А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Илюха пригляделся издали, будто знакомый кто скачет.
– Да это ж Степка Ананьин, сучий сын! – сказал Соколов и кости невезучие отбросил на сторону. – Али стряслось чего?
– Може, басурмане опять на Азов прут? – прикинул Зерщиков.
Они встали с коврика, расстеленного в тенечке, пошли к воротам.
– Огинаетесь по хуторам, под бабьими завесками! – орал Ананьин из-за плетня, размахивая над головой ногайской плетью с махорчатым кнутовищем. – Бока пролеживаете? А в Черкасском московские стольники Дон грабят! Все – на кру-у-уг!!
И поскакал дальше в степные хутора, только рыжий конский хвост мелькнул на дороге и пыль поднялась.
Илья Зерщиков не любил, когда войсковые дела на кругу без него вершились. Кликнул старшего табунщика, а тот – младшего. Васька Шмель, востроглазый парень, гультяй беглый из-под Мурома, подвел к куреню двух оседланных коней.
Успел только Илья обнять раздобревшую на вольных хлебах ясырку Ульяну да на старуху глянул, что бормотала в холодке про божественное, и, хмуря срослые свои брови, влетел в седло.
Долго ли, коротко ехали, Черкасск показался. А на Черкасском майдане – столпотворение, водоворот, шум, какого свет не видывал. Море всклокоченных голов, толчея, тары-бары, яростная брань.
О чем кричат – не разберешь.
Пробились на середину круга, где атаман Лукьян Максимов в казацком бархатном кафтане и два поджарых москаля в иноземной одеже с тонкими, журавлиными ногами речь держат.
Читали указ строгий, от самого царя: всех беглых холопей, кои в последние годы от своих помещиков на Дон утекли, немедля выловить и к прежним владельцам доставить.
Стольник Пушкин читал, другой стольник Кологривов поддакивал: слово-то царское, ничего другого ему не оставалось, как головой кивать.
Толпа же казацкая покуда помалкивала, каждое слово в себя вбирала:
– «…На Дону до Паншина, и по Хопру, и по Медведице, и по Бузулуку, и по Северному Донцу, и по Каменке, и по Белой и Черной Калитвам, и по Быстрой, и по Яблоневой речкам в казачьих старых и новопоселенных городках у атаманов взять сказки, откуда те казаки пришли и нет ли у них в городках беглых ратных людей, боярских холопей, крестьян и других чинов новопришлых людей…»
Кончили читать, и замер круг в нехорошей тишине. Каждый понимал, что тут что ни слово, то беда великая. С новопришлых начнут, а после и до старожилых казаков доберутся. Пойдет кровавая мала-куча, головы не снесешь. А и возразить нечего, если указ от самого царя…
– Нету у нас таких! – взвизгнул на дальнем краю чей-то одинокий голос. – Не про нас то писано-о!!
И сразу колыхнулся, взревел круг в тысячу голосов:
– Нету у нас беглых!
– С Дона выдачи не-е-ету-у!!
– Не-ту-у-у!!!
– Были, да разбежались беглые! В верховьях ищите!
– Не трогай казаков, бояре!
– Уезжайте с миром, не то…
Ревел и бесновался круг, атаман Максимов стучал булавой по бунчуку, тишины добивался. А Зерщиков зацепил его под локоток, зашептал в самое ухо:
– Нехай орут, ты стольников-то спровадь в станицы! Нехай сами поглядят, есть ли там беглые? Мозгуй, Лукьян! Не прошиби! – и глянули один на другого, глаз в глаз, мимолетно…
Зерщиков длинными руками взмахнул, прокричал зычно:
– Послухай, честная станица, – атаман шапку ломит!
Свое, не междоусобное слово было сказано. Есаулы бросили наземь бараньи шапки, положили перед атаманом бунчук, а Лукьян Максимов поднял его, как атаману пристало. И разом угомонил круг, а заодно и московских послов умной речью.
Пронесло в тот раз с Илюхиного подсказа. Уехали бояре-стольники искать ветра в поле…
Пронесло ли?
Два года прошло с того дня, а уж ни Лукьяна, ни Кондрата Булавина в живых нету, войско Донское кровью захлебнулось, и сам Илья Зерщиков, сметливый атаман, в холодной яме сидит, а Тимоха Соколов, змей подколодный, где-то за стенкой, по соседству. И в сквозное оконце с железными зазубринами предвечерняя прохлада плывет. Но ни песен, ни криков веселых, ни колокольного звона не слыхать, будто вымер Черкасск на-вовсе с царским приездом.
А как оно дальше было, теперь лучше не вспоминать.
Ленивые стольники по станицам беглых не сыскали, а спустя время прискакал из верхового Митякинского городка растрепанный казачишка с обрубленным носом, сполох поднял:
– По всем верховым станицам и городкам князь Юрий Долгорукий с войском идет! Не токо беглых, а и прирожденных казаков, кои при взятии Азова отличились, в цепи кует, носы режет, на лоб каленое клеймо печатает! Кончается, братцы, вольная жизнь на Тихом Дону!
Поехал Илья Зерщиков к атаману Максимову домой, совет держать. А там уже Кондратий Булавин. Сидят обое, на стол облокотясь, и каждый темнее тучи, думу думают.
Но про то нынче не вспоминать бы. Про то с темнотой сыск начнется…
Вот-вот замки загремят, ключи железные.
Пытки, може, и не будет, а кнута не миновать!
Глянул Илюха в темнеющее оконце у самого свода, закручинился. Услышал нутром всю глубину и безответность тишины, сгустившейся в подземелье, ощутил ее до звона в ушах… И тогда в могильной тишине острожной ямы вдруг зазвенело что-то, запело вешней водой и слилось в давнюю многоголосую песню, какую он с самого раннего детства слышал и постоянно в душе хранил.
Знал Илья, что молчит ныне Черкасск, похоронились люди от царского гнева и неоткуда бы взяться той песне, а сама тишина тонко звенела и вливалась в нахолодавшее тело знакомым напевом.
Как на речке было, братцы, на Камышинке,
На славных степях на Саратовских,
Там жили, проживали казаки – люди вольные,
Все донские, гребенские да яицкие…
Они думали все думушку великую:
Как и где нам, братцы, зимовать будет?
На Яик нам идтить – переход велик,
А на Волге ходить – все ворами слыть…
«Как и где нам, братцы, зимовать будет?» – повторил Илья мысленно знакомые слова, ощутив вдруг всю безвыходную тоску, вложенную в них, и содрогнулся в страхе. Прижег ему волосатую грудь нательный крест, в потливый испуг бросило. И тут, в это самое время, заворочался, заскрежетал железом дверной ключ, гукнула тяжелая накладка, на высоком пороге два мужика в красных рубахах выросли.
– Подымайся, вор!
Заломили руки, выпихнули в сыскную.
Кровью еще не пахло, но в дальнем углу увидал Илья колесо и дыбные петли с завертками вроде лошадиных гужей, а из широкой бочки торчали концы мокнущих палок-длинников.
И еще успел увидать сметливыми глазами – в жарком мангале прогорали в синем угаре гребешки пламени, а на припечке лежали зачем-то длинные кузнечные клещи, какими на деревянный обод железную шину натягивают. И – лавка широкая посереди избы, чисто выскобленная и отмытая.
Кнутов-то и вовсе не видать…
Захолонуло в середке, дрожь по всему телу прошла, от пяток до корней волос на макушке, и теплой водицей ударила в колени.
Вот оно!
Приказный дьяк в черном балахоне вошел из боковой двери, скуфейку на жирных волосах поправил. После крючковатыми пальцами снял нагар с восковых свечей, поплевал на закопченные пальцы и об те же волоса вытер.
Глянул чужими, недоступными глазами на Илюху, будто признавать не хотел:
– Раздеть донага.
Илья покачнулся, хотел сам разоблачиться, но палачи не дали. Начали не снимать, а прямо-таки по-собачьи рвать с него кафтан, рубаху, сапоги сафьяновые, атаманские. И штаны сдернули, повалив на каменный, плитчатый пол. А дьяк тем временем обмакнул обгрызанное гусиное перо в чернила, сваренные из дубовых яблочков, и вывел на раскатанном по столу свитке:
ПЫТОЧНАЯ НА ВОРА И ЦАРЕОТСТУПНИКА ИЛЮШКУ ЗЕРЩИКОВА
И чуть ниже:
ПЕРВАЯ ПРАВДА, ДОСЛОВНАЯ ИЛИ ДОПОДЛИННАЯ, КОТОРАЯ НЕ ЕСТЬ ПРАВДА
После этого поманил Илюху ближе к столу, а палачи подтолкнули его на свет и рук не связали.
«Шапки боярской не видно, одному подьячему доверили меня… – второпях сообразил Илюха. – Невелик почет донскому атаману…»
Дьяк снова обмакнул перышко в чернила.
– Сказывай, вор, чем государеву делу и народу православному совредить хотел? Что с вором Кондрашкой вместях замышлял? – кисло, равнодушной скороговоркой пропел дьяк.
– Не ведаю, о чем спрос, – твердо сказал Зерщиков. – Я царю верно служил, грешить с самого рождения опасался. А кто богу не грешен, царю не виноват.
– Тако и я думал, – кивнул дьяк с покорностью в голосе и почесал за ухом обгрызанным перышком. – Говори, что знаешь про воровской бунт, я писать стану. Первую правду. А до подлинной не доводи, длинники у нас моченые…
И таково спокойно, с доброй душой сказал, что Илюха обрадовался, надеждой воспрянул. И дедову присказку вспомнил: не тужи, мол, Илюшка, у тебя брови срослые – к счастью!
5
К полуночи исписал дьяк первый свиток сверху донизу. Исписал и прочел дважды, шевеля мохнатой губой.
И было написано там гладко и доподлинно, как великое воровство вершил на Дону, Нижней Волге и Слободской Украине вор и злодей Кондрашка Булавин. Как он, тать проклятый, не послушавшись атамана и домовитых старшин, учинил злодейство в Шульгин-городке, в одну ночь тихо и без ружей вырезал ножами-засапожниками и кривыми саблями тысячный отряд стрельцов и самого боярина Долгорукого не помиловал. А Зерщиков с Лукьяном Максимовым тогда собрали домовитых да разбили Кондрашку вместе с его сбродом мужицким, хотели его в полон взять и головой царю выдать. А Кондрашка-то успел заколдовать себя, черной галкой стал. Крыльями взмахнул, окаянный, полетел в Сечь к запорожцам подмоги просить. И привел с Запорожья в Пристанской городок на Хопре видимо-невидимо воровских людей, поплыл по Хопру и Дону, великой силой осадил Черкасск…
И так уж вышло – прокричали того вора Булавина войсковым атаманом, и возгорелся он дьявольскою мыслею идти с войском сбродным на Азов и Москву… И верные ему атаманы разбойные Хохлач, да Сенька Драный, да Никишка Голый, да Игнашка Некрасов зело преуспели, по всему Дону и Нижней Волге гуляли, бояр и царских людей нещадно били, Царицын и Камышин грабили, под Саратов и Воронеж подступали.
А Илюха Зерщиков – верный царю человек – предался Кондрашке с тайным умыслом: время подгадать, великий урон ему сделать, а после и с головой выдать.
И господь не оставил Илюху милостью. Вышла удача. О прошлом годе, ближе к осени, собрал Илюха верных своих людей – Тимоху Соколова, Степку Ананьина и многих иных старшин, – и защучили они Кондрашку Булавина с семьей в избе, осадили хоромы его, хотели живьем взять для царского суда и расправы. Но не дался он живым – бабу свою нареченную смерти предал по взаимному их согласию и дочку стрелил, а потом и себя – последней пулей. Так было.
А тело его выдали они полковнику Василию Долгорукому, коего царь послал на Дон великий сыск править и за брата казненного мстить…
Свечи тускло горели на столе, палачи дремали у порога. Ивовые длинники мокли в бочке. Дьяк покорно скрипел пером, и все ладно выходило.
Время от времени дьяк поднимал голову в черной скуфейке и до того жалостливо на Илюху буркалы уставлял, что сердце у Зерщикова подкатывало к самому горлу в сладкой истоме. Чудилось: прочтет утром дознание царь-батюшка, прослезится. И позовет к себе невинного раба своего, покается: «Виноват я перед тобою, Илья Григорьевич! Поторопился, ошибку дал! Будь отныне войсковым атаманом, служи верой и правдой, а я тебя милостью своей не забуду». И закричали первые кочета по всему Черкасску, полночь ударила.
И дьяк будто проснулся, отрезвел. Начал моргать часто тяжелыми веками, снова снял нагар со свечей. Заново грамоту перечитал на скорый взгляд с верхнего края до нижнего, шевеля мохнатой губой, сказал: «Так, так…» – и высморкался под стол.
После того вздохнул, пальцами хрустнул. Спросил так нежданно, будто никакого дознания еще и не было:
– А когда же ты, человече, скажешь хоть слово правды?
Пламя на свечах подпрыгнуло и задрожало, и вода в бочке хлюпнула.
– Правду истинную говорю!.. – закричал Зерщиков в страхе, потому что дремавшие до сей поры палачи уже хватали его.
Колесо скрипнуло, руки его просунулись в хомуты, а ноги зажала неподъемная колода на полу. И в другую сторону повернулось колесо, и тогда плечи у Ильи хрустнули, запылали огнем, будто их разворотили острым железом.
– Правду! Истину говорю-у!! – взвыл Илюха.
Дьяк не смотрел в его сторону. Только палачам мигнул:
– С колесом-то полегче… Попервам длинников ему…
А сам развернул новый свиток, озаглавил с нажимом:
ПРАВДА ВТОРАЯ, ПОДЛИННАЯ, НА ДЫБЕ И КОЛЕСЕ, В КОТОРОЙ ЕСТЬ ЛОЖЬ
Мокрый прут ожег напружиненные ребра Зерщикова, привел его в память. И по бугроватой, красной полосе от первого удара лег чуть наискосок новый рубец…
Зерщиков закричал в третий раз.
А дальше надо было говорить, сызнова все вспоминать – с того, первого вечера в атаманском доме.
6
…Приехал Илья Зерщиков к Лукьяну Максимову совет держать. А там уже Кондратий Булавин с той же кровной заботой. Сидят у стола, облокотясь, каждый темнее тучи, думу думают.
Никого, кроме них, в атаманских хоромах, слуг разослали, жену Лукьян притворил в спальной. Тайна смертная…
– Слыхали, что деется, атаманы-молодцы? – с порога начал Илюха, не успев как следует перекреститься в передний угол. – Прирожденных казаков и то не милуют! А пришлых – под гребло, в старые имения высылают под стражей. А хоть бы и беглые – куда нам без них? Кого по царской разверстке на войну будем посылать? Да у меня их, дьяволов, тоже шешнадцать голов! Табуны пасут, рыбу ловят, полотно ткут. Куда я без них?
Лукьян вздохнул с понятием, а Кондратий Булавин плюнул.
– Кто о чем, а вшивый – про баню! – гневно сказал он.
Одет Кондрашка опять был в черный, походный кафтан и ликом потемнел до черноты, только золотая серьга в правом ухе яро посверкивала.
– Не в беглых ныне закорюка, Илья, а в том, что всему войску карачун подходит! – гневно сказал Кондрат. – Войско боярам поперек горла стало, потому – оно всей России отдушина! Чуть придет беда, невмоготу станет в боярщине, мужик на Дон бежит, волю ищет!
Дон да Яик – что два светлых оконца на Руси, понимать надо! Пока Дон да Яик живы, правда на земле есть!
Какую бы гнусь боярин ни придумал, а на казаков нет-нет да и оглянется: мол, не было бы шуму! Так не хочут они ныне рук связывать себе, вольно попировать хочут! А на том и всей России конец.
– Про то ведают бог да государь, Кондратий, – поправил атаман Максимов непотребные речи Булавина. – Не наших умов то дело, нам бы свои-то головы уберечь в лихую пору…
– Коли круговой покос начался, так неча травине за травину прятаться! – отвернул Кондрат голову и стал в слюдяное окошко смотреть. Бороду в кулак сжал, думал люто.
– А чего это – всей России конец? – подлил масла в тот огонек Илья. – Россию царь в железа кует, чтобы не рассохлась, как клепочная бадья. Кнутом да батожьем до кучи сгоняет, ноздри рвет. Которое дело на крови стоит, так оно и крепко! Всегда так было.
– Всегда так было, да плохо кончалось, – вздохнул Кондрат. – Неправда и зло, они, как ржа, любые железа точат… Великие смуты и беды от неправды…
И еще помолчали.
Зеленая муха билась в слюдяном оконце, жужжала. У Зерщикова сердце трепыхалось и млело от сладкого предчувствия. Он всю жизнь боялся смуты, но чем больше страшился, тем сильнее ждал и хотел ее. Сама мысль о невиданной, кровавой мала-куче засасывала его, как бездонная пучина.
А Кондрат сказал:
– В книгах старых писано, был на свете великий Рим-город. Железом кованный! Еллинов под свою руку брал, все малые народы. Несметные легионы были, и конца веку его никто не ждал. А сгинул тот Рим-город неведомо куда. Никто на него войной не ходил, не шарпал, все его обходили и страшились. А потом глянули: нету его, пропал!
– Так-таки и пропал? – подивился Лукьян.
– Кабы не сгинул, так доси стоял бы, и мы бы про него знали, – сказал Кондрат. – Больно много неправедного железа в нем было, ржа съела. В пыль все превзошло, и ветер ту пыль разнес по свету.
Зерщиков вздохнул с понятием, а Булавин еще добавил со злостью:
– Летает эта пыль ржавая, в ноздри набивается, глаза людям застит! Оттого и слепые…
– Ну, то дело шибко давнее, теперь не о том речь, – сказал атаман Максимов. – Казаки кричат, велят круг созывать. А что мы им скажем, атаманы, на том кругу?
Долгорукий, собака, уж по всему Донцу прошел, до низов добирается. И нет от него спасения ни домовитому казаку, ни гультяю, ни старику, ни бабе. Каждому ставит каленое железо на лбу – вор!
– И чего ж ты надумал? – спросил Кондрат.
– Побить надо князя! – вступился Зерщиков и привстал с готовностью, будто в поход собрался. И вновь слышно стало, как зудит зеленая муха в слюдяном окошке, бьется.
– Тю на тебя! – испугался Лукьян Максимов. – А царь? Да он с нас с живых шкуры спустит!
– Побить – не штука, да вот что оно после-то будет? – усмехнулся Булавин и снова курчавую бороду в кулак сжал. – После-то чего делать будем, други-атаманы?
Глаза у него смеялись, а золотая серьга в тень попала, угасла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9