Вчера еще меня любила…
— Не время виновато — сердце.
Оттолкнул Катерину атаман. Увидел Чубатого:
— Босяка полюбила?
— Мне что бос, что обут, лишь бы сердцу был мил.
Атаман достал обрез.
— Добром, Катя, прошу: поехали! Знаешь ведь, ты мне одна люба.
— Нет, миленький, — покачала головой.
— Нет?
Не успела ответить, выстрелил атаман ей в сердце. Поглядел на Чубатого. Тот бледен стоял, не шевелился. Крикнул атаман:
— Уходим! — и вышел.
15
Забегали вооруженные люди по чайной.
— Водку бери! — закричал один другому. — Семен!
— Девку хватай, Степан!
Волосы Ганны разметались по подушке, лица не видно. Схватили Ганну прямо в одеяле, потащили.
— Пусти им петуха напоследок!
Деревня горела. Скакали лошади во весь опор. На телеге в одеяле лежала Ганна. Лежала — смотрела: будто в ней уже бушевал пожар, рушились балки, горели люди.
— Тебе бы только водку пить, Степан.
— А тебе только девок любить, Семен.
— Водка да девка — слаще ведь ничего на свете нет.
— Ну уж нет…
— А скажи — что? То-то же…
Бандиты гуляли в лесу. Сидели у костра, пили. Рассматривали, что награбить успели. Степан кольца примеривал:
— Эх, последний раз на родной земле гуляем, мужики!
В лесу один за пеньком сидел атаман. Пил из кружки водку не закусывая. О чем-то думал.
Подошел к нему Семен.
— Атаман! Там парни трофей привезли, тебя зовут.
— Что за трофей?
— Женский. Девку, короче. Парням невтерпеж. Иди пробу сними, а мы за тобой. По вспаханному.
— Без меня, — сказал как отрезал атаман.
16
— Неси, Степан, — приказал Семен.
Степан принес одеяло с Ганной. Положил на снег. Развернули. Испуганно Ганна из лоскутков глядела.
— Тю, да то мала!
— Мала не мала, лишь бы эта самая у ней была… — сказал Семен.
— Да то дурочка деревенская. Убогая она, — сомневался все тот же парень. — Грех.
— Все одно в аду гореть, — ответил Семен. — А что убогая… Так они, убогие, у нас всю жизнь отобрали… Едри их в корень! Держи ее, ребята! Первым у нее буду!
Навалились на Ганну со всех сторон. Ганна выворачивалась, била Семена в лицо, кусалась. Парни держали ее за руки, за ноги. Как распятая на снегу лежала.
— Ну, Семен, давай…
Вдруг раздался выстрел.
Мужик бежал:
— Атаман застрелился!
17
Атаман сидел уткнув голову в пенек.
— Из-за Катьки… — сплюнул Семен. — Нас на бабу променял!
Бежал часовой:
— Атас! Легавые скачут!
— По коням! — скомандовал Семен.
18
Проскакали кони над Ганной. Потом другие кони прискакали, с людьми в шинелях, повертелись у костра, унеслись за выстрелами.
Не заметили Ганну.
19
Ганна встала, побрела за людьми в лес. Шла в разорванной белой рубахе, падала в сугроб, снова шла.
Вышла на поляну. Луна освещала поляну. Увидела вдруг руку отсеченную Степана, в кольцах. Чуть дальше мертвого Семена увидела. Рядом Степан лежал, обняв человека в шинели. Тут и там лежали вперемешку мертвые тела. Увидела лицо энкавэдэшника со шрамом. Черный от крови снег был около него.
Подвывая от страха и ужаса, прошла Ганна поляну.
Шла, увязая в снегу. От дерева к дереву. У ели густой села отдохнуть. Сидела, дрожала. Закрыла глаза. Незаметно как — заснула.
20
То ли сон пришел к Ганне, то ли видение.
Увидела Ганна плывущее над землей светящееся облако. И на том облаке или сугробе стояла женщина с необычайно красивым лицом. Лицо было Ганне знакомо, родное лицо. На иконке у тетки Харыты она это лицо видела.
— Божья Мать… — прошептала Ганна.
Божья Мать слегка кивнула, улыбнулась.
— Ты любимая дочь Господа, — сказала Ганне.
— Я? — удивилась Ганна. — Но почему я?
— Ты страдала, — легко сказала Божья Мать.
Голос у нее был как у тетки Харыты.
— Что я должна делать? — заволновалась Ганна.
— Иди и лечи людей. Вскроются реки — плыви к другим людям.
— Тоже лечить?
— Там узнаешь.
— Но, может быть, я умерла?
— Ты не умрешь. Иди. — И Божья Мать растаяла. Только облако горело серебряно.
21
Ганна открыла глаза, зажмурилась: глаза ослепил горевший на солнце снег.
Был день. Вокруг Ганны снег растаял. Ганна встала. Сделала босыми ногами шаг. Зашипело под ногой. Ганна посмотрела вниз: с шипеньем таял снег вокруг ее ноги. Сделала другой шаг: снег под ногой растаял.
22
В рваной белой рубахе, босая, простоволосая, входила она в деревню.
— Ганна-дурочка! Дурочка! — закричали привычно мальчишки.
От Ганны шел свет. Мальчишки замолчали, расступились.
Зашла Ганна в пустую церковь — все свечи сами зажглись.
— Ганна — святая! Святая! — зашептали вокруг.
Подвели к ней нищего. Слепой, в струпьях весь.
— Где святая? Дайте дотронуться… — попросил.
Дотронулась Ганна до него: струпья спали, бельма в синие глаза превратились.
— Вижу! Я вижу! — закричал нищий.
— Чудо! Чудо! — упали на колени все.
23
Наступила весна. Сидела Ганна у могучего дерева.
К дереву — очередь тянулась, вся дорога людьми и подводами запружена.
К Ганне лечиться едут со всего света.
— Со всего света к ней люди идут, — говорили в очереди.
— Она одна такая в мире, больше нет нигде такой!
Стояли, очереди своей ждали: слепые и глухие, хромые и прокаженные.
24
Хромой перед Ганной стоял, на костылях.
— Дочка, спаси. Один остался, хозяйка моя умерла. Как без хозяйки и без ног прожить? Скажи?
Ганна ногу его натерла мазью, что-то пошептала, ладошкой похлопала.
Костыль из рук забрала, отошла. Старик постоял, постоял и как годовалый мальчик пошел: шаг, еще один, еще шаг…
— Неужто иду?
— А ты потанцуй, — посоветовали из толпы.
Пошел вприсядку отплясывать. Народ в ладоши хлопал.
— Еще, дед, молодуху отхватишь себе! — смеялись.
25
Привели женщину. Она билась, изо рта пена шла. Идти не хотела, упиралась.
— Бесы в ней гнездо свое свили, — объяснила мать. — Кричат ночью на разные голоса. Помоги!
Подошла к женщине Ганна. Закричала бесноватая на разные голоса. И по-волчьи выла, и по-собачьи залаяла. Встала Ганна перед ней. Начала повторять все движения бесноватой. Та руки возденет — и Ганна поднимет. Та кружится — и Ганна закружилась. Все быстрее кружилась бесноватая. Вдруг свалилась как подкошенная. Дергалось тело, вздрагивало. Ганна над телом встала. Будто что-то вытягивала из него, жало или корень. Вытянула, села в изнеможении, лоб мокрый вытерла и улыбнулась.
Женщина встала с земли, подошла к матери, сказала ей как ни в чем не бывало:
— Мама, что мы тут делаем? Пойдем домой.
26
Отец прибежал:
— Дочь умирает! Горит вся, как свечечка сгорает!
Побежала Ганна с отцом девочки.
Девочка в доме лежала, бредила:
— Дай мне аленький цветочек, тата! Дай мне, пожалуйста! Дай, прошу тебя, дай, таточка, дай!..
Ганна напоила ее из бутылочки, что с собой принесла. Посидела рядом закрыв глаза. Девочка очнулась:
— Тата, ты мне сейчас приснился…
27
Шла Ганна обратно. Гроб несли с мальчиком маленьким. Остановились около Ганны.
Мать в ноги Ганне бросилась:
— Оживи его! — В глазах мольба и вера: — Оживи!
Ганна покачала головой: нет!
— Ты все можешь! Верни мне сына!
Нет, покачала головой Ганна. Пошла и заплакала.
Сквозь толпу больных шла, плакала навзрыд.
28
Слепой, только что прозревший, Ганну спрашивал:
— Это небо?
Ганна, улыбаясь, кивала.
— Это дерево?
Ганна кивнула.
— Это солнце?
Не успела Ганна ответить. Во двор к дереву уже кого-то несли на носилках.
— Пропустите! Пропустите меня к ней немедленно! — говорили с носилок.
Сжалась Ганна испуганно. На носилках Тракторина Петровна лежала, смотрела на Ганну.
— Ганна? Глазам своим не верю. Ты?! Вылечи меня… Ты покалечила, ты и лечи! — приказала.
Ганна попятилась, повернулась, побежала за дерево. Встала там, задышала взволнованно. Дышала и дышала, успокоиться не могла.
Прозревший слепой подошел к Ганне, спросил:
— Ты не хочешь лечить ее?
Нет, покачала головой Ганна.
— Прогнать ее? Давай прогоню!
Нет, покачала Ганна головой. Постояла. Потом решилась. Вышла.
Подошла к Тракторине Петровне, повернула ее, начала разминать позвонки.
— Больно! — кричала Тракторина Петровна. — Больно! Сил моих нет терпеть! Ганна!
Отошла Ганна, взглядом приказала Тракторине Петровне: вставай!
Как завороженная Тракторина Петровна встала, пошла к Ганне.
Стояли, глядели друг на друга.
— Так это ты святая? — сказала Тракторина Петровна. — Я всегда знала, что ты плохо кончишь.
29
На рассвете от реки грохот пошел. Лед тронулся.
Ганна проснулась, прислушалась. Схватила платок, выбежала.
— Куда она? — спросил больной.
— Почуяла что-то, — ответила старуха.
Ганна бежала по берегу. Бежала туда, где когда-то Марат спрятал плот.
Убрала листья, камни. Испачкалась. Вытащила плот.
Посмотрела на реку: там огромные льдины теснились, сталкивались друг с другом.
30
В ясный солнечный день провожало село Ганну в путь.
Мужики на руках отнесли плот на воду. Поставили на плот Ганну. Оттолкнули.
Народ на высоком берегу стоял, смотрел.
— Зачем уплывает она от нас? — спросил старуху парень.
— Приказ ей от Господа прозвучал, — ответила старуха.
— И что Он сказал?
— Он ей сказал: ПЛЫВИ!
Плот был уже на середине реки. Поклонилась Ганна всем в пояс.
На берегу тоже ей все поклонились. Бабы, мужики, дети…
— Плыви, — повторил парень.
Четвертая часть
1
Скрып.
Скрып.
Скрып-скрып…
Скрып.
Скрып.
Скрып-скрып…
Скрипят качели, взлетая все выше и выше.
Я лежу на крыше и смотрю на Надьку.
Я смотрю ей прямо в зрачки.
— Надька! Откуда ты взялась? — говорю я ей. — Откуда ты приплыла к нам, Надька? Зачем? Мы ведь жили без тебя, откуда ты взялась, Надька?
Ее растерянное лицо зависает на секунду рядом с моим.
Она молчит.
Уже полтора года я был братом дурочки, приплывшей на плоту.
Той весной был сильный разлив. Я тогда сидел на Ахтубе и удил рыбу и увидел, плывет по реке плот, а на плоту красивая такая девчонка, и я помахал ей, она подплыла ко мне и сошла на берег и стала смотреть, как я ловлю рыбу. Как тебя зовут? Она молчала. Я собрал удочки и пошел, она — за мной. Мать и отец были на грядках, сажали морковь, вот, говорю, на плоту приплыла какая-то девочка, увязалась. Мать медленно опустилась на колени, прямо на грядки: «Надя!» — сказала она. «Господи, — сказал отец, — Господи!»
Это приплыл их грех: когда-то давно, тринадцать лет назад, у них родилась дочь, моя сестра Надька, слабоумная девочка, дурочка, это был стыд — перед военным городком, офицерами и их женами, — мой папа сверхсрочник. Мать с отцом положили девочку в колыбельку — мама плакала, рассказывая, — на малиновую подушечку, колыбельку поставили на плот — и отправили ее по реке, по Ахтубе, с глаз долой. Надька где-то выросла и вернулась. Так у меня появилась сестра, которой у меня не было.
Все смеялись над ней, а я любил ее больше жизни, она была лучше их всех, пусть и дура. Она лучше всех вас, говорил я, лучше!
— Надька! — говорю я и строю ей рожу.
— Марат! — кричит отец, поднимая голову от машины. — Прекрати дразнить Надю! Она упадет!
— Марат! Останови качели! — кричит мама. — Ей нельзя так высоко…
Я слезаю с крыши, останавливаю качели.
Надька медленно встает. Она идет покачиваясь, поддерживая руками большой круглый живот.
Мама пристально смотрит на Надьку, отворачивается, закрывает лицо рукавом и плачет.
Наша Надька — беременна.
2
Моя сестра Надька забеременела от тополиного семени.
Тогда пух летел как снег, с юга дул горячий ветер, и была жара и белая метель, пух прилипал к мокрой от пота коже, и все чесалось, и ей этим южным ветром надуло. Надьке ветром надуло, говорили, и живот ее осенью стал раздуваться, как воздушный шар, если его надувать насосом от велосипеда. И я решил посмотреть.
— Надька, разденься! — крикнул я, когда мы остались дома одни, я крикнул ей прямо в лицо, хотя она была глухая — глухая совсем, ни грамма она не слышала. — Глухая тетеря! Раздевайся! Дура! — кричал я ей. Она улыбалась дурацкой своей улыбкой, от которой хотелось зарыться с головой в дерьмо и разреветься, — я больно толкнул ее, я подталкивал ее к дверям и потом потащил за руку по осенним мокрым дорожкам сада, я впихнул ее в дощатый летний душ и закрыл дверь на ржавый крючок. Внутри пахло мочалкой. Надька вспомнила, что летом здесь купались и что надо раздеться, и начала медленно раздеваться, вешая на гвоздь зеленую шерстяную кофту, бордовый фланелевый халат, синюю мужскую трикотажную майку — я смотрел, — розовые байковые панталоны, панталоны сорвались с гвоздя, упали, большие, розовые, будто живые, в грязь, она, наклонившись, подняла, жалея их, встряхивая, оглаживая, вешала — я смотрел, — черные сатиновые мужские трусы, перешедшие ей от меня (я еще не отвык от них), будто это часть меня — так странно — чернела, распятая на розовом, мягком, байковом…
Она стояла поеживаясь, смотрела на серый квадрат неба, с неба шел душ — осенний, мелкий, холодный, бесконечный, — за серыми облаками — курлы-курлы — улетали невидимые птицы, а я смотрел на Надькин загорелый, кожаный, круглый, огромный шар ее живота с узорным следом от резинки — этот шар становился с каждым днем больше и больше, и я все боялся, все боялся, что натянутая кожа не вытерпит и лопнет, — но он все рос, этот шар, и я стал тайком ждать, что однажды в один из дней этот воздушный шар поднимет Надьку, мою сестру, туда, вверх, откуда идет дождь, туда, где курлы-курлы, — и она повиснет над нашим серым военным печальным городом и будет лежать в небе, как аэростат или как солнце, и улыбнется оттуда с неба своей дурацкой бессмысленной улыбкой, от которой хочется разреветься. И может, тогда наступит на земле жалость и счастье.
Под круглым животом у нее золотые волосы.
— Одевайся! — говорю я.
Она смотрит вверх на дождь и не слышит ни меня, ни птиц.
— Одевайся! — ору я. Я похлопываю ее по спине, лопатки из спины выпирают, будто острые крылья, кожа в пупырышках, как у гуся.
Она оборачивается, я протягиваю ей черные сатиновые трусы, растягивая резинку. Она понимает и вшагивает в них.
— Молодец, — говорю я ей, будто она слышит. Я всегда чего-то жду от нее. Я каждый день жду, что она вдруг услышит меня, или заговорит, или перестанет быть дурочкой. Мне всегда кажется, что вот сейчас… Или завтра… Это оттого, что я очень чувствую Надькину добрую прекрасную душу, на которую накинули зачем-то тупое глухое и немое тело, будто засадили в тюрьму, где ни звука, ни крика.
И еще я жду, когда Надька родит эту свою прекрасную душу — и она, эта душа, будет сильной, гладкоствольной, шелестящей, зеленой, растущей до неба, как тополь, от семени которого она забеременела.
3
— Пойдем в землянку, — говорю я Надьке, когда мы вышли из душевой.
Мы идем с ней в глубь сада. Там у нас выкопано убежище против атомной бомбы. Мы выкопали его с папой полмесяца назад. Папа копал большой лопатой, а мне дал свою — саперную. Мы рыли в воскресенье. В каждом дворе рыли тоже. Все ждали ядерной войны. Переговаривались через забор с соседями. Говорили о Кубе, о ракетах на Кубе, о Кеннеди, о Хрущеве, об Америке, о ракетном ударе, о том, кто ударит первый: они или мы. Мы жили в ракетном городе Капустин Яр и все ждали, что американские ракеты ударят в первую очередь по нашему военному городку.
— Ох, доиграется Хрущ! Вдарит по нам Америка, как пить дать вдарит! — говорил дядя Боря Синицын, наш сосед слева.
— Испугаются, — говорил папа. — Мы ведь тоже тогда по ним ударим!
— Это — конец света! — сказала негромко и убежденно соседка справа — тетя Маша. Она жила без мужа и рыла убежище вместе со своей шестилетней дочкой. — Писано же в старых книгах. Никто не спасется.
— Зачем тогда роешь? — спросил дядя Боря.
— Для дочери, — ответила тетя Маша и с надеждой прибавила: — Вдруг да спасется?!
Мы вырыли яму, положили на нее прутья. Прутья закидали землей.
— Если ударят — ничто не поможет, — сказал отец.
Получилось отличное убежище.
Мы с мальчишками прятались в нем, играя в войнушку. Папа сказал, что в таких землянках они жили во время войны.
Мы залезли с Надькой в убежище, сели на скамеечку. Было темно, но не очень. Земля с крыши осыпалась, и сквозь прутья было видно небо. Дождь затекал в землянку.
— Это убежище гражданской обороны, — сказал я Надьке важно. — Скоро начнется ядерная война.
Казалось, что Надька меня слушает.
— Мы спрячемся здесь, когда на нас будет падать атомная бомба.
Надька слушала.
— Атомная бомба взрывается бесшумно. — Я начал пересказывать ей то, что услышал в школе на занятиях по гражданской обороне. — Мы узнаем о ее взрыве по ослепительной вспышке. На огненный шар смотреть не следует: человек может ослепнуть. Надо повернуться спиной к огненному шару и лечь на землю лицом вниз. Потом человек ощущает действие теплового излучения, затем испытывает действие ударной волны и в последнюю очередь слышит звук взрыва, напоминающий раскат грома.
Надька съежилась. Мне и самому стало страшно.
— Не бойся, — сказал я. — Мы не увидим этого. Мы будем сидеть с тобой в убежище.
Дождь припустил сильнее, и на голову падали холодные капли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
— Не время виновато — сердце.
Оттолкнул Катерину атаман. Увидел Чубатого:
— Босяка полюбила?
— Мне что бос, что обут, лишь бы сердцу был мил.
Атаман достал обрез.
— Добром, Катя, прошу: поехали! Знаешь ведь, ты мне одна люба.
— Нет, миленький, — покачала головой.
— Нет?
Не успела ответить, выстрелил атаман ей в сердце. Поглядел на Чубатого. Тот бледен стоял, не шевелился. Крикнул атаман:
— Уходим! — и вышел.
15
Забегали вооруженные люди по чайной.
— Водку бери! — закричал один другому. — Семен!
— Девку хватай, Степан!
Волосы Ганны разметались по подушке, лица не видно. Схватили Ганну прямо в одеяле, потащили.
— Пусти им петуха напоследок!
Деревня горела. Скакали лошади во весь опор. На телеге в одеяле лежала Ганна. Лежала — смотрела: будто в ней уже бушевал пожар, рушились балки, горели люди.
— Тебе бы только водку пить, Степан.
— А тебе только девок любить, Семен.
— Водка да девка — слаще ведь ничего на свете нет.
— Ну уж нет…
— А скажи — что? То-то же…
Бандиты гуляли в лесу. Сидели у костра, пили. Рассматривали, что награбить успели. Степан кольца примеривал:
— Эх, последний раз на родной земле гуляем, мужики!
В лесу один за пеньком сидел атаман. Пил из кружки водку не закусывая. О чем-то думал.
Подошел к нему Семен.
— Атаман! Там парни трофей привезли, тебя зовут.
— Что за трофей?
— Женский. Девку, короче. Парням невтерпеж. Иди пробу сними, а мы за тобой. По вспаханному.
— Без меня, — сказал как отрезал атаман.
16
— Неси, Степан, — приказал Семен.
Степан принес одеяло с Ганной. Положил на снег. Развернули. Испуганно Ганна из лоскутков глядела.
— Тю, да то мала!
— Мала не мала, лишь бы эта самая у ней была… — сказал Семен.
— Да то дурочка деревенская. Убогая она, — сомневался все тот же парень. — Грех.
— Все одно в аду гореть, — ответил Семен. — А что убогая… Так они, убогие, у нас всю жизнь отобрали… Едри их в корень! Держи ее, ребята! Первым у нее буду!
Навалились на Ганну со всех сторон. Ганна выворачивалась, била Семена в лицо, кусалась. Парни держали ее за руки, за ноги. Как распятая на снегу лежала.
— Ну, Семен, давай…
Вдруг раздался выстрел.
Мужик бежал:
— Атаман застрелился!
17
Атаман сидел уткнув голову в пенек.
— Из-за Катьки… — сплюнул Семен. — Нас на бабу променял!
Бежал часовой:
— Атас! Легавые скачут!
— По коням! — скомандовал Семен.
18
Проскакали кони над Ганной. Потом другие кони прискакали, с людьми в шинелях, повертелись у костра, унеслись за выстрелами.
Не заметили Ганну.
19
Ганна встала, побрела за людьми в лес. Шла в разорванной белой рубахе, падала в сугроб, снова шла.
Вышла на поляну. Луна освещала поляну. Увидела вдруг руку отсеченную Степана, в кольцах. Чуть дальше мертвого Семена увидела. Рядом Степан лежал, обняв человека в шинели. Тут и там лежали вперемешку мертвые тела. Увидела лицо энкавэдэшника со шрамом. Черный от крови снег был около него.
Подвывая от страха и ужаса, прошла Ганна поляну.
Шла, увязая в снегу. От дерева к дереву. У ели густой села отдохнуть. Сидела, дрожала. Закрыла глаза. Незаметно как — заснула.
20
То ли сон пришел к Ганне, то ли видение.
Увидела Ганна плывущее над землей светящееся облако. И на том облаке или сугробе стояла женщина с необычайно красивым лицом. Лицо было Ганне знакомо, родное лицо. На иконке у тетки Харыты она это лицо видела.
— Божья Мать… — прошептала Ганна.
Божья Мать слегка кивнула, улыбнулась.
— Ты любимая дочь Господа, — сказала Ганне.
— Я? — удивилась Ганна. — Но почему я?
— Ты страдала, — легко сказала Божья Мать.
Голос у нее был как у тетки Харыты.
— Что я должна делать? — заволновалась Ганна.
— Иди и лечи людей. Вскроются реки — плыви к другим людям.
— Тоже лечить?
— Там узнаешь.
— Но, может быть, я умерла?
— Ты не умрешь. Иди. — И Божья Мать растаяла. Только облако горело серебряно.
21
Ганна открыла глаза, зажмурилась: глаза ослепил горевший на солнце снег.
Был день. Вокруг Ганны снег растаял. Ганна встала. Сделала босыми ногами шаг. Зашипело под ногой. Ганна посмотрела вниз: с шипеньем таял снег вокруг ее ноги. Сделала другой шаг: снег под ногой растаял.
22
В рваной белой рубахе, босая, простоволосая, входила она в деревню.
— Ганна-дурочка! Дурочка! — закричали привычно мальчишки.
От Ганны шел свет. Мальчишки замолчали, расступились.
Зашла Ганна в пустую церковь — все свечи сами зажглись.
— Ганна — святая! Святая! — зашептали вокруг.
Подвели к ней нищего. Слепой, в струпьях весь.
— Где святая? Дайте дотронуться… — попросил.
Дотронулась Ганна до него: струпья спали, бельма в синие глаза превратились.
— Вижу! Я вижу! — закричал нищий.
— Чудо! Чудо! — упали на колени все.
23
Наступила весна. Сидела Ганна у могучего дерева.
К дереву — очередь тянулась, вся дорога людьми и подводами запружена.
К Ганне лечиться едут со всего света.
— Со всего света к ней люди идут, — говорили в очереди.
— Она одна такая в мире, больше нет нигде такой!
Стояли, очереди своей ждали: слепые и глухие, хромые и прокаженные.
24
Хромой перед Ганной стоял, на костылях.
— Дочка, спаси. Один остался, хозяйка моя умерла. Как без хозяйки и без ног прожить? Скажи?
Ганна ногу его натерла мазью, что-то пошептала, ладошкой похлопала.
Костыль из рук забрала, отошла. Старик постоял, постоял и как годовалый мальчик пошел: шаг, еще один, еще шаг…
— Неужто иду?
— А ты потанцуй, — посоветовали из толпы.
Пошел вприсядку отплясывать. Народ в ладоши хлопал.
— Еще, дед, молодуху отхватишь себе! — смеялись.
25
Привели женщину. Она билась, изо рта пена шла. Идти не хотела, упиралась.
— Бесы в ней гнездо свое свили, — объяснила мать. — Кричат ночью на разные голоса. Помоги!
Подошла к женщине Ганна. Закричала бесноватая на разные голоса. И по-волчьи выла, и по-собачьи залаяла. Встала Ганна перед ней. Начала повторять все движения бесноватой. Та руки возденет — и Ганна поднимет. Та кружится — и Ганна закружилась. Все быстрее кружилась бесноватая. Вдруг свалилась как подкошенная. Дергалось тело, вздрагивало. Ганна над телом встала. Будто что-то вытягивала из него, жало или корень. Вытянула, села в изнеможении, лоб мокрый вытерла и улыбнулась.
Женщина встала с земли, подошла к матери, сказала ей как ни в чем не бывало:
— Мама, что мы тут делаем? Пойдем домой.
26
Отец прибежал:
— Дочь умирает! Горит вся, как свечечка сгорает!
Побежала Ганна с отцом девочки.
Девочка в доме лежала, бредила:
— Дай мне аленький цветочек, тата! Дай мне, пожалуйста! Дай, прошу тебя, дай, таточка, дай!..
Ганна напоила ее из бутылочки, что с собой принесла. Посидела рядом закрыв глаза. Девочка очнулась:
— Тата, ты мне сейчас приснился…
27
Шла Ганна обратно. Гроб несли с мальчиком маленьким. Остановились около Ганны.
Мать в ноги Ганне бросилась:
— Оживи его! — В глазах мольба и вера: — Оживи!
Ганна покачала головой: нет!
— Ты все можешь! Верни мне сына!
Нет, покачала головой Ганна. Пошла и заплакала.
Сквозь толпу больных шла, плакала навзрыд.
28
Слепой, только что прозревший, Ганну спрашивал:
— Это небо?
Ганна, улыбаясь, кивала.
— Это дерево?
Ганна кивнула.
— Это солнце?
Не успела Ганна ответить. Во двор к дереву уже кого-то несли на носилках.
— Пропустите! Пропустите меня к ней немедленно! — говорили с носилок.
Сжалась Ганна испуганно. На носилках Тракторина Петровна лежала, смотрела на Ганну.
— Ганна? Глазам своим не верю. Ты?! Вылечи меня… Ты покалечила, ты и лечи! — приказала.
Ганна попятилась, повернулась, побежала за дерево. Встала там, задышала взволнованно. Дышала и дышала, успокоиться не могла.
Прозревший слепой подошел к Ганне, спросил:
— Ты не хочешь лечить ее?
Нет, покачала головой Ганна.
— Прогнать ее? Давай прогоню!
Нет, покачала Ганна головой. Постояла. Потом решилась. Вышла.
Подошла к Тракторине Петровне, повернула ее, начала разминать позвонки.
— Больно! — кричала Тракторина Петровна. — Больно! Сил моих нет терпеть! Ганна!
Отошла Ганна, взглядом приказала Тракторине Петровне: вставай!
Как завороженная Тракторина Петровна встала, пошла к Ганне.
Стояли, глядели друг на друга.
— Так это ты святая? — сказала Тракторина Петровна. — Я всегда знала, что ты плохо кончишь.
29
На рассвете от реки грохот пошел. Лед тронулся.
Ганна проснулась, прислушалась. Схватила платок, выбежала.
— Куда она? — спросил больной.
— Почуяла что-то, — ответила старуха.
Ганна бежала по берегу. Бежала туда, где когда-то Марат спрятал плот.
Убрала листья, камни. Испачкалась. Вытащила плот.
Посмотрела на реку: там огромные льдины теснились, сталкивались друг с другом.
30
В ясный солнечный день провожало село Ганну в путь.
Мужики на руках отнесли плот на воду. Поставили на плот Ганну. Оттолкнули.
Народ на высоком берегу стоял, смотрел.
— Зачем уплывает она от нас? — спросил старуху парень.
— Приказ ей от Господа прозвучал, — ответила старуха.
— И что Он сказал?
— Он ей сказал: ПЛЫВИ!
Плот был уже на середине реки. Поклонилась Ганна всем в пояс.
На берегу тоже ей все поклонились. Бабы, мужики, дети…
— Плыви, — повторил парень.
Четвертая часть
1
Скрып.
Скрып.
Скрып-скрып…
Скрып.
Скрып.
Скрып-скрып…
Скрипят качели, взлетая все выше и выше.
Я лежу на крыше и смотрю на Надьку.
Я смотрю ей прямо в зрачки.
— Надька! Откуда ты взялась? — говорю я ей. — Откуда ты приплыла к нам, Надька? Зачем? Мы ведь жили без тебя, откуда ты взялась, Надька?
Ее растерянное лицо зависает на секунду рядом с моим.
Она молчит.
Уже полтора года я был братом дурочки, приплывшей на плоту.
Той весной был сильный разлив. Я тогда сидел на Ахтубе и удил рыбу и увидел, плывет по реке плот, а на плоту красивая такая девчонка, и я помахал ей, она подплыла ко мне и сошла на берег и стала смотреть, как я ловлю рыбу. Как тебя зовут? Она молчала. Я собрал удочки и пошел, она — за мной. Мать и отец были на грядках, сажали морковь, вот, говорю, на плоту приплыла какая-то девочка, увязалась. Мать медленно опустилась на колени, прямо на грядки: «Надя!» — сказала она. «Господи, — сказал отец, — Господи!»
Это приплыл их грех: когда-то давно, тринадцать лет назад, у них родилась дочь, моя сестра Надька, слабоумная девочка, дурочка, это был стыд — перед военным городком, офицерами и их женами, — мой папа сверхсрочник. Мать с отцом положили девочку в колыбельку — мама плакала, рассказывая, — на малиновую подушечку, колыбельку поставили на плот — и отправили ее по реке, по Ахтубе, с глаз долой. Надька где-то выросла и вернулась. Так у меня появилась сестра, которой у меня не было.
Все смеялись над ней, а я любил ее больше жизни, она была лучше их всех, пусть и дура. Она лучше всех вас, говорил я, лучше!
— Надька! — говорю я и строю ей рожу.
— Марат! — кричит отец, поднимая голову от машины. — Прекрати дразнить Надю! Она упадет!
— Марат! Останови качели! — кричит мама. — Ей нельзя так высоко…
Я слезаю с крыши, останавливаю качели.
Надька медленно встает. Она идет покачиваясь, поддерживая руками большой круглый живот.
Мама пристально смотрит на Надьку, отворачивается, закрывает лицо рукавом и плачет.
Наша Надька — беременна.
2
Моя сестра Надька забеременела от тополиного семени.
Тогда пух летел как снег, с юга дул горячий ветер, и была жара и белая метель, пух прилипал к мокрой от пота коже, и все чесалось, и ей этим южным ветром надуло. Надьке ветром надуло, говорили, и живот ее осенью стал раздуваться, как воздушный шар, если его надувать насосом от велосипеда. И я решил посмотреть.
— Надька, разденься! — крикнул я, когда мы остались дома одни, я крикнул ей прямо в лицо, хотя она была глухая — глухая совсем, ни грамма она не слышала. — Глухая тетеря! Раздевайся! Дура! — кричал я ей. Она улыбалась дурацкой своей улыбкой, от которой хотелось зарыться с головой в дерьмо и разреветься, — я больно толкнул ее, я подталкивал ее к дверям и потом потащил за руку по осенним мокрым дорожкам сада, я впихнул ее в дощатый летний душ и закрыл дверь на ржавый крючок. Внутри пахло мочалкой. Надька вспомнила, что летом здесь купались и что надо раздеться, и начала медленно раздеваться, вешая на гвоздь зеленую шерстяную кофту, бордовый фланелевый халат, синюю мужскую трикотажную майку — я смотрел, — розовые байковые панталоны, панталоны сорвались с гвоздя, упали, большие, розовые, будто живые, в грязь, она, наклонившись, подняла, жалея их, встряхивая, оглаживая, вешала — я смотрел, — черные сатиновые мужские трусы, перешедшие ей от меня (я еще не отвык от них), будто это часть меня — так странно — чернела, распятая на розовом, мягком, байковом…
Она стояла поеживаясь, смотрела на серый квадрат неба, с неба шел душ — осенний, мелкий, холодный, бесконечный, — за серыми облаками — курлы-курлы — улетали невидимые птицы, а я смотрел на Надькин загорелый, кожаный, круглый, огромный шар ее живота с узорным следом от резинки — этот шар становился с каждым днем больше и больше, и я все боялся, все боялся, что натянутая кожа не вытерпит и лопнет, — но он все рос, этот шар, и я стал тайком ждать, что однажды в один из дней этот воздушный шар поднимет Надьку, мою сестру, туда, вверх, откуда идет дождь, туда, где курлы-курлы, — и она повиснет над нашим серым военным печальным городом и будет лежать в небе, как аэростат или как солнце, и улыбнется оттуда с неба своей дурацкой бессмысленной улыбкой, от которой хочется разреветься. И может, тогда наступит на земле жалость и счастье.
Под круглым животом у нее золотые волосы.
— Одевайся! — говорю я.
Она смотрит вверх на дождь и не слышит ни меня, ни птиц.
— Одевайся! — ору я. Я похлопываю ее по спине, лопатки из спины выпирают, будто острые крылья, кожа в пупырышках, как у гуся.
Она оборачивается, я протягиваю ей черные сатиновые трусы, растягивая резинку. Она понимает и вшагивает в них.
— Молодец, — говорю я ей, будто она слышит. Я всегда чего-то жду от нее. Я каждый день жду, что она вдруг услышит меня, или заговорит, или перестанет быть дурочкой. Мне всегда кажется, что вот сейчас… Или завтра… Это оттого, что я очень чувствую Надькину добрую прекрасную душу, на которую накинули зачем-то тупое глухое и немое тело, будто засадили в тюрьму, где ни звука, ни крика.
И еще я жду, когда Надька родит эту свою прекрасную душу — и она, эта душа, будет сильной, гладкоствольной, шелестящей, зеленой, растущей до неба, как тополь, от семени которого она забеременела.
3
— Пойдем в землянку, — говорю я Надьке, когда мы вышли из душевой.
Мы идем с ней в глубь сада. Там у нас выкопано убежище против атомной бомбы. Мы выкопали его с папой полмесяца назад. Папа копал большой лопатой, а мне дал свою — саперную. Мы рыли в воскресенье. В каждом дворе рыли тоже. Все ждали ядерной войны. Переговаривались через забор с соседями. Говорили о Кубе, о ракетах на Кубе, о Кеннеди, о Хрущеве, об Америке, о ракетном ударе, о том, кто ударит первый: они или мы. Мы жили в ракетном городе Капустин Яр и все ждали, что американские ракеты ударят в первую очередь по нашему военному городку.
— Ох, доиграется Хрущ! Вдарит по нам Америка, как пить дать вдарит! — говорил дядя Боря Синицын, наш сосед слева.
— Испугаются, — говорил папа. — Мы ведь тоже тогда по ним ударим!
— Это — конец света! — сказала негромко и убежденно соседка справа — тетя Маша. Она жила без мужа и рыла убежище вместе со своей шестилетней дочкой. — Писано же в старых книгах. Никто не спасется.
— Зачем тогда роешь? — спросил дядя Боря.
— Для дочери, — ответила тетя Маша и с надеждой прибавила: — Вдруг да спасется?!
Мы вырыли яму, положили на нее прутья. Прутья закидали землей.
— Если ударят — ничто не поможет, — сказал отец.
Получилось отличное убежище.
Мы с мальчишками прятались в нем, играя в войнушку. Папа сказал, что в таких землянках они жили во время войны.
Мы залезли с Надькой в убежище, сели на скамеечку. Было темно, но не очень. Земля с крыши осыпалась, и сквозь прутья было видно небо. Дождь затекал в землянку.
— Это убежище гражданской обороны, — сказал я Надьке важно. — Скоро начнется ядерная война.
Казалось, что Надька меня слушает.
— Мы спрячемся здесь, когда на нас будет падать атомная бомба.
Надька слушала.
— Атомная бомба взрывается бесшумно. — Я начал пересказывать ей то, что услышал в школе на занятиях по гражданской обороне. — Мы узнаем о ее взрыве по ослепительной вспышке. На огненный шар смотреть не следует: человек может ослепнуть. Надо повернуться спиной к огненному шару и лечь на землю лицом вниз. Потом человек ощущает действие теплового излучения, затем испытывает действие ударной волны и в последнюю очередь слышит звук взрыва, напоминающий раскат грома.
Надька съежилась. Мне и самому стало страшно.
— Не бойся, — сказал я. — Мы не увидим этого. Мы будем сидеть с тобой в убежище.
Дождь припустил сильнее, и на голову падали холодные капли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11