьей победы я так страстно не желал, как побед ЦДКА в сороковые годы. К новому призыву армейского клуба я оставался совершенно равнодушным. Борьба за лидерство в середине пятидесятых годов между «Динамо» и «Спартаком» меня никак не задевала.
Я понимал, конечно, что Яшин – это да, такого в наши, как не переставал считать я, дни, скорее всего, что и не было. Мне, по-своему, приятно было вспомнить, что я видел Яшина, еще не только не прославленного, но и не замеченного зрителем, когда ЦСКА и «Динамо» встречались в отсутствии сильнейших игроков, занятых в сборной, в неофициальном матче, – я с Восточной трибуны видел промахи Яшина и удивлялся, как это у динамовцев после Хомича и Саная такой незадачливый вратарь. И вот вдруг такой поворот у нас же на глазах, что Яшин оказывается лучшим как бы на все времена.
Я сочувствовал Хомичу, который доигрывал за минскую команду, – Хомич-то был из м о е г о футбола.
Я болел за Николая Дементьева – он играл долго и в пятьдесят четвертом году еще очень хорошо, не хуже молодых, в тот период выдвинувшихся.
В газете критиковали Сергея Сальникова, перешедшего из «Динамо» обратно в «Спартак», – и я радовался, что, несправедливо, на мой взгляд, обиженный, он играет все лучше и лучше и считается лучшим, самым техничным игроком.
Но, конечно, после детских и отроческих фантазий эдакая позиция «над схваткой» выглядела отступлением…
…Шел дождь. И похоже было, что никакого рекорда не состоится.
Я стоял в проходе над нижним ярусом и думал не столько о предстоящем забеге, а о том, сумею ли передать, описать, как выглядел сам стадион в момент установления рекорда.
Ничего праздничного не было в этом промозглом вечере, но я привык, что стадион для меня всегда праздник – при любой погоде. И всегда есть что-то примечательное в самой обстановке.
Но никогда прежде я не пробовал объяснить – ни себе, ни кому бы то ни было – в чем, по-моему, заключается этот праздник. Никогда не спешил уложить впечатления в слова – зачем?
А сейчас в репортерских амбициях я лихорадочно соображал: уместно ли написать, допустим, что прожекторы, направленные на поле с мачт, слепо отразились в черных лужах гаревой дорожки? Заведующий наверняка может спросить: а почему слепо? И сам я сомневался, а могут ли лужи в один и тот же момент быть и черными (на черной гари), и слепо отразившими?
И разрешат ли мне вообще в связи с рекордом, который еще неизвестно установят ли, упомянуть лужи?
…На мокром поле появились игроки. Вышли с мячами на разминку.
Яшина, Численно я накануне видел в Лужниках в том самом матче, что так живописно препарировал Галинский.
Сейчас я их еле узнавал…
Они вышли на поле буднично, как в соседнюю комнату вошли, – прожекторы, от которых я ждал слепого отражения в лужах, создали, оказывается, почти домашний уют. И тишина трибун дополняла иллюзию.
Разительно – после Лужников – сократившаяся дистанция между мною и футболистами – и я выбит вдруг из колеи своих репортерских забот.
Я не отброшен назад. Я не ввергнут ни в какие воспоминания. Это, наоборот, что-то новое для меня в футболе, о котором я и не думал никогда в последние годы с личной интонацией.
Я сражен предчувствием. Редакционное задание больше не тревожит меня. Я как забыл про честолюбивые планы, связанные со «Спортом». Мне теперь кажется, что именно тогда я понял несостоятельность своих намерений стать спортивным журналистом. И не слишком пожалел об этом.
Рекорда в тот день не установили. И на футбол я не остался – посмотрел рассеянно несколько минут и почему-то ушел.
Нет, в редакцию я вернулся. И убедил себя в необходимости штатной в ней работы. И зачисли меня тогда в штат – все бы, возможно, и покатилось по накатанному. И моей личной заслуги в том, что судьба оказалась посложнее, в общем, нет. Я в тот период соглашался на инерцию. Только не от моего согласия это зависело. И хорошо, наверное, что не от моего.
После того раза я опять долго – дальше-то выяснится, что прошло меньше года, но, значит, и на третьем десятке года бывают плотными и оттого длинными, как в детстве, – не приходил на «Динамо».
Но в тот день, когда не поставлен был рекорд и, соответственно, не выполнено редакционное задание, я уже точно знал – теперь-то понимаю, что знал, – возвращение произошло.
Не в адресе дело… Но и в адресе – тоже.
Я ведь и сейчас бываю на динамовском стадионе не часто, однако снова – случайно ли? – живу поблизости. И в жизнь мою, в биографию он входит с прежней непременностью: не событийной, так хотя бы географической. Предзнаменование? Или же я опять фантазирую?
…В последний – перед долгим перерывом – раз я был на «Динамо» из-за Стрельцова. Пришел специально на него посмотреть в рядовом матче. Уже и наслышан был, и по телевизору в памятных всем играх его видел. И вот пришел на игру, когда никакой давки за билетами не было, время аншлагов давным-давно прошло, разве что уж матч очень престижный, но такие матчи, как правило, игрались в Лужниках. Пришел и смотрел на него с Южной трибуны, как когда-то на Петра Дементьева. И как тогда Дементьев, он практически простоял всю игру. Но не припомню ни досады своей, ни разочарования. Смотреть на Стрельцова – вальяжного, с желтым коком, ушедшего, как с трибуны казалось, в себя, в свои мысли, далекие от игры, погруженного – все равно было интересно. Не было сомнений, что все у этого парня впереди.
У меня тогда уже пропало детское желание познакомиться с футболистом, посмотреть на него вблизи. Мне тогда уже иначе, как по билету, а еще лучше, по телевизору, и не хотелось смотреть футбол. А десять лет пройдет – и куда моя спокойная обстоятельность денется? Въеду в Северные ворота на автобусе с футболистами (и Стрельцов сидит в том автобусе) и буду нервничать, словно самому на поле выходить…
Валентин Иванов будет уже тренером «Торпедо». Воронин подведет – не приедет на сбор перед полуфинальным матчем на Кубок с московским «Динамо». Травмированного Стрельцова придется заявить на игру. Само присутствие его на поле могло многое решить.
В автобусе, выехавшем из Мячкова, торпедовской базы, он сразу сядет на табурет рядом с водителем и до самых Северных ворот стадиона будет настраивать транзистор на соответствующую музыку.
А еще через десять с чем-то лет я буду вспоминать об этом в мемуарно-аналитических ремарках к литературной записи стрельцовской книги.
В ремарках этих я тоже, очевидно, самоутверждался. И в самоутверждении таком рисковал комментариями к Стрельцову заслонить самого Стрельцова (помните ироническое, чеховское: «Важен не Шекспир, а комментарии к Шекспиру»?). Но в контексте новой книги ремарки, возможно, проиллюстрируют мои поиски жанра?
5
…Может быть, в романе, посвященном середине пятидесятых годов, Стрельцов возник бы как действующее лицо и рассматривался бы в определенном социальном аспекте?
Эдуард Стрельцов возник в меняющемся мире футбола.
Но футбол-то менялся не сам по себе – футбол менялся в несомненной связи со всем, что менялось вокруг его полей и трибун стадионов.
Невольное укрупнение фигур, занятых в футболе послевоенных лет, казалось естественным. Место, отводимое футболу в ряду зрелищ сороковых годов, кого-то, вероятно, и коробило, но не оспаривалось.
В эмоциональной хронике того времени герои футбола воспринимались персонажами своего рода драматургии – фольклорной, но, безусловно, злободневной.
Посещение стадиона было массовым и одновременно престижным – едва ли не всех знаменитых людей страны в дни больших матчей можно было застать на динамовских трибунах.
Популярность футбольного мастера была популярностью в квадрате – популярностью в популярности. Спортивный жанр как бы превращался в своего рода вексель – обязательство прославить.
Но к весне пятьдесят четвертого года – моменту появления Эдуарда Стрельцова – в незыблемой популярности футбола можно было уже засомневаться. Теперь-то ясно, что это был отлив перед новым, несколько иным, не столь безудержно страстным, но все же приливом. Но тогда никто не смог бы, наверное, сказать с полной определенностью, что прежний интерес к футболу возродится. Впрочем, того, что наблюдалось в послевоенные годы, больше не повторилось. На Стрельцова подобное свидетельство, однако, никакой тени не бросает – «на Стрельцова» ходили все годы, что он выступал…
Тогдашнее снижение популярности футбола не трудно объяснить как огорчение поражением наших футболистов в первом для себя олимпийском турнире пятьдесят второго года.
(На меня, однако, – замечу – расформирование ЦДСА в наказание за олимпийский проигрыш ее ведущих игроков произвело впечатление посильнее, чем сам проигрыш. Я не представлял себе «внутреннего» календаря без своей команды.)
Поражение потерпели «первачи», знаменитости, кумиры и герои послевоенных сезонов. Болельщики (в те годы завсегдатая стадиона можно было в большей степени считать болельщиком, чем зрителем, склонным, как я сейчас, к аналитике, к спокойному размышлению) слишком уж привыкли верить в незаменимость своих любимцев, в их класс, который со времени динамовских побед в Англии поздней осенью сорок пятого года полагали (и не без оснований) международным.
Мысль же о том, что лучшие годы послевоенных лидеров позади, казалась слишком уж жестокой, разрушающей романтический мир, уютно обжитый любителями футбола.
Правда, с чувствами зрителей тогда и не подумали считаться. Если и пытались апеллировать, то уж, скорее, к трезвости чисто спортивного восприятия происходящего, чем к упрямству личностных симпатий и пристрастий.
Правда и то, что принятые меры по омоложению ведущих команд, по ускорению расставаний с заслуженными ветеранами дали в чем-то обратный эффект. Если, конечно, брать в расчет опять же сугубо зрительское восприятие.
Казалось, что ушедшие с поля знаменитости увели и заметную часть зрителей с трибун – зрителей, как бы делавших погоду, оптимальную для восприятия игры.
Молодым игрокам открылись вакансии.
Но поскольку ветераны ушли, чуть-чуть не доиграв, впечатление о них как о незаменимых (впечатление, создавшееся после лучших матчей Боброва, Бескова, Трофимова и других) осталось.
В такой ситуации и появился в московском «Торпедо» рослый парень с мощными ногами прирожденного центрфорварда, со светловолосым начесом надо лбом, как у многих тогдашних, так называемых, стиляг, словно с улицы Горького (и не подумаешь, что он ведь из Перово, которое тогда и Москвой не считалось) на стадион забрел, семнадцатилетний Эдуард Стрельцов (семнадцать ему минуло 21 июля – в самый разгар сезона, когда ходил он уже в знаменитостях).
Облик игроков тогда видоизменялся – укорачивались еще недавно считавшиеся верхом футбольной элегантности длинные, до колен трусы, появилась модная стрижка вместо бритых «по-спортивному» затылков. Футбол, словом, подстраивался под общеэстетические категории, отказывался от некоторых обаятельных, в общем-то, ритуальных причуд.
В процессе этом не было, однако, сплошной однозначности. Некоторая внешняя стандартизация соседствовала с большей раскованностью. Метафоричность перемен в духе наступивших времен ничуть не противоречила сути игры, всегда, в сущности, чуткой к пластической трансформации, к «освобожденным» мышцам, к большей двигательной раскрепощенности. Футболисты играли теперь без щитков, в облегченных бутсах. От игроков все настойчивее требовалась универсальность, расширялся диапазон действий. Вместе с тем в поведении футболистов нового созыва на поле нельзя было не почувствовать ритмы, привнесенные из современной жизни, ставшей динамичнее. И непринужденнее держались «на людях» молодые, поувереннее, чем их ровесники еще несколько лет назад.
…Стрельцов сразу удивил масштабом своей непохожести на всех других.
При появлении игрока такого своеобразия уже не о современности – соответствии лучшим из имеющихся образцов – приходится говорить, а о своевременности счастливого открытия подобной индивидуальности.
Игрок, отвечающий требованиям времени, – это одно.
Игрок же, определяющий своими достоинствами, своими возможностями, самим присутствием в футболе характер общих действий на поле, колорит зрелища, – совсем другое.
Самое интересное, что необходимость и значимость роли, отведенной в большом футболе Стрельцову, скорее всего, природными его качествами, признана была всеми еще до свершения на поле чего-то действительно выдающегося.
Сразу удивив, он и сразу был признан величиной. С этим не собирались спорить и наиболее строгие из знатоков. Не говоря уже о нас, моментально полюбивших Стрельцова со всеми его слабостями, которые стали очевидны тоже сразу.
Эффект узнавания Стрельцова чем-то напоминал внутренне метафорическую и ключевую, может быть, для понимания всего произведения сцену из «Золотого ключика»: когда Буратино впервые попадает в кукольный театр, куклы, никогда его не видевшие раньше, безошибочно называют пришельца по имени и рады, что он, наконец, с ними.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27