А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Марлевая маска на лице надежно, казалось, отгородила его от внешней среды, в которой остался тревожный запах ожидания. Все посерьезнели и как-то напряглись.
– Мальчики работают с головой, девочки – с животом, – Мария Соломоновна привычно расставляла свои полки. Группа послушно столпилась вокруг стола и внимательно уставилась на мертвое тело.
На секционном столе лежал голый человек. Не оболочка, не сосуд, а человек, только мертвый. Казалось, что ему холодно на мраморной поверхности, и вот-вот по телу пробежит дрожь. Ему было около сорока лет. Весь какой-то рыхлый и жалкий – большой живот, худые, нелепые ноги. У обнаженного мужчины ноги – самая смешная деталь. Какие-то они сугубо прозаические, в отличие от женских.
Руки человека были широко, крестом, раскинуты в стороны и лежали на специальных подставках. Лицо одутловатое, явный habitus alcoholicus, но на нем – страдание и боль, уравнивающие всех, бандита и высоколобого интеллектуала, бича и толстосума. Все они встречаются здесь в дружном хороводе.
Толик еще раз внимательно посмотрел на мертвое лицо:
– Слушайте, а ведь я его знаю. Несколько дней назад в автобусе поссорились немного, так я его выставил. Но что удивительно, он пьяный, грязный был, а мне сказал: «Экий вы, барин, жовиальный».
– Обратите внимание – трупные пятна в стадии имбибиции. Значит, больше суток лежал. Нашли сегодня утром. Толик, начни ты. Помоги девочкам открыть грудную и брюшную полости, потом приступайте к голове. Все по порядку, как я на лекции читала. Сначала – срединный разрез.
Катя подала Толику секционный нож.
Анатолик.
«Вообще в Лисе наряду с практицизмом был какой-то легкий флер безумия, который нравился мне и ценила в себе она, – воспоминания захватили его полностью и вытеснили боль и страх, – другой вопрос, что это желание дойти до грани и заглянуть за нее относилось только к области чувственных удовольствий. Мораль же, желание понять другого человека, в ней спало. Отсюда и ее утилитарный подход ко мне.
– Что-то ты меня совсем не балуешь, – надув губки, говорила она, прекрасно зная, что я понимал всю искусственность ее поведения, эту напускную девочковость, неприятную, еле прикрытую продажность. Но она продавала не тело свое, до чего никогда бы не опустилась, а душу. Продавать душу значительно легче, никаких физических затрат, а совесть можно легко усыпить. Она уже знала, что любима, и ей нравилось создавать такие моменты, когда съеживалось мое глуповато-восторженное лицо – иголкой в улиткино брюхо.
– Зачем ты о деньгах, о подарках. Тебе мало того, что я тебе даю? Ты же вымарщиваешь, продаешься мне. А я не хочу тебя покупать.
Улыбается. Все знает, все понимает. Не любит.
– Ладно, прости. Просто погладь меня по головушке, – плохая актриса, но срабатывает, потому что хочется верить, хочется не замечать, как в древних темных глазах опять мелькает хитрая насмешливость.
Она долго не допускала меня до себя, и в этом тоже таился расчет. У женщин тело – единственное оружие, но зато какое совершенное! Безотказное и безоткатное. Есть только одна вещь, о которой не нужно забывать юным вампирессам: первая ночь, на которую они обычно возлагают много надежд – не кульминация, а всего лишь прелюдия к долгой и достаточно неприятной битве. Первая ночь – городошная игра со своими угловатыми фигурами, «бабка в окошке» и так далее. И это натужное времяпровождение, привыкание продолжается обычно до тех пор, пока любовь не оплавит тела, не доведет их до восковой мягкости.
А потом Лису зацепило. Зацепило и потащило, как тащило уже меня, как уже кувыркало по перекатам и било лицом о камни, оживляло на секунду, плеская ледяной водой, чтобы тут же снова притопить и не давать дышать до момента, когда в клочья рвутся легкие и распадаются на отдельные альвеолы, и каждая пытается вздохнуть сама, чтобы жить, выжить, не умереть.
Ее потащило, и по осунувшемуся, похудевшему лицу, на котором остались лишь лихорадочно блестевшие глаза, переставшие лгать, я увидел, что получилось, что удалось заразить ее вопреки врожденному стойкому иммунитету, взрощенному с детства всеобщим обожанием. Удалось индуцировать любовь, в которой я уже барахтался сам, несмотря на все зароки и обещания.
Тогда она стала слабой. Она стала зависимой и поэтому решила, что нужно рвать, рвать сейчас, по живому, по только проросшему, чтобы стало так больно, как единственно необходимо для отрезвления, иначе дальше – хаос. Лиса не могла знать, что такое хаос, но инстинктивно, по-женски, по животному почувствовала его холод, и тем спасла тогда меня и себя. Ведь мне уже было все равно, готов был броситься в него с головой.
Экстремальный секс – это не садо и мазо, не все эти смешные уздечки и кнутики, глупые цепочки и нарочитая униформа. Экстремальный секс – это секс на грани разрыва, размозжение души, когда уже знаешь, что эта кошка не будет больше твоей, эта спина будет податливо изгибаться под другими ладонями, эта медовая бархатистость кожи будет чужим достоянием, чужой радостью и отдохновением.
Лиса упала на колени и содрала с меня брюки, поцарапав ногтями живот. Ноги обдало жаром. Чтобы удержаться на плаву, я попытался скептически взглянуть на себя со стороны, но скепсис не работал. Одежда не поддавалась, какие-то галстуки, пуговицы, застежки. И острая, как удар морозного воздуха из зимней форточки, радость освобождения. Мы принимаем бой. Битва: крокодил и пантера, верблюд и львица. Лиса орет, кусается, царапается. Я никогда не наемся ее грудью, я дышу ей и плыву в ней, я плачу, я опять остался без матери, мне страшно, мне так страшно, что я умираю, затихаю. Мне темно, от страха закрыты глаза, я боюсь жить. Но она будит меня, будит, чтобы убить, ласкает, чтобы терзать. Берет мой большой палец ноги в рот и сосет так нежно и вкусно, будто это долька апельсина. Перед глазами – ее живот, ноги, ее рука порхает над лоном, как бабочка над созревшим, разверстым, падающим абрикосом. Он созрел и летит, а бабочка порхает. Он летит неподвижно, и капли стекают по воздуху как по стеклу. Быстрее и быстрее порхает бабочка, кружится, касается и вновь взлетает.
Это уже не бабочка, а когтистая лапа, мечется, ищет, находит и впивается, рвет, рвет падающий, живой абрикос. Мне страшно. Я закрываю глаза, потом снова открываю. Вижу две колонны. Вижу яркую истину цвета морской раковины. Там живет особое существо – теплокровный моллюск. Горячий и сочится, подрагивает бахромками, ждет. Лиса стоит на коленях над моим лицом. Неподвижная, замершая, умершая. Руки закинуты на стену, сломаны в локтях, ногти медленно скребут обои. Теперь моя очередь мучить. Я не буду торопиться. Ведь я тоже умираю. Высовываю язык и тихо-тихо касаюсь копченой лососины ее вульвы, а сам внимательно смотрю – по ее коже волнами пробегает крупная дрожь, как у лошади, которую чешут щеткой. Вкусная лососина, горячая, сочная и пряная, я хочу лизать и лизать ее, но вверху начинают орать и дергаться, мне неудобно, обхватываю Лису руками, сжимаю ее что есть сил и вонзаю губы во взбесившееся мясо. Вертимся как на вертеле – она и я. И влажная важность проникновения. «Ва-а-а-а-у-и-и», – славная охота. «У-и-и-и-вр, у-и-и-и-вр», – предсмертно тявкает затравленная лиса. «А-а-аргакх», – внутри клекочет жажда смерти…
«Ты запомнишь меня», – это Лиса. Она жива. Она шевелится. Она сильнее, тянет меня на себя, вертит как игрушку. Сколько силы. «Ты запомнишь меня, ты запомнишь», – голос глуше и страшней. Дергает, тащит, заставляет сесть себе на лицо. «Ты запомнишь, – в меня вонзается ее раскаленный язык, еще и еще, плавит внутренности, жжет стыдом и яростью, – ты запомнишь!»
Солнце. Яркая, разворошенная, разоренная постель. Спит желтая кошка, мягкая и податливая. Слабая и мягкая. Не спит – улыбается. Солнце такое, что больно смотреть на ее кожу, страшно смотреть на ее кожу. Улыбается, глаза закрыты. По щеке медленно ползет слеза. Одна. Жидкая. Медленно.
Я беру из банки на столе зеленую оливку. Внутри нее – маленькая соленая рыбка – анчоус. Кладу в рот, перекатываю языком. Наклоняюсь к Лисе. «Что ты хочешь?» – она еще ласковая и еще моя, с готовностью переворачивается на спину и раздвигает ноги. Я ласкаю во рту оливку, приближаю губы к раковине, в последний раз пью ее запах. Медленно, языком вталкиваю в нее скользкую оливку. Лиса улыбается. «Это тебе моя недолговечная печать», – храбрюсь, в горле – ком. Девушка, фаршированная оливкой, фаршированной анчоусом. Лиса, Мария, Мара. Мой грядущий демон, безжалостный суккуб.
– Помнишь, ты говорил, что счастье – всегда в прошлом, – Лиса уже вытерла слезу.
– Да, – отвечаю медленно, тяну – дддааа.
– Вот оно есть, – целует меня в губы сквозь слепящее солнце, – а вот его нет, – вскакивает с постели и начинает одеваться».
Толик.
Рука в резиновой перчатке неприятно вспотела. Толик покрепче сжал рукоятку ножа и повел длинный, от подбородка до паха, разрез. Лезвие шло легко и точно, разваливая кожу, подкожную жировую клетчатку и мышцы. Делимая плоть слегка потрескивала под клинком как разрываемая вощеная бумага. Лицо трупа оставалось бесстрастным.
– Мертвые не потеют, – пошутила Катька, но никто не улыбнулся, все напряженно смотрели над марлевыми масками.
– Вот будешь так лежать когда-нибудь, и в тебе будут копаться такие же уродцы, как мы, – принялся философствовать Зина.
Толик взял с инструментального столика короткий и толстый реберный нож и начал вскрывать грудную клетку. Ребра поддавались плохо, приходилось то резать с усилием, то даже пилить короткими движениями. Толик покраснел от напряжения, на лбу выступил пот.
Лежащее тело ходило ходуном, раскинутые руки тряслись, и, внезапно, съехав с подставок, упали на стройные попки стоящих по бокам студенток. Те одновременно взвизгнули и отскочили в стороны.
Когда переполох улегся, Катюха хихикнула под маской:
– Ишь ты, масленица. Как обычно – чуть что, сразу за задницу.
– И не говори, – ласково ответил Толик, – нам ведь, сволочам, только одно нужно…
Анатолик.
Мороз усилился. Пальцы рук не согревались, даже сжатые в кулак, а ноги ощущали всю навязчивую прелесть рваных осенних ботинок. Анатолику стало казаться, что он уже никогда не дойдет до дома: «Только бы не поскользнуться и не упасть. Подниматься трудно будет. Очень трудно. Хотя боль в животе поменьше стала, только пульс теперь чувствую. Так и толкается, как будто сердце у меня в желудке. Когда-то я любил поесть… Казалось, что это очень важно – познать новый вкус, испытать новое удовольствие, с натяжкой это можно было даже назвать „новым чувством“.
Однажды ему довелось попробовать устриц. Они были страшные, лежали, влажно поблескивая на солнце, в своих раковинах, только что не пищали. Гарсон показал, как их отскребать специальной вилочкой, как добавлять лимонного сока, и ушел, оставив его наедине с дюжиной животных. Он тогда до последнего оттягивал момент непосредственного контакта, все пытался рассмотреть, втягивают они свои фимбрии или нет. Потом все-таки взял одну и выпил прямо из раковины, как учили. Выпил на три счета. Раз – поднес ее к губам и задержал дыхание, два – влил содержимое в рот и внутренне содрогнулся – ой, три – проглотил с усилием и прислушался к ощущениям – стэр. Ничего страшного не произошложелудке, а на языке остался свежий, чуть солоноватый,, устрица уютно устроилась в прохладный вкус морябелого утреннего бриза с прибрежных виноградников и. Он добавил в него подумал»Нравится». И вспомнил: «Белое вино, почему ты не красное?»: «Люблю». Затем одернул себя:
Похоже, Анатолик бредил. По опухшему лицу с узкими щелками глаз блуждала радостная улыбка. Он был где-то далеко: «Здравствуйте, я из России. Естественно с любовью. У меня там тоже свой винный магазин. Нет, в основном водка. Помогите мне выбрать красное вино. Такое, понимаете, чтоб запомнилось, что именно здесь, у вас. Нет, я не один, с женой. Город нравится, очень нравится. Цена не имеет значения (пропал я), в разумных пределах».
Долго совещаются, спорят, приглашают какого-то клошара в качестве эксперта: «Вот, месье. Хороший год, хорошее место. Уверен, Вам понравится. Триста франков. Берите сразу четыре, я вас, русских, знаю, опять прибежите».
«Нет, четыре много. Я ведь лишь попробовать, – на триста франков у нас можно месяц прожить – постоянный калькулятор в голове, – спасибо. Непременно зайду».
Он открыл бутылку, налил в бокал: «Цвет. Рубин. Нет – темный рубин. Не темный, а черный. Точно – черный рубин». Поднес к носу – должен быть какой-нибудь шафран и фруктовые оттенки: «Да какие там оттенки. Как можно описать, чем пахнет гарам масала. Пусть так и будет – запах масалы, запах шмеля в конце августовского дня, когда он только-только покинул последний цветок». Потом Анатолик попробовал вино. Задержал во рту: «Да, как обычно, ожидаешь чуда, а получаешь обычный, красный сухарик». Но вдруг, через мгновение, рот как будто наполнился черным бархатом, плотно обволокшим всю слизистую. Ему захотелось подбежать к зеркалу – казалось, что внутри него – космос, и издалека сверкнут мелкие звезды. «Божественно», – успел подумать Анатолик, а потом мягко опустилась газовая косынка первых секунд опьянения. Послевкусие же лучше всего было описать словом fullbodied. Он поискал русский аналог. И не нашел. Наиболее подходящим словом было «полнокровное», но в памяти ярко высветился юношеский образ – девушка с полными, стройными ногами. Образ не слишком возвышенный и изящный, но очень сексуальный и зовущий. Вино с полными, стройными ногами. Жена же, попробовав, разом превратилась из всегда скромной, слегка закрепощенной женщины в требовательную, развратную тигрицу.
Толик.
Толик закончил возиться с ребрами и отошел к краю стола. То, что лежало перед ним, уже мало походило на человека. Тело на глазах превращалось в препарат, инструмент познания. Широкий разрез зиял как каньон, открывая в своих глубинах физиологические механизмы. Они были очень разумными, функциональными, идеально подогнанными друг к другу и даже в чем-то красивыми, несмотря на начавшееся разложение. Синеватые легкие, гибкая трубка пищевода, сердечная сумка, наполненная своим, казалось бы, простым, а на самом деле таинственным и значительным содержимым.
– Теперь осторожно вскрываем брюшину, – Мария Соломоновна умелыми, легкими движениями разрезала тонкую, рыхлую пленку, жирно блестевшую под лучами лампы.
В лицо ударил запах смерти. Толик инстинктивно отшатнулся. Глазам открылась картина хаоса и разрушения. Расплавленная поджелудочная железа переварила себя и окружающие ткани. Омерзительное месиво кишечника, гной в подвздошных впадинах, покрытая зеленовато-серыми пленками внутренняя поверхность сальника. Запах мощным столбом поднимался из разверстого живота и жидко растекался по комнате. В нем было то, ради чего Толик и пришел сюда – непосредственное, чувственное знание смерти. Могучий аромат гниения тканей, полупереваренной пищи, запах застоявшегося алкоголя («Я больше никогда не буду пить», – подумал Толик), сильный и мерзкий оттенок разлагающихся каловых масс и мертвой, свернувшейся крови. Лица под масками заметно побледнели и напряглись.
Мария Соломоновна с понимающей улыбкой оглядела свою притихшую группу:
– Типичная картина панкреонекроза, осложненного перитонитом. Зрелище, конечно, малоприятное, но ничего не поделаешь, надо продолжать. Девочки, теперь нужно вскрыть желудок, кишечник, посмотреть, нет ли кровоизлияний в слизистую, участков некроза кишки, изъязвлений. Приступайте.
Катюха, надежно защищенная своим коньяком, без лишних раздумий взяла ножницы и углубилась в хитросплетения жрательной системы. Запах усилился, хотя казалось, что больше некуда. На самом деле предела не существовало. Если заглядываешь за край, то самое страшное там – отсутствие границ.
Одна из девушек покачнулась. Подруги бросились к ней и помогли дойти до стула. Глаза ее были закрыты, мелкое и частое, как у пойманного зверька, дыхание вздымало грудь под белым халатом.
– Больные и слабые отвалились от кормушки, – весело прокомментировала Катька и доложила, – кровоизлияний нет.
– Хорошо, теперь нужно достать весь комплекс, смотрите внимательно, – Мария Соломоновна опять взяла длинный и узкий луч секционного ножа, уже испачканного в бурой крови, и наклонилась над раной.
– Перерезаем подъязычные мышцы и достаем глотку с языком, пищевод, желудок и весь кишечник, – она принялась манипулировать лезвием где-то глубоко в голове со стороны шеи. Кожа подбородка у трупа сморщилась, сдвинулась ко рту и щекам, и до того бывшее бесстрастным выражение лица стало плаксивым и горестным, как будто человек только сейчас осознал, что назад пути нет.
Анатолик.
Живот болел уже третий или четвертый день. Сегодня он стал почему-то ровный и твердый как доска.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13