А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

щелкнул выключателем, экран погас, а световой квадратик, блик не сразу исчезает, тает…
Тогда, когда Королев проиграл из-за рассеченной брови, он не выходил на вручение наград. В пятьдесят третьем он спокойно стоял на ринге, когда золотой медалью награждался Шоцикас. Второму призеру не полагалось выходить из шеренги остальных призеров – победителям предстояло опустить флаг чемпионата, и, вышедшие из строя награждаемых, они образовывали особую группу. Но Королев, услышав свою фамилию, по инерции шагнул вперед – это хорошо было видно на экране: оглянулся, строго взглянул на кого-то невидимого нам и тяжело шагнул назад, в шеренгу вторых и третьих. Что это было? Откуда же мне знать? Но запомнилось – говорю же характеры, а значит, жесты, движения тогдашних боксеров врезались в память. Тем более все повадки Королева.
Очевидно, утратив первенство, Николай Федорович вел себя по общепринятым меркам как-то нелепо. Превращался, видимо, в фигуру одиозную из-за своего упрямого нежелания расставаться с боксерским рингом. Он не способен оказался уйти вовремя – уйти непобежденным. Тридцатисемилетним, он в международной товарищеской встрече проиграл не ахти какой силы боксеру из Польши – это он-то, Королев, посылавший после войны вызов Джо Луису. Он никак не хотел смириться с возрастом – не видел того, что видели все вокруг.
Но популярность его еще долго не шла на убыль – в шестьдесят третьем году он появился в зале «Крыльев Советов», одетый в военно-морской мундир (служил тогда на Севере), и публика устроила ему овацию. Но я заметил, что Сергей Щербаков и другие боксерские знаменитости иронически переглянулись. Почему? Он терял влияние в спортивных кругах? Или же он и был всегда больше любим публикой, чем боксерами? По-моему, то же самое много позже происходило с Виктором Агеевым – ему отдавали должное, соглашались, что редкостно талантлив, но осознанную им особенность своего положения, пренебрежения общепринятым простить не хотели. Так мне казалось…
Представился мне случай написать о Николае Федоровиче в семидесятые годы, когда, при всем уважении к нему и признании за ним места в спортивной истории, мало кто считался с мнением Королева (слушали, но не слушались), представления его принимались устаревшими, хотя начатые им мемуары, не дошедшие до печати из-за отсутствия квалифицированной помощи в редактировании, показались мне самостоятельными по языку и мыслям о боксе.
Он жил в двух шагах от меня, я часто видел его на улице Усиевича, относительно мало изменившегося, но ступающего тяжело, подволакивающего ногу. О давнем, мимолетном знакомстве смешно было напоминать ему, столько людей знавшему. К тому же боксеры на память обычно жалуются. Пришел к нему как-то утром в качестве официального лица – было задание от журнала. Он открыл мне дверь в халате, будто на ринг поднимался.
У меня тогда еще мал был опыт общения с выдающимися ветеранами – и Николай Федорович своими огорчениями и обидами сбил меня с настроения задуманного разговора о боксерских делах. Его больше волновали неприятности текущего дня. Разговаривали мы довольно продолжительно, но как написать об этом в праздничный, парадный номер, я не знал. Попробовал написать вообще – без личного. Ничего не вышло: убедился, что рассказать о боксере Королеве могу лишь с чужих слов – лучших и главных боев я не видел, наивысших удач не застал.
Но вот время прошло, и вижу, что шапочное знакомство с Королевым ввело меня в мир, который стал все-таки и моим. Мир этот населен людьми, вошедшими в меня как имена, как символы и превратившимися в конкретность движущихся судеб, повлиявших и на мою судьбу, заставившую постучаться в двери служебных подъездов арен большого спорта.
…Сам я несколько раз начинал заниматься боксом. Последний раз в университете, у Огуренкова, когда уже все сроки для серьезных дебютов прошли. И ни о каких достижениях – при всем соблазне как-то приподнять себя, мотивируя свою причастность к спортивной жизни, – рассказать не могу. На факультете журналистики бокс был в чести. Тот же Эдик Борисов кончал наш факультет. Мастерами спорта стали Борис Ольшевский, Морис Гусев. Леня Лейбзон перворазрядником и чемпионом Москвы среди юношей пришел в МГУ из института физкультуры. Заочник Миша Лаврик – это он затевал в «Молодой гвардии» серию «Спорт и личность», где вышли мемуары и Попенченко, и Шоцикаса, – вернулся из армии мастером. Кого-то из боксеров-журналистов я, возможно, и пропустил в перечислении. Назвал только тех, с кем общался, дружил. Под чью марку и себя привык с той поры считать крупным специалистом. Что имело так далеко и надолго заведшие меня последствия.
Это, как я выше обозначил, приключение, однако, первоначально связано с именем однокашника – мастера спорта. Но не по боксу – по легкой атлетике.
Двумя курсами старше меня учился Толя Семичев – прыгун с шестом, входивший в сборную страны.
Толя трагически погиб, будучи на двадцать лет моложе, чем я сейчас. Поэтому, хотя он, как старший, мне протежировал и втянул меня в спортивную журналистику, я смотрю на него все же с высоты прожитых лет и гадаю: как могла бы сложиться его жизнь?
У Семичева, на мой (и не только мой) взгляд, были все данные и возможности стать одним из самых видных журналистов, пишущих о спорте.
Он рано – то есть вовремя – начал писать и быстро продвигался в профессии. Он рано – опять же, наверное, вовремя – оставил большой спорт, добившись в нем определенных успехов. Он не пожертвовал спорту лучших лет жизни и, тем не менее, испытал, успел испытать то, что позволяло ему рассматривать события спортивной жизни изнутри. Ему легче было, чем мне, например, перевоплощаться в героев своих очерков. Если вообще это нужно. Допускаю, что верная передача своего ощущения от личности спортсмена – документ и аргумент более убедительные и эмоционально естественные, чем примерка к себе «чужой шкуры». Высказываю субъективное мнение – мне, не бывшему спортсменом, просто ничего другого не остается.
Мне невыгоден и спор – кто лучше может написать о спорте: спортсмен или не спортсмен.
Кто лучше напишет, тот, наверное, и убедит читателя, что он прав, – иди там потом, разбирайся в подробностях биографии автора…
Талантливому человеку, наверное, дано пережить и не вошедшее фактом в его личную биографию, но, тем не менее, ставшее фактом искусства, литературы – а это уже реальность такая же, как и сама жизнь. Некоторые, слышавшие песни Высоцкого, не могли, например, поверить, что не был он на фронте, не воевал летчиком-истребителем.
Не считаю для себя возможным теоретизировать о спортивной журналистике. И никак уж не чувствую за собой права давать кому-либо оценки. Но так невольно получается…
Я ведь говорю прежде всего с позиции заинтересованного читателя, многолетнего – с детства – читателя: и газеты «Советский спорт», и других спортивных изданий. Говорю о том, чего мне не хватает, как человеку, интересующемуся столько лет спортом. А не хватает исповедальности, подлинного свидетельства.
Но, может быть, это и не в компетенции журналистики? Нужна особая форма, особая проза. Но только без документа не обойтись – сочиненное, приписанное не выручит, не убедит.
Люди спорта в обыденной жизни чаще разочаровывают. Но то же самое не реже происходит в общежитейском общении и с артистами, и с писателями, и вообще с людьми, добившимися заметных успехов, славы. Думаешь иногда даже, что достигнутое потребовало такого усилия, что ни на что другое, второстепенное, но располагающее к общению, человека просто-напросто не хватило, – и я это, не подумайте, не в укор, не в укор им говорю, завидным качеством считаю способность, волю, умение использовать счастливую возможность: вложить себя без остатка в главное предназначение, выразить себя полностью в главном деле жизни.
Люди нашей профессии вроде бы имеют доступ к таким людям. Но тайна не обнаруживается и за распахнутой дверью. Секреты – пожалуйста, будьте любезны. Но тайна остается тайной – мы ее не знаем. Вот и допридумываем, дофантазируем…
Оказывается, еще Бенвенуто Челлини говорил, что человек, совершивший нечто замечательное, должен бы сам об этом написать.
Должен бы… Сам… Как это осуществить? Это же не только для людей из большого спорта проблема. И даже не в неумении писать препятствие. Самое, по-видимости, простое – написать откровенно о самом себе – чаще всего оборачивается непреодолимой сложностью. Человек живет и действует в мире не один, не в одиночку – и ему почему-то легче говорить за других, чем за себя.
В спортивную журналистику пришло не так уж мало людей из спорта – пришло и утвердилось, выдвинулось. Но в стремлении овладеть профессией эти люди не только приобретали, по и теряли. Я подозреваю, что самолюбие бывших спортсменов порождает определенный комплекс – в новом деле не ждать поблажек, скидок, снисхождения за прошлые заслуги, а скорее выполнить своего рода норматив, не отличаться ничем от более опытных коллег, не имеющих спортивного прошлого. Благородно, достойно. Но и – обидно. Зачем мне следование давно известному за подписью человека, чье имя вызывает у меня немедленные ассоциации? Я жду от него откровений – пусть и будут они выражены на бумаге менее складно, чем у мастеров пера, – я надеюсь услышать то, что ни от кого больше услышать не смогу. А новобранцы спортивной журналистики мучаются над правильностью построения фразы. От мук таких, разумеется, никто из пишущих не освобожден, но в случае с известными спортсменами, тратящими золотое время для освоения усредненного клишированного стиля, как не повторить вслед за Цветаевой: «Творению предпочту творца…»
Радующее исключение – бывшая чемпионка мира по фехтованию Татьяна Любецкая. Решающее отличие ее от многих коллег – смелость говорить о себе, от своего имени, без оглядки на кем-то установленные правила. Ее тяга к исповедальности только в интересах читателя. Он узнает новое о спорте от человека, в чьей искренности нет оснований усомниться. Вызванное в читателе доверие к автору – это ли не свидетельство литературной одаренности Татьяны Любецкой?
В контексте завязавшегося разговора не обойдешь литературные труды Юрия Власова. Хотя он и особая статья. И походя о работе его не выскажешься – Власов серьезен и значителен во всем, за что берется.
На меня в свое время большое впечатление произвел эпизод, им воссозданный, когда домой к Власову приходит Леонид Жаботинский. И хозяин, сердитый на бывшего соперника, неожиданно проникается к нему сочувствием – он ощущает вдруг единение их разных судеб, столкнувшихся, соприкоснувшихся…
Вместе с тем кажется мне, что в литературной работе Власов, по обыкновению победителя, заказывает сам себе непременные грандиозные рекорды. И с мыслью о выдающемся результате берется за перо.
Однако возможны ли в литературе умозрительные рекорды? Почему и сказано: «…езда в незнаемое».
Не мишень. Но – цель. Она обнаруживается внезапной новизной попадания – и только потом вокруг нее начинают концентрироваться круги: оценочные поля для неизбежной, к сожалению, вторичности, повторения уже найденного и пройденного первым…
Впрочем, человеку, одолевавшему гигантские веса, запредельные тяжести, разрешено, возможно, проникновение в психологию ремесла своим путем.
Я запомнил, принял к сведению слова другого выдающегося силача Давида Ригерта: «Сто восемьдесят килограммов – вес довольно скользкий. Одними руками его не выжмешь, а „вложиться“ как следует трудно. Для меня сто восемьдесят – это все-таки маловато».
У кого из нас нет такого же своего «скользкого веса», который «одними руками не выжмешь»? А вложиться как следует трудно…
Но вернемся к Анатолию Семичеву и ко мне, им протежируемому.
…Моя студенческая практика в Волгограде уже подходила к концу, когда начиналась Спартакиада школьников, – и мне предложили остаться, еще поработать на соревнованиях для молодежной газеты. Такая работа представлялась мне развлечением – со своей журналистской будущностью я ее никак не связывал. Как усердный читатель «Советского спорта», не сомневался, что справлюсь – дело знакомое. Я ведь никаких самостоятельных задач себе не ставил – считал, о спорте надо писать прежде всего броско, как Станислав Токарев. Может показаться, что я задним числом иронизирую: что значит – броско? Но я считал тогда манеру его образцом для подражания («Ничего не было до. Ничего не было после. Была Астахова».) и по-прежнему думаю, что литературное влияние Токарева на большинство журналистов «Спорта» нового призыва было безусловным. На того же Семичева, в частности, – Толя и диплом в университете писал под руководством Токарева. Он бы и на меня, не сомневаюсь, повлиял, когда очутился я в «Спорте», но у меня слух плохой и способности 1 имитации слабые – я ведь и старался, как мы дальше увидим, ему подражать. Ничего, однако, не вышло из этого…
Стыдно вспоминать, что в двадцать три года я еще колебался с окончательным выбором профессии.
После третьего курса университета мне, конечно, ясно было, что ближайшее будущее мое – в журналистике. Но странно, что все еще не оставляла пусть и слабая уже надежда – меня позовут обратно.
Куда, однако, обратно – я не мог теперь толком ответить.
Прошу прощения за автобиографические подробности, но без них не понять, почему оказался я в таком унизительно смятенном состоянии на третьем десятке лет жизни, когда все давным-давно у других определилось. И у меня бы, несомненно, определилось, не растеряйся я настолько при первой серьезной неудаче. И не поторопись я взять во что бы то ни стало реванш.
Мне пришлось уйти из школы-студии МХАТ после второго курса. Должен был перейти переводом в институт кинематографии – сорвалось. Месяца три учился на электромонтера-монтажника в техническом училище, к чему тоже никаких данных не обнаружилось. И вот неожиданно возник вариант с факультетом журналистики МГУ.
До университета я вообще ничего не писал, кроме работ, требуемых для поступления на режиссерский факультет. Творческого конкурса на «журналистику» тогда, кажется, не было. А на семинарах по печати я представлял переписанные от руки старые зарисовки моего приятеля из автомобильной многотиражки. Совесть не особенно мучила – саму журналистику я считал изменой тому искусству, которому намеревался служить в юности и которое отвергло меня. Журналистом я быть не собирался. Но руководитель семинара меня хвалил за чужие опусы, а мне так нужна была тогда хоть какая-нибудь похвала.
Какие-никакие актерские навыки все же пригодились. Я вошел в роль журналиста. И на первой практике в многотиражной газете окружной железной дороги, и на второй – в серпуховской городской газете– я действовал без присущей мне прежде робости. И ничего – сошло. В Серпухове я, кстати, и к спортивной журналистике едва не приобщился.
В город приехали вьетнамские футболисты. Их принимала местная команда – помню, что в ней играло несколько футболистов из дублей столичных команд (я по старой привычке держал в памяти фамилии игроков и не самых известных).
На игру из Москвы, не помню (да и не знал), в каком качестве, приехал Всеволод Бобров. В летной фуражке, в плащ-палатке: шел дождь.
Нам с другим практикантом, моим однокурсником Борей Кузахметовым, поручили написать отчет.
Увидев Боброва, я как бы забыл свою горестную жизнь двух последних лет– я вновь очутился в мире своих былых увлечений и фантазий. Я представил, что мы можем написать, раз находимся рядом с Бобровым. Вот я теперь понимаю, что впервые, без отчетливого замысла и сюжета, мне и захотелось написать нечто подобное сегодняшнему – и как, однако, удачно сложилось, что пишу это сегодня, столько лет спустя. Ну что тогда могли мы, мог я написать?
В перерыве Бобров прошел в раздевалку. Мы, как корреспонденты, тоже прошли за ним. Бобров попросил, чтобы ему налили чаю из большого чайника. Я попросил своего товарища обратиться к нему. Боря задал Боброву какой-то дежурный вопрос. Бобров вяло ответил…
Но мне в моем возбуждении встречей важен был сам ее состоявшийся факт. У меня и название уже вертелось, жгло нетерпением опубликования. «Дождь, Бобров и шесть мячей» (хозяева поля выиграли 6:0). Я знал, что у сценариста Евгения Габриловича (через четверть века я буду учиться у него на кинематографических курсах, Высших курсах сценаристов и режиссеров) есть и повесть «Ошибки, дожди, свадьбы» или «Дожди, ошибки, свадьбы» – точно я не помнил…
В редакции наутро нам отвели десять или пятнадцать строчек, и вопрос с названием и возможностью лирических отступлений решился сам собой…
После Волгоградской практики мне уже не оставалось времени для колебаний. Пора, пора было определяться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27