А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я не увидел солнца и отметил, что оно, наверное, на другой стороне, а здесь теперь ночь, но Земля не казалась темной, от нее исходило легкое голубоватое сияние. Земля закрывала мне весь Космос, и когда я посмотрел вверх, над округлым краем Земли, окутанным светлой дымкой, на фоне сверкающих звезд я увидел эти Глаза…
Они были гигантских размеров и занимали собой все видимое мною пространство Космоса. Они были словно нарисованы широкими мазками светящимися красками (мне отчетливо запомнились красный, желтый и зеленый цвета) и смотрели прямо на меня. Это были Глаза Получеловека-Полузверя, и я не знаю, как передать их выражение – в них не было ни добра, ни зла; ни любви, ни ненависти; в них не было интереса, не было жизни в том понимании, к которому я привык, но они не были безжизненны; в них не было Ничего и было Все, все тот же Абсолют, то, что можно назвать абсолютным знанием или абсолютным пониманием… Они просто фиксировали меня как некую определенную данность, предназначенную для чего-то, и несмотря на то что по сравнению с размерами этих Глаз я был молекулой, я знал, что смотрят они именно на меня.
Я не был испуган, я испытывал трепет восхищения перед грандиозностью того, чего, казалось бы, не может быть, но что происходило именно так, как и должно, смирение в самом глубоком смысле этого слова, я чувствовал себя изучаемым, как обнаженный человек с разъятыми внутренностями, лежащий на операционном столе, я понимал, что эти Глаза появились не просто так, что я должен ждать, и в этом ожидании было то, что понять, наверное, может только маленький детдомовский ребенок, когда его, приодетого и причесанного, воспитательница выводит за руку к незнакомым дяде и тете, которые, если очень повезет, станут его мамой и папой, и все они будут счастливо жить в настоящем, своем доме, – желание понравиться и подойти…
Я все еще смотрел прямо в Глаза, не в силах оторваться, когда почувствовал, что меня как будто рванули вниз, что я проваливаюсь, словно подо мной разверзлась бездна, и все на мгновение заволокло туманом…
Я открыл глаза, туман понемногу рассеялся, я увидел склонившиеся надо мной расплывчатые силуэты людей и понял, что это врачи, что я выжил (то, что я именно выжил, а не пришел на какое-то время в себя, я знал абсолютно точно), и чувство непередаваемой, невероятной детской обиды захлестнуло меня. Меня как будто обманули, совершили надо мной чудовищную несправедливость, все испортили, сделали со мной что-то настолько ужасное, чего осознать до конца было просто невозможно, меня прожгло ощущение страшной, непоправимой потери, краха, катастрофы, и все это выразилось в одной-единственной мысли, которая потрясла меня: «Господи, мне же опять придется жить!»
Это прозвучало во мне как дикий, раздирающий вопль, сотрясший все мое тело… Этого не могло быть, этого не должно было случиться, это была какая-то нелепая ошибка!..
И я понял с отчаянием, с пронзительной ясностью, от которой у меня похолодело внутри, что ничего еще не кончилось, что я вернулся в этот свой бесприютный, неудобный, некомфортный, сковывающий, безденежный мир, мир без покоя и надежды, мир, в котором надо выживать, зарабатывать себе на хлеб, быть сильным, в мир гнусной лжи, фальши, ханжества, сплошных контрафактов и лохотронов, в мир дешевого актерства, ненужных слов и бессмысленных поступков, ждущий от меня объяснений по любому, самому дерьмовому поводу, в мир, оскорбительный для меня и недостойный меня, в котором меня не ждало ничего, кроме разочарования и усталости, и осознание этого было настолько ужасным, что я завопил прямо в лица склонившихся надо мной врачей:
– Ну зачем вы это сделали?
Потом я понял, что это мне просто показалось, что я вовсе не завопил и скорее всего они меня даже не расслышали, они были страшно заняты. К ним присоединились еще несколько врачей, все они, судя по их слаженным, отточенным движениям, были полны энтузиазма, что-то заставляло их делать это, может быть, некий азарт, профессиональная гордость, возможность в кои-то веки взять верх над смертью, они были активны и даже веселы, они работали, и я, несмотря на всю мою оглушенность и раздавленность свалившейся на меня Жизнью, чувствовал в движениях их рук, приподнимающих меня, вставляющих в мои вены какие-то иголки и трубки, ощупывающих мое несчастное бесчувственное тело, такую заботу и желание сделать мне как можно лучше, что смирился с тем, что я жив, и понял, что так, наверное, оно и надо… Я осознал, что уже ничего не могу с этим сделать, что я жив, живу и буду жить и что это был не мой выбор.
Мое тело не было моим. Оно онемело настолько, что я не чувствовал ни рук, ни ног. Я не мог даже мечтать пошевелиться. Все мое тело было высосанной, выпитой, сырой, бесполезной массой, распластавшейся на койке, оно стало чем-то, чего я не знал раньше и к чему не был готов…
И только потом, через пару недель, почти случайно, из обрывочных разговоров врачей и откровений выпивших медсестер, я узнал, что в течение четырех дней я лежал в коме, что после первой операции у меня начался жесточайший перитонит и почти не осталось крови, что после второй операции, на которую меня доставили в беспамятстве, я уже был вполне трупом, ибо с такими симптомами выжить было невозможно, но сердце почему-то стучало и не умирал мозг, и никто, в том числе мой лечащий врач по фамилии Гадес, не мог понять, каким образом я все еще жив (конечно, откуда им было знать, что это тело уже не принадлежало мне, но в качестве биоскафандра оно должно было функционировать, несмотря ни на что, пока решался вопрос с моей душой), но я жил, и каждый день Гадес, этот внук испанских республиканцев, вскрывал мой живот, который он уже даже не зашивал, выгребал в эмалированный тазик с формалином гноящиеся кишки и тщательно перемывал их, а потом аккуратно запихивал обратно… Мое тело просто достало всех своей жаждой жизни, оно отнимало у врачей время и силы и, несмотря на все их старания, должно было умереть, но оно не умирало, оно дышало и функционировало вопреки всем законам физиологии, и когда на четвертый день я начал стонать и открыл глаза, они решили, что это Чудо… Гадес, который преподавал в каком-то меде, даже прочел о моем случае специальную лекцию своим студентам, как о чем-то экстраординарном, не подпадающем под медицинские каноны.
Я лежал бледный как спирохета, со шрамом без швов, склеенным запекшейся кровью, из моего живота торчали шесть трубок, по которым в прозрачный пакет стекала какая-то мутноватая дрянь, еще одна трубка от капельницы была воткнута в плечевую артерию, а из сморщенного безжизненного уда свешивался катетер, ловко вставленный очень юной, лет шестнадцати, ослепительно красивой медсестрой, практиканткой из училища, с которой я, будь у меня что-то вроде грыжи, охотно завел бы шуры-муры и даже, может быть, пошалил бы где-нибудь в подсобке. Процедура вставления катетера, несмотря на некоторую пикантность и где-то, я бы даже сказал, продвинутую сексуальность – девица стояла при этом на коленях, изящно оттопырив округлую попку, – была не менее болезненной и противоестественной, чем гастроскопия, и это навело меня на унылые мысли о том, что вытерпеть мне придется еще немало…
Так оно и случилось.
Когда я пришел в себя, я вообще ничего не чувствовал, кроме горькой обиды на врачей и желания вернуться в Идеальный Мир, все мое тело было атрофировано до такой степени, что я едва мог шевелить губами, и пока врачи переворачивали меня, как куклу, я только мычал нечто невнятное. Но через некоторое время, лежа под простыней, я почувствовал боль. Это была не та черная, могильная боль, пропитанная смертью, это была естественная, хорошая боль искромсанного, но выздоравливающего тела, в этой боли была сама торжествующая Жизнь, но она была такой сильной, что ее невозможно было терпеть. Мне казалось, что шов мой вспучился, разошелся и из живота в разные стороны с шипением и бульканьем расползаются розоватые блестящие кишки… Вместе с этой болью меня обдало волной такого холода, какого я не испытывал никогда в жизни. Я буквально заледенел, я словно лежал в самом центре Антарктиды и вокруг меня на сотни километров тянулись сплошные льды и снега. Меня начало трясти, руки и ноги выворачивались в суставах, я подпрыгивал, и койка ходила подо мной ходуном. Опять прибежали врачи, говорили что-то успокаивающее, укрыли меня несколькими одеялами, а потом, по указанию Гадеса, медсестра вколола мне морфий…
Это было волшебное ощущение!..
Меня все еще трясло, как пронизываемого электрическими разрядами, но ноги, начиная с самых пяток, стали наливаться необыкновенно приятным теплом, будто я постепенно опускался в термальный источник. Тепло охватило ступни, потом медленно поползло дальше, согрело мне колени, и когда добралось до живота, мне стало так хорошо, как не было никогда в жизни. Боль куда-то ушла, я был счастлив, мне больше не хотелось ни о чем думать, и я заснул…
Я проснулся через несколько часов, изнывая от мучительной жажды. Я стал звать медсестру, как обитатель тифозного барака в Гражданскую войну: «Сестра, пить! Пить, сестра!», сам понимая какую-то нелепую кинематографичность этого. Зов мой обеспокоил нескольких больных, лежащих на соседних койках, тоже угодивших в реанимацию, они очнулись от забытья и принялись стонать в унисон: «Сестра, и мне!.. И мне водички…» Мне показалось это душераздирающим и раздражающим одновременно. «Какого хера! – сердито подумал я. – Я первый попросил…» Однако первой подошла она все-таки ко мне. Она поднесла к моим губам кружку, я сделал жадный глоток, и несколько капель потекло по языку – воды там было примерно полпальца, и она испарилась на языке, как на раскаленном утюге, прежде чем достигла горла. Это было немыслимо! «Еще!» – сипло потребовал я, но она со всей ласковостью и строгостью младшего медперсонала объяснила мне, что пить в моем состоянии вообще нельзя и только благодаря личному распоряжению доктора Гадеса я могу рассчитывать на определенную дозу. Я стал причитать, но она несгибаемо удалилась, а крики остальных несчастных так и остались неуслышанными. Со всех сторон раздались ворчание и даже проклятия в адрес отечественной медицины, а я опять почувствовал боль. Она довольно быстро захватила меня с ног до головы и, как прежде, стала невыносимой. Я был в отчаянии, мне надоело мучиться, у меня уже не осталось никаких сил, тень не самой легкой смерти от жажды отчетливо встала передо мной, я хотел, чтобы со мной что-нибудь сделали, и я дико заорал, напугав остальных больных так, что они притихли. На этот раз явился сам Гадес. Сбивчиво, путаясь в словах, я как мог убедительно объяснил ему свое состояние, и это его нисколько не удивило. Он задал мне несколько вопросов, на которые я… прилежно ответил, вздохнул и удалился. Корчась и задыхаясь, считая секунды, я ждал. Он скоро вернулся со шприцем в одной руке и резиновым шлангом примерно полуметра длиной в другой. Я каким-то шестым чувством понял, что это морфий, и душа моя возликовала, но шланг несколько насторожил, он был какой-то неприятный, анальный и явно предназначался для того, чтобы опять меня мучить. Гадес сделал мне укол, теплота стала наполнять тело, боль исчезла, мне стало хорошо, и я забыл про шланг, но тут Гадес схватил меня за нос и начал запихивать его прямо мне в ноздрю. Я даже не успел испугаться и удивиться, как он прополз через гортань и оказался у меня в желудке, а десятисантиметровый конец остался торчать снаружи. Я только бросил на Гадеса вопросительный взгляд, на что он сказал:
– Теперь можешь пить сколько хочешь, – и тут же у моего рта оказалась кружка с водой, поднесенная медсестрой.
О, эта кружка холодной воды!.. Никогда прежде и потом, даже с самого засушливого похмелья, доползая до крана и подставляя жадный рот с полопавшимися губами под орошающую пересохший от паленого алкоголя арык моего горла ледяную струю, я не испытывал такого полного чувства утоления, никогда вода не казалась мне такой вкусной, живительной и холодной, как в этот раз. Судорожно глотая влагу, я вдруг понял всех этих жителей пустыни – бедуинов, туарегов и кого там еще, – которые веками воевали друг с другом за каждый оазис, за каждый паршивый источник, и я понял, что значит умирать от жажды… На очередном упоенном глотке трубка, торчащая у меня из ноздри, начала фонтанировать. Я пил, а вода исправно выливалась обратно соответственно какому-то физическому закону. Весь облитый водой, жажду я все-таки утолил.
– Вот теперь так и будешь пить, – заключил Гадес и ушел.
Я остался один на один с морфием, мы слились в объятиях, и я забылся сном.
Я не хотел есть (сама мысль о еде, особенно о мясе, вызывала во мне отвращение), меня подкармливали глюкозой из капельницы, чередуя ее с кровью, которая постепенно наполняла мое опустошенное тело, пил я теперь сколько было душе угодно, научившись вставлять трубку не менее ловко, чем сам Гадес, и морфий мне впрыскивали по два раза в день.
Морфий был теплый, добрый и светлый…
Иногда после укола я спал, но чаще лежал, не замечая времени и ничего вокруг, не чувствуя боли и вспоминая свое Путешествие. Оно врезалось мне в память настолько отчетливо, что стоило мне закрыть глаза, как передо мной тут же возникали блестящие и словно осязаемые бесчисленные звезды на фоне Космоса, голубовато-зеленая Земля в светящейся дымке и Глаза, как будто нарисованные, но живые. Когда я вспоминал все это – не спеша, миг за мигом, ощущение за ощущением, смакуя, – я испытывал радость и покой, но я понимал, что теперь все это просто яркая картинка, незабываемое воспоминание. Я знал, что уже никогда этого не забуду, эти Глаза на всю оставшуюся жизнь пригвоздили меня к Небу, и что бы я ни делал, как бы я ни жил, со мной всегда будут эти Воспоминания о Будущем…
Пять дней я, как некий Кадавр, питался глюкозой, чужой кровью и морфием…
Помню, когда я проснулся на шестой день (а может, это была ночь… Я никогда не мог толком понять, день там или ночь, потому что всегда был полумрак, горели лампы дневного света, а окон, по-моему, там вообще не было), я, как обычно, немножко полежал в тщетной надежде на то, что боль, может быть, наконец утихла, но она вернулась, как всегда, не спеша, как будто издалека, но скоро наполнила всего меня, и я криком потребовал укольчик. На этот раз вместо юной медсестры со шприцем, наполненным Моей Прелестью восхитительно-желтоватого цвета, как бы даже слегка светящейся нездешним светом, появился Гадес… Он проделал надо мной свои каждодневные манипуляции, задал вопросы, на которые я отвечал с раздраженным нетерпением, потом присел на стульчик рядом и, по своему обыкновению мягко, сказал, что морфий мне больше колоть не будут. Боль уже так терзала меня, что я сначала даже не понял, что он имел в виду. Я понял только, что со мной опять случилось какое-то несчастье, что опять меня настиг какой-то пиздец… Глядя на меня черными печальными глазами идальго, он продолжал в том духе, что я уже «натурально подсел», и если так будет продолжаться и дальше, то меня придется «снимать с иглы», у меня начнутся ломки, а организм мой настолько слаб (его-де сейчас и организмом-то назвать сложно!), что при таком раскладе я точно отдам концы. Я был потрясен и раздавлен, я просто не мог представить, как буду жить без спасительного морфия…
– А как же… – только и смог прошептать я, и спазм сдавил мне горло. Мне стало бесконечно жутко.
С кротостью и терпением объяснил он мне смысл происходящего. Оказывается, когда я очнулся, это было настолько аномально, что все уверенные в моей неизбежной – не сегодня, так завтра – кончине реаниматологи, прекрасно зная, какие я испытываю мучения, чисто по-человечески решили облегчить оставшиеся мне дни перед переходом в мир иной с помощью морфия. В принципе, объяснил мне Гадес, такие лошадиные дозы строго-настрого запрещены и прописываются только в экстренных случаях при определенных недугах, которых у меня, слава Богу, нет, и теперь, когда я уже окончательно выкарабкался, опять удивив всех, настало время сказать наркотикам «нет!».
– Но мне же больно! – почти плача, крикнул я.
– А вот именно для этого, дорогой вы мой человек, и существуют другие обезболивающие средства, без опасности привыкания и совершенно безвредные. Например, анальгин, которым мы вас и будем пользовать.
«Анальгин?! – думал я, похолодев. – Какой анальгин?! Они что – с ума сошли? Какой, к черту, может быть анальгин? Что он мне даст, этот анальгин? Мне нужен мой морфий!..»
Боль сжигала меня. Каждая клетка моего тела превратилась в мини-Ад, а в животе образовалось само Пекло.
Пришла сестра со шприцем, в котором была отвратительно-бесцветная жидкость, и сделала укол.
– Я не выдержу, – предупредил я сквозь зубы Гадеса, когда он со вздохом поднялся.
– Теперь выдержишь, – твердо пообещал он.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30