А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


После третьего захода «юнкерсы» улетели. Командир медсанэскадрона отряхнул с себя землю и снег, кашляя от едкого чесночного смрада немецкой взрывчатки, побежал в операционную. Она уцелела. Правда, оказались выбиты стекла, врач, который делал операцию, тяжело ранен. А боец пролежал налет на столе, ждал, когда им снова займутся.
— Найдите другого хирурга! — распорядился Мокров, увидев входящего Сакеева и даже не успев удивиться тому, что тот жив. Потом узнал: отделался Сакеев пустяком — осколок сделал дырку в валенке, только и всего. — Обойду деревню, определю потери.
Пострадали от бомбежки главным образом медики. Погиб коллега Мокрова командир медсанэскадрона 87-й кавдивизии. У Михаила убили двух фельдшеров: молодую девушку Тосю Васячкину и парнишку, прибывшего на днях из пополнения. Тяжелое ранение получил старшина Иоффе. Осколком в живот ударило врача, который работал во время налета в перевязочной. А в два дома, где лежали нетранспортабельные раненые, случились прямые попадания. Живых там не оказалось вовсе…
Прикинув потери, Мокров собрал людей и организовал немедленную помощь пострадавшим. Едва медики успели перевязать новых раненых, за околицей один за другим опустились три самолета. Командир звена сказал, что в штабе фронта знают о налете, его прислали забрать тех, кто нуждается в немедленной эвакуации в госпиталь. Таких было много. Мокров едва упросил летчиков сделать второй рейс и был несказанно обрадован, когда самолеты вернулись. Все-таки шесть санитарных рейсов… Большое дело.
Ночь надвинулась быстро, укрывая тяжелым покровом разрушенную деревню. Окончательные потери подсчитали уже утром. Убито было девяносто человек. Среди них Мокров на всю жизнь запомнил двоих…
…Покинув операционную, он выбежал тогда на улицу, пересек ее и увидел на земле, против входа в небольшой домик, убитую лошадь. Она была запряжена в подводу, нагруженную красными одеялами, их получили в аптеке для части. Живот лошади был распорот. Оттуда медленно выползали кишки и вздувались кровавым шаром. Михаил обогнул бездыханную лошадь, прыгнул на крыльцо, толкнул дверь и вошел в комнату. За столом, стоявшим в углу горницы, сидели двое, опустив головы на руки.
«Вот дают, — подивился Мокров, — такую бомбежку проспали».
Он хотел разбудить парней, потом присмотрелся внимательно и вдруг понял: перед ним мертвецы.
36
Письмо покойному отцу написать Багрицкий так и не собрался.
Это странное и неосуществленное им намерение появилось у Севы еще до начала войны. Однажды он гостил у Марины Цветаевой, тогда затеялся разговор о русских писателях, живущих в Париже, и поэтесса обронила фразу о нежных и печальных письмах Алексея Михайловича Ремизова: он постоянно их писал умершей уже Серафиме Павловне, супруге.
Как будто бы никто не обратил внимания на эту деталь, лишь удивились чудачеству старого писателя, а Всеволод внутренне вздрогнул. Его оглушило и потрясло рассказанное Мариной. Багрицкий не спал до утра, думая о том, что ответил бы ему отец, если б представилась такая фантастическая возможность.
Но сам написать он так и не собрался. Всеволоду казалось, что в этом письме надо сообщить о чем-либо значительном, переломном… Началась война, и Всеволод собрался на фронт, слагая в уме первые строчки доклада отцу о боевом крещении. Но вместо переднего края была эвакуация, серые чистопольские будни. Когда он все-таки прибыл на Волховский фронт, работа в газете разочаровала молодого поэта. Реальное бытие оказалось иным, вовсе отличным от того, какое рисовало воображение. И хотя он осознавал необходимость собственного участия в общей борьбе, но вся его натура не могла и не хотела примириться с тем прикосновением к войне, какое отвела ему судьба.
Книжный мальчик, хотя и познавший изнанку жизни, Всеволод пытался видеть окружавший его мир не слабыми глазами, они и так подвели его и принесли унизительную кличку «белобилетник». Он стремился воспринимать действительность восторженным сердцем и населял Землю романтическими героями, рыцарями без страха и упрека, увенчанными звездами и летящими сквозь вражьи порядки на Красных Конях. Но вот найти собственное место в жестокой и кровавой схватке с фашизмом оказалось гораздо труднее. Возникло множество жгучих вопросов. Способен ли он глаголом жечь сердца людей, как умел это делать его отец, благородный и мужественный воин? Недаром ведь его везли в последний путь на орудийном лафете. А что делает на войне он, Всеволод Багрицкий, обладатель тетрадки незрелых стихов и должности литературного сотрудника армейской газеты?
Не о чем пока писать отцу… Может быть, потом, если свершит нечто героическое, значительное, можно будет с гордостью рапортовать отцу туда. А пока…
«Отец остался жить во мне, — думал Багрицкий, — а в ком или в чем я оставлю след на земле? Так ли я жил, чтоб быть уверенным — отец мне скажет: „Горжусь тобою, Сева“. Газетных строчек в „Отваге“ для этого мало. К тому же, зачастую это уже не мои строки. Они исправлены, а подчас и переписаны Кузнецовым или батальонным комиссаром. Да, я получил в руки оружие, но стреляет оно плохо, порой и прицеливаются, и нажимают на спусковой крючок другие. Стихи?.. Тут бы я мог, это личное, сокровенное, только мое, но „Отвага“ — не литературный альманах. И я понимаю редактора, когда он приказывает набрать слабую басню о Гитлере, а мою лирику вежливо возвращает. Бойцам сейчас не до хореев и ямбов…»
…Выполняя приказ редактора, Всеволод вместе с Ворошиловым приехал в Дубовик, но маршалу на глаза старался не попадаться. Конечно, в лицо его Ворошилов не знает, но, увидев, может вдруг спросить: кто ты, дескать, таков?.. А тогда и припомнит разговор с Румянцевым, который Сева нечаянно услышал. В сознании его не закрепилась последняя фраза Ворошилова о том, что его, молодого корреспондента, учить, воспитывать надо. Зато он хорошо помнил, как мялся, подыскивая слова, Румянцев, как оборвал его маршал обнаженно грубым вопросом: «Что, хлеб даром ест?» Узнал бы об этом отец… Нет, нет, даже помыслить о такой возможности кощунственно, греховно!
Ни комкора Гусева, ни комиссара Ткаченко в Дубовике не оказалось. Они были на переднем крае, в районе Красной Горки. Ворошилов поначалу вознамеривался ехать туда же, но потом сдался на уговоры Шашкова, согласился подождать Гусева и Ткаченко в штабе, тем более они тоже выезжают в Дубовик.
В политотделе корпуса Багрицкого познакомили с комиссаром кавполка старшим политруком Сотником. Сева представился ему и попросил бравого усача определить геройского парня, лихого кавалериста. Багрицкий намеревался добросовестно отнестись к поручению редактора и написать романтический очерк.
— А у нас все такие, — сказал комиссар полка, — кого ни взять. Одни рубаки в полку. Ленинградцы ведь, товарищ Багрицкий. Их не только в бой не надо поднимать, останавливать приходится, чтоб не увлеклись да от своих не оторвались.
— Понимаю, — сказал Сева, — вся армия про гусевцев толкует. После войны книги о них напишут. А пока вы мне одного порекомендуйте, для очерка в «Отваге».
— Одного, значит? Подумаем… Вот! — оживился старший политрук. — Этот будет вам в самый раз. Политрук эскадрона Василий Онуприенко. Правда, не питерский — из кубанских казаков будет. Но призывался в Ленинграде, грузил пароходы в морском порту. Начинал войну рядовым, а сейчас младший политрук.
— А чем он отличился, этот казак?
— Перебил штаб немецкого батальона неделю назад, когда мы подошли к поселку Восход… Командир эскадрона лейтенант Ростокин вместе с Васей Онуприенко определили слабое место в обороне противника и неожиданной лихой атакой сбили немцев с железной дороги. Затем конники на плечах фашистов с ходу ворвались в поселок Восход, а впереди остальных — Василий. Он отрезал немецкий штаб и добыл отличных «языков», не считая важных документов.
— Значит, вы его рекомендуете мне в качестве героя? Сотник кивнул:
— Я его к ордену Красного Знамени… гм… рекомендую. Наградной лист заготовил на него, не успел еще в политотдел отправить. Взгляните.
Багрицкий пробежал глазами листок.
«…Во время боя за населенный пункт Восход младший политрук Василий Яковлевич Онуприенко и командир дивизиона Василий Иванович Ростокин ворвались в дом, где находилось несколько немецких офицеров. Один фашист выстрелил из автомата и ранил лейтенанта Ростокина в руку и грудь. Онуприенко подскочил к немецкому офицеру, ударил автоматом по голове и расколол ему череп. Два других офицера, выбив окно, выскочили во двор. Онуприенко бросился на улицу и меткой очередью уничтожил обоих офицеров. Остальные захвачены им в плен…»
— Как мне попасть в полк, товарищ комиссар?
— Нет нужды в этом, товарищ Багрицкий, — сказал Сотник. — Герой наш здесь. Руку ему пулей задело, в медсанбате он.
…Они сидели друг против друга за ветхим самодельным столом, разделенные его некрашеной, отскобленной поверхностью.
— Курить можно, товарищ корреспондент? — спросил Василий.
Это был рослый, плечистый парень, может быть, двумя или тремя годами постарше Севы. Острижен был коротко, но уже намечался будущий волнистый чуб, темные усы украшали его продолговатое лицо с прямым, чуточку горбатым носом. Глаза у Василия веселые, с хитринкой.
— Отчего же, — сказал Багрицкий, — конечно, курите. Кавалерист пододвинул кисет Севе, и тот неумело стал сворачивать козью ножку. Василий деликатно отвел глаза…
— Давайте знакомиться, — проговорил Сева. — Про вас я уже знаю. А меня зовут Всеволод, фамилия Багрицкий, корреспондент газеты «Отвага».
— А я думал, что вы куда старше, — несколько смущенно произнес Василий. — Судя по стихам, я их в школе учил, вы и на гражданскую успели. А на вид — так мы вроде бы с вами годки.
Багрицкий покраснел. Это был уже не первый случай, когда его путали с покойным отцом.
— Меня зовут Всеволод, — повторил он. — А вы, Василий Яковлевич, знаете стихи Эдуарда Багрицкого.
— Однофамилец ваш будет али сродственник какой?
— Отец… Умер восемь лет назад, — несколько суховато ответил Сева, и Василий почуял, что собеседнику тема не по душе, перестал спрашивать.
— Как вы оказались в Ленинграде?
— Работал в порту. Хотел устроиться матросом в пароходство, я ведь действительную службу проходил под Ленинградом, в финской участвовал. А мне говорят — поработай полгода грузчиком, потом пойдешь в море. Согласился. Уже и документы были готовы. Задержись война недели на две, неизвестно, в какой стране я был бы сейчас, а может, и рыбы давно схарчили меня. Узнал случайно: формируется кавалерия. Добился, чтоб направили туда, ведь Онуприенки — кубанские казаки, из Запорожской Сечи. Про Тараса Бульбу читали? Так это Гоголь с моего предка списал. — Василий лукаво усмехнулся и подмигнул Севе. — Анкета у меня хоть куда. Я военкому прямо заявил: являюсь родичем Тараса Бульбы. Поверил… Так и воюю с шашкой в руке.
— Рубить ею приходилось?
— А как же! Для чего же она, сабелюка, еще служит? Только рубать… Гансы, они хлипкие на это дело. Лаву на лаву — для них несподручно. Мне батя рассказывал, как ходили они в атаку в Галиции. Германские драгуны не дюжили против нас. И опять же, когда наш прорыв — у них паника. «Казакен! Казакен!» — кричат и тикают куда глаза глядят. Навроде как наши в сорок первом от ихних танков. И на машины гансы сели, потому как им, полагаю, от конников наших спасения нету.
— Вот когда вы рубите человека саблей, — проговорил Багрицкий, — какие испытываете чувства при этом?
— Какого человека? Я человеков не рублю, — обиженным тоном произнес Василий. — Как можно по людям шашкой? Я ведь только гансов. Фашистов, стало быть.
— Понимаю, — сказал Сева. — Их, конечно, шашкой надо.
Он достал блокнот и попросил младшего политрука рассказать об эпизоде с пленением немецкого штаба. Василий говорил бойко, с красочными подробностями. Скосив глаза, он смотрел, правильно ли корреспондент записывает фамилии бойцов. В его речи мягко звучало южно-русское «г», особенность певучего говора всегда умиляла Всеволода. Он записывал рассказ Онуприенко и остро завидовал младшему политруку, который сходился с врагом лицом к лицу и проделывал это с будничным хладнокровием, будто выполнял повседневную работу, хотя не такую, прямо скажем, и приятную… Только она необходима, никуда не денешься от нее, а коли так, то и справлять ее потребно добросовестно и аккуратно.
— Перекурим это дело, — предложил Василий, придвигая к себе кисет, он так и оставил его на столе. — С непривычки аж язык задеревенел. А стихи вы мне не почитаете? Люблю стихи, товарищ корреспондент. И вашего, значит, папаши мне нравятся. «Нас водила молодость в сабельный поход, нас бросала молодость на кронштадтский лед…» Здорово! Или про Опанаса. Еще Есенина люблю, про мать-старушку, например. Непонятно только, почему запрещают Есенина? Говорят, хулиганил будто много и вином баловался. Ну и что? Стихи-то у него великие. Прочитайте что-нибудь.
— Хорошо, — сказал Сева, — слушайте. «Мир опустел… Земля остыла… А вьюга трупы замела, и ветром звезды загасила, и бьет во тьме в колокола. И на пустынном, на великом погосте жизни мировой кружится Смерть в веселье диком и развевает саван свой!»
— Здорово-то как! — восхищенно воскликнул Онуприенко. — Это вы про наше наступление написали… Главную суть ухватили, товарищ Багрицкий. Так я все и воспринимал, но чтобы выразить… Подобное лишь поэту под силу. Спасибо вам за стихи. Их бы в нашей «Отваге» напечатать, чтоб другие бойцы прочитали. Или было уже в газете?
Багрицкий улыбнулся:
— Это старые стихи, написаны они давно и не мною, увы… Был такой русский поэт Иван Бунин. Впрочем, почему был? Он и сейчас еще жив, только далеко от нас, в Париже.
— Белогвардеец, значит? — жестко спросил Василий.
— Нет, в белой армии Бунин не служил, — ответил Сева. — Иван Алексеевич — большой поэт. Академик, бессмертный. Только вот не понял того, что случилось у нас в стране, уехал.
— Жалко, — сказал кавалерист, — сейчас бы ему работа нашлась. Хорошие стихи — большая сила. С ними и в атаку идти легче. А свое не прочтете, товарищ Багрицкий?
— Свое? — переспросил молодой поэт. — Можно, пожалуй.
Он раскрыл записную книжку, перелистал ее и принялся читать, сначала негромко, потом, воодушевляясь, во весь голос:
— Как будто во сне или дреме товарищи рядом лежат. Мерещатся в злом окаеме позиции вражьих солдат. Прошел я войны половину, окопы в глубоких снегах. Мне надо прожить эту зиму, привстав во весь рост в стременах. Атаки, атаки, атаки… Дыхание криком полно. С глазами веселой собаки я пью фронтовое вино. А сердце все ждет наступленья, и руки на связках гранат. Да здравствует смерть в исступленьи забывших о слове назад!
— Ну, — воскликнул младший политрук, — вы даете, товарищ Багрицкий! Здорово! Добрые стихи!
— Это сегодня, — сказал Сева, — сегодня сложилось. Ждал, пока вас разыщут. Вот и получилось. Как вам? Ничего?
— Отличные стихи! Вы мне позвольте списать их, ребятам в эскадроне прочту. Поди и не поверят мне, что с настоящим поэтом за жизнь толковал.
— А знаете что, вы возьмите прямо так… Ладно?
Багрицкий вырвал из записной книжки листки со стихами и протянул их кавалеристу.
— Вот спасибо вам. А как же вы? Помните наизусть?
«Конечно, — подумал Сева, — я помню эти строки. Если выживу, не забуду, а погибну — унесу с собой».
Василий Онуприенко свернул листки, вынул из-за пазухи партийный билет, бережно уложил в него Севины стихи и спрятал документ обратно. Счастливая улыбка не покидала лица кубанца, и теперь Багрицкий до конца поверил в его пусть еще неразвитую, но искреннюю природную любовь к поэзии.
«А ведь есть смысл заниматься стихами, если живут на свете такие парни, как этот Василий, — подумал Всеволод. — И коль я хоть чуточку задел его тем, что родилось у меня в душе сегодня, значит, оправдал день, который прожил в Дубовике…»
Он пристально глянул в лицо кавалеристу, тот продолжал улыбаться, и Сева вдруг почувствовал, как стало зябко, он явственно ощутил, что его собеседнику не придется осваивать мирную жизнь, никогда не увидит он с палубы судна заветного океана. «А ведь его убьют скоро», — с щемящим сердце ужасом подумал он.
Багрицкий судорожно раскрыл записную книжку, сжал в руке карандаш, готовясь задавать коннику новые вопросы. Задать их Всеволод не успел.
Над деревней завыли «юнкерсы». Багрицкий машинально глянул на часы, было восемнадцать ноль-ноль.
— Пожаловали, чертяки, — с веселой ворчливостью проговорил младший политрук. — Поговорить не дадут с человеком…
Свист первой бомбы они еще услыхали. Она разорвалась на улице, неподалеку от избы, где сидели Багрицкий и герой его ненаписанного очерка. Осколки насквозь прошили нетолстые бревна стены и поразили обоих.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97