А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Адвокат, полный, грузный, с усталым лицом и небольшой бородкой клинышком, перевел затрудненное от возраста дыхание, как бы готовясь к большому и серьезному сражению.
– Я позволю себе поставить вопрос о личности человека, – продолжал он, – и ее основе и, так сказать, внешнем, поверхностном выражении. Вот мы выслушали здесь такие душевные показания бабушки моего подзащитного. «Нежный, как колокольчик!» И я ей верю! И мне больно, что этот нежный когда-то, мягкой души мальчик, со всеми его кошками, марками, зайцами, мог так огрубеть, чтобы дойти до преступления. Но огрубел ли он? Чтобы разобраться в этом, нужны тонкость и проникновение, чего товарищ прокурор, при всем моем уважении к нему, надо, сказать, не обнаружил.
Адвокат сдержанно улыбнулся и опять слегка поклонился в сторону прокурора.
– Не обнаружила этого, к сожалению, директор школы. И мне кажется, что более права классная руководительница, когда говорит, что это характер скорее сложный, чем трудный. Я бы добавил еще: путаный, а может быть, еще больше: изломанный. Вдумаемся сначала в диалектику чувств. Оскорбленная нежность может превратиться в обиду, неосуществленная мечта о хорошем – в неверие в это хорошее, а поиски необычного могут привести к вывиху и извращению. И всмотримся теперь в жизнь моего подзащитного.
Это было жестоко, со стороны адвоката это было очень жестоко: все, за что терзала теперь себя Нина Павловна, о чем думала в долгие бессонные ночи, все это сказано вслух, при всех. Инстинктивно она закрыла лицо руками, но тут же отняла их, готовая принять все, что будет сказано.
– Семья. Мать и отец, папа и мама – это первые два авторитета, на которых для ребенка зиждется мир, зиждется вера в жизнь, в человека, во все честное, доброе и святое. И вот все рушится! Мальчик тоскует об отце, но обманывается в этой мечте так же, как в мечте о матери. Тот, кто приходит на смену отцу, не ослабляет, а усиливает душевный разлад, олицетворяя фальшь, таящуюся в жизни. Все идет враскос – самые основы, опоры, на которых держится нравственный мир формирующегося человека.
Кстати, о возрасте. В развитии человека есть несколько переломных моментов, в трудно сказать, который из них самый важный. Но переход от детства к юношеству – это, пожалуй, самая шаткая, потому и самая трудная ступень: познание себя и мира, становление характера, выработка мировоззрения, воли, постановка целей и идеалов, нравственная оценка жизни, людей, себя и определение своего отношения ко всему окружающему. Подросток мужает, становится взрослым. Становится, но еще не стал. Все на переломе, все на распутье. Жизнь сложна, запутанна, противоречива, в ней нужно разобраться, но так еще мал жизненный опыт, так слаба еще критическая оценка и самого себя, своих возможностей, своих прав и обязанностей. Юность самонадеянна. Она так жаждет больших дел и свершений, героизма и романтики, она так безгранично верит в свои силы. Я все хочу и все могу! И потому все, что мешает и сдерживает, – долой! Все, что помогает и потворствует, – да здравствует! Главное – самостоятельность! Главное – независимость! Главное – утверждение личности, пусть на неправильной, пусть на ложной основе, но утверждение!
И вот здесь-то ее и поджидают опасности. Можно пойти туда, а можно свернуть совсем и совсем не туда. Так свернул и мой подзащитный. Это факт, это установлено судебным следствием, признано им самим, и юридического спора здесь нет. Шелестов заслуживает наказания. Речь идет об отношении к личности: как далеко зашла гниль? Захватила ли она основы личности или коснулась только ее поверхности? Этот вопрос, к моему удивлению, и не был поставлен представителем государственного обвинения.
Новый поклон в сторону прокурора, но уже без улыбки. И вообще усталость постепенно исчезала с лица адвоката, оно становилось сердитым, почти злым, и весь он как бы загорался скрытым боевым огнем.
– Я утверждаю второе: душа его не подернулась пеплом. Шелестов – не примитив, ему не просто нужны выпивка и деньги, а я хочу верить, что они ему вообще не нужны и низменные побуждения ему чужды. Я хочу верить, что Шелестов – это хаос, из которого рождается человек! Процесс этого рождения осложнился, и искривился, и затянулся, а он и вообще не укладывается и метрические сроки и не завершается с получением паспорта. Паспорт в кармане, а в голове дурь! Все не устроено, все не улажено и зыбко. Куда идти? За чем идти? К чему стремиться? Да и нужно ли стремиться? Не у всех ведь сводятся счеты с жизнью, и не у всех она получается по таблице умножения. Так и Шелестов. Он искал себя и не нашел и запутался в этих поисках. Он искал друзей и не нашел, а кого нашел, в тех ошибся. И вот они сидят перед нами – поникшие, жалкие, потому что за ними нет правды, нет дружбы, за ними нет чести и высоты тех идеалов и целей, которыми одухотворено все наше советское общество. Каждый из них имеет свой характер и свою судьбу, и дело суда оценить каждого из них. Я же говорю о своем подзащитном – Антоне Шелестове, шестнадцати лет от роду. При ясности наших больших общих дорог он начал петлять по глухим, болотным тропам, которые и привели его в трясину. Он заблудился, но не испортился. Я верю в него и призываю к этому вас, граждане судьи. Осудить ведь легче всего, и куда труднее поверить в человека и в его будущее! А потому я выражаю свое несогласие с требованием прокурора и прошу применить к моему подзащитному условную форму наказания. Дадим ему надежду – и выход!
Не успела Нина Павловна в следующем перерыве пожать руку защитнику за его речь, как уже слышится возмущенная реплика:
– Адвокат-то распинается! Из бандита ангела пресветлого сделал, страстотерпца несчастного. Колокольчик нежный! Тьфу!
– Тыщи! – коротко отвечает на это чей-то другой голос, пренебрежительный.
Нина Павловна вспыхивает:
– Какие тыщи?
– Какие?.. Обыкновенные. Отвалила небось ему без счета, вот и старается.
Хмурый человек холодными глазами смотрит на нее.
– А как же тогда защищать можно? Родители в довольстве живут, с квартирами, с дачами, а сынок грабить идет. Сами от народа отшатнулись и своего сына паразитом сделали.
Нина Павловна не то со смущением, не то с возмущением резко повернулась и пошла, но и спиною своею чувствовала холодные, как ледышки, глаза хмурого человека.
А разговоры вспыхивают то здесь, то там, а когда суд удалился в совещательную комнату, они, в ожидании приговора, разгораются в целые дискуссии.
– Ну что им нужно было? – слышится в углу беспокойный, взволнованный голос. – Ничего не понимаю!
– А что тут непонятного? – отвечает с соседнего диванчика другой. – Сказано – пережитки капитализма.
– «Пережитки, пережитки»! – еще больше волнуется первый. – Вот и будем твердить, потому что сказано! А почему живут эти пережитки? И сколько они будут жить? Почему носителями этих пережитков оказываются самые молодые, у которых и родители выросли в наше, советское время? Они учились в наших школах, читали нашу литературу, слушали радио, они были членами нашего общества, почему же все это прошло мимо них? 0б этом думать нужно!
– Гуманности много! – ответил третий голос, на этот раз недовольный и злой.
– Как это – гуманности много?
– Очень просто. Ну вот посадят их, всю эту шушеру, что сейчас из-за загородки, как телята, выглядывают. А вы думаете, они долго отсидят? Там зачеты, перезачеты, амнистии-разамнистии. Раз-два – и готово, здрасте-пожалуйста, принимайте гостей – выпустили!
– Ну, значит, так надо, если выпустила. Там на это начальство есть.
– Вот они так и смотрят. Освобожусь! И наглеют от года в год, потому что видят сочувствие к себе. А какое может быть сочувствие к этой плесени нашей жизни? Это же трутни! И на кого они руку поднимают? Я, к примеру… Я свой путь проложил собственноручно, и жизнь моя, скажу вам, не легкая была – и сейчас у меня мозоли на руках. А они ко мне в карман норовят. Да если я поймаю в своем кармане чужую руку, я пальцы выломаю и глаза повыколю. Отвечать только за таких стервецов не хочется. И никакой к ним ни жалости, ни сочувствия не должно быть. Была бы моя власть – повесить бы одного, другого на виду у всех или отрубить по одной руке, как, говорят, в иных странах делали, так они вдругорядь не полезли бы!
– Оттого-то, видать, тебе и власти не дают! – врезался в разговор женский голос, задиристый. – Рубака какой нашелся! А может, он ошибся, парнишка-то? Может, из него потом человек сделается, если его к народу повернуть?
– Повернешь их. Жди!
– А чего не повернешь? Медведей и тех учат. Мышка дрессированная по проволоке бегает. А человек чем хуже? Нет, милок! Грудных детей нужно держать в строгих руках, это верно, но с любовью, без зла, как хорошая мать,
– Да с разной там моралью да уговорами! – не сдавался «рубака». – А с ними нужно: раз – и готово! Запичужить их куда-нибудь, куда ворон костей не заносил. В Сибирь! Богатств там – пруд пруди, только работай, помогай родине. Вот и пусть едут, осваивают!
– А что? Это товарищ правильно говорит, – вмешался еще один голос. – Наш цвет, наши лучшие девчата и ребята хотя бы на целину едут? У меня, к примеру, дочка поехала. Почему они там живут в палатках и мирятся с разными невзгодами, а эта гниль прохлаждается тут в Москве, потому что хочет жить и веселиться? Я считаю неправильным это, и весь юридический кодекс нашего закона по-другому повернуть нужно.
– О-ох, господи! – раздается не то старческий вздох, не то зевота. – И ничего-то мы не повернем, и ничего-то мы не сделаем. Говорим-говорим, а ни к чему наши разговоры не приведут: жизнь как она идет, так и идет.
– Это почему же мы не повернем и не сделаем? – снова врезался в разговор тот голос – женский, задиристый. – Все мы можем повернуть и все сделать, если, конечно, не будем сложа руки сидеть и на разные там пережитки все сваливать. Нам не сваливать на них нужно, а приглядываться: чем они у нас держатся? В каких таких щелях хоронятся? И вытаскивать все на солнышко, как шубы весной, чтобы моль не ела. Да и к своим пожиткам присмотреться не мешало бы.
Так тысячу проблем успели обсудить люди, пока в совещательной комнате решалась судьба подсудимых. Писатель Шанский переходит от одной группы людей к другой, прислушивается к разговорам, спорам, стараясь не вмешиваться в них, а схватывать их в естественном течении. Только изредка, когда разговор грозит иссякнуть, он подает какую-нибудь острую, иногда умышленно спорную реплику, на которую не может не ответить та или другая сторона. Эти разговоры для него тоже очень важны – они как-то и в чем-то, может быть, сумеют помочь в решении навалившихся на него вопросов. Кто из спорящих прав, кто – не прав, в этом нужно еще разобраться, но и то и другое одинаково интересно и важно, потому что это думы народа.
Нина Павловна видит все это и слышит, но точно сквозь туман. Все помыслы ее устремлены туда, в совещательную комнату: там, может быть, тоже идут споры, потому что уж долго что-то перерыв затянулся и секретарь суда давно уже поглядывает на ведущую в эту комнату, никому сейчас не доступную дверь.
Наконец: «Суд идет!»
Все встали, и началось чтение приговора. С замиранием сердца слушала Нина Павловна громкий, четкий голос судьи, изложение сущности дела, всех доказательств и обоснований, что, казалось, и не нужно было читать, – все ясно, все доказано, и никаких больше надежд.
– …Смирнова… освободить из-под стражи!..
Ничего больше не запомнила Нива Павловна – кого на сколько осудили, не заметила она и одобрения, которым отозвался зал на приговор, – ждала она только одну-единственную фамилию и услышала: «Три года заключения в детской трудовой колонии».
Все узлы, в которые все это время были связаны нервы Нины Павловны, вдруг лопнули, все завертелось, куда-то полетело, и Нина Павловна сама не почувствовала, как у нее вырвался крик, и сама не узнала своего голоса. Но по тому, как обернулись все к ней, она поняла, что это крикнула она. А главное – отчаянное лицо Антона, перекошенное в болезненной гримасе. Нина Павловна испугалась и крепко зажала рот обеими руками.
И вот последний миг – опять коридор, опять конвоиры, и опять сквозь строй человеческих глаз проходят уже не подсудимые, а осужденные, опять по одному, с заложенными за спину руками.
Нина Павловна заняла теперь место в самом первом ряду, у выходной двери. Она не могла себе простить своего крика, и перед нею неотступно стояло перекошенное лицо Антона. И теперь она собрала все силы и, когда Антон шел, улыбнулась ему и помахала рукой. Плохо, однако, удалась ей эта улыбка или Антон не поверил ей, но, проходя мимо нее, он крикнул:
– Мама, не плачь!
Дверь хлопнула, все кончено!
Больше сдерживать себя было незачем.


Часть вторая

1

Все кончено! Пока Антон был в милиции, в камере предварительного заключения, теплилась втайне какая-то надежда, самообман, порождаемый звучанием слова, – предварительное, значит, все-таки не совсем настоящее заключение, и, может быть, настоящего-то еще и не будет. По крайней мере, такая мысль мелькнула у него, когда он, стоя у окна камеры, заметил нацарапанную на подоконнике какую-то надпись. Надпись была затерта, но затерта небрежно, и Антон сумел разобрать: «Здесь сидел Юра Кравчук и ждал…» Дальше шло изображение тюремной решетки.
Антону тоже захотелось оставить след о себе в этом грустном месте, и он по старой «вольной» привычке стая шарить по карманам. Но в карманах ничего не оказалось; ни карандаша, ни ножа, ни гвоздя, ничего, – все было изъято. Обозленный, он отломал крючок от ботинка и начал было царапать свою мемориальную надпись. Но тут-то снова пришла обманчивая мыслишка: а может быть, еще тюремной решетки и не будет! – слишком легко и мирно плавали в воздухе белые пушинки июньского тополевого семени.
Но при первом же допросе, едва лишь Антон попробовал что-то «забыть» и от чего-то отказаться, он увидел, что все уже известно и доказано и отпираться нет никакого смысла. Обидней всего было то, что, когда он говорил подлинную правду, ему не верили, а когда сгоряча дал честное слово, даже усмехнулись.
– Честь ты свою потерял, и нечего о ней разговаривать. Ты факты выкладывай!
И капитан Панченко, который участвовал в этом допросе, повел тогда своею черной бровью.
– Вот, сынок, какие пироги-то получаются!
И так изо дня в день. Антона водили на допросы, на очные ставки и, посадив против него Вадика или Генку Лызлова, спрашивали: «Знаете ли вы сидящего против вас гражданина?» Антон покорно называл имя и фамилию сидящего против него гражданина и отвечал на все вопросы. Потом его возили на место происшествия, и он показывал прудик, поросший черемухой, кустарник, теперь уже покрывшийся сочною, пышной листвой, и дорожку в Абрамцево и рассказывал, как было дело. И потому надежда на то, что тюремная решетка может его миновать, была, конечно, самообольщением. Вот его привели в парикмахерскую, и парикмахер, пощелкивая машинкой, с сожалением посмотрел на шевелюру Антона.
– Эх, прическа у парня богатая. Жалко резать!
Но прошла минута, и прическа эта лежала на полу, во прахе, попираемая ногами сердобольного парикмахера.
Потом – фотографирование, в профиль, анфас, разные измерения, а затем угрюмая шутка привычного к своей невеселой профессии человека:
– Ну, теперь давай на рояле поиграем!
Это – снятие отпечатков пальцев.
Все это было унизительно, стыдно и страшно. И все говорило, что он – арестант. А в довершение ко всему – тюрьма.
Везли его туда ночью, в наглухо закрытой машине – «черном вороне», «воронк е », как прозвали ее пассажиры, для которых она предназначена, и Антон только по приглушенным звукам, доносившимся извне, да по редким остановкам у светофоров чувствовал, что вокруг него Москва, люди, жизнь, хотя и ночная, но все-таки жизнь. А когда машина совсем остановилась, он, выйдя из нее, увидел совершенно пустынный двор, высокие стены, окна с решетками и понял: все, все кончено – он в тюрьме!
С таким ощущением конченности Антон провел всю эту страшную ночь. Страшного в ней, по существу, ничего не было: его вымыли и, как положено, конечно, обыскали, – «колющее, режущее есть? химия?» – и работники тюрьмы просто выполняли свои обязанности, когда, не доверяя словам, пробовали на сгиб каждую складку и шов одежды. Но для Антона все это было так же унизительно, стыдно и страшно, как и раньше, когда его стригли, фотографировали и заставляли «играть на рояле». Только теперь все это тонуло в общем ощущении безнадежности, которое его охватило. Он исчез как человек, он затерялся, он растворился в этом потоке процедур и формальностей, а когда они были окончены, он сидел на лавке согнувшись и ждал, куда его отправят дальше. Вернее, сам он ничего не ожидал – все было безразлично, но ему просто еще не подыскали места, и он должен был сидеть здесь на лавке и ждать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51