А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он слетал, оказывается, в Мадрид, а к возвращению группы, к расчетам с издательством вот подоспел. Он был бодр, полон планов, на что-то намекал, подмигивал, говорил, что, видимо, махнет в Германию, в Ганновер.
Издательство приняло работу группы, специалисты хорошо о ней отозвались, и Сабуров получил такую сумму денег в английских фунтах, на какую даже и не рассчитывал.
– Да, заплатили щедро,– сказал Клауберг.– Надо по вашему русскому обычаю, Петер, спрыснуть успех.
Юджин, получив деньги, тотчас исчез, даже не попрощавшись, а Порция Браун в издательстве и вовсе не появилась – ни Клауберг, ни Сабуров не знали, где она, да и не хотели знать. От всей группы они остались вдвоем, и вдвоем спрыскивали хороший гонорар.
Они сходили в русский ресторан «Ля водка», хозяином которого был русский, много лет прослуживший поваром в ресторане офицерской русской вдовы Любы, обобравший ее и открывший это свое заведение. На эстрадке кривлялись напудренные певцы, с надрывом исполнявшие русские романсы, драли струны балалаек балалаечники. Это была карикатура на Россию, на русское, и при виде этого почему-то вспоминался оставшийся в Москве поэт Богородицкий.
Потом они сидели и в немецком ресторане, ели сосиски с капустой, пили пиво из гигантских двухлитровых кружек.
– Ну, не жалеешь, что послушался меня, Петер? – сказал в одну из лирических минут Клауберг. – Не зря я вытащил тебя из твоей глуши? Ну скажи!
– Нет, не жалею, Уве,– ответил Сабуров.– Хотя тут вот больно. – Он указал на сердце.
– Не теряй надежд, дружище! – Клауберг пробарабанил пальцами какой-то боевой марш о пивной столик. – Не все потеряно. Мы еще туда вернемся. Еще…
– Ты меня неверно понял,– перебил его Сабуров.– Мне больно потому, что я не с ними.
– Что?!
– То, что слышишь. И если вы,– он надавил на слово «вы»,– когда-нибудь пойдете туда еще раз, я уже буду не с вами, а против. Понял, Уве?
– Распропагандировали тебя, Сабуров! – зло сказал Клауберг, называя его подлинной фамилией. – Раскис. Он, видите ли, будет против нас! Да ты уже сейчас старые дрова. А что станет с тобой завтра? Мы вас всех… Мы из вас сделаем свиной фарш!
Сабуров поднялся и вышел из ресторана. Он еще день пробыл в Лондоне, накупая всякой всячины Делии и ребятам, и постарался с Клаубергом больше не встретиться. Все было кончено. Свиной фарш!
И вот снова Вариготта, Лигурийское побережье, голубое, в жемчужной дымке сентябрьское море. Ничто не изменилось за год на вилле «Аркадия». Чуть-чуть больше стало морщинок на лице Делии, немножко подросли ребятки, совсем красавицей стала дочь, уже невеста.
Прошли дни радостей от встречи, дни расспросов о том, что было за это время там и что было здесь, все улеглось в русло привычной, размеренной, однообразной жизни. Потекли дни будней.
В один из таких дней Сабуров отправился на автомобиле по своим любимым местам. Он углубился в ущелье, оставил там автомобиль и медленно, еще медленнее, чем год назад, поднялся на вершину холма, на котором встретил тогда Леру Васильеву. Он сел на то место, где сидел в тот раз, и стал смотреть на далекое море. Где-то вправо по берегу была Альбенга, затем– дальше – Санремо, а там и те места, в которых находится, как рассказывает Делия, роскошная вилла бывшего мужа Леры, Бенито Спада. Влево Савона, Генуя, Специя – то побережье, близ которого утонул поэт Шелли и где сочиняла свое страшное, полное глубокого смысла произведение его супруга мисс Мэри Шелли, известное миру под названием «Франкенштейн».
В морской дымке плыл большой военный корабль. За ним показался второй, третий… Тяжелый гул катился над морем. Где-то там был район учений военно-морского флота Италии. Там же находили себе прибежище американские корабли.
Сабуров смотрел вдаль, представлял себе мысленно Леру – и ту, какой увидел ее здесь, и ту счастливую, какой встретил в Москве. Подумал о Москве. «Чего же ты хочешь?» – вспомнился ему вопрос, который он задал там круглолицему, в веснушках, Геннадию. «А ты чего хочешь? – вдруг спросил он самого себя.– Ну-ка скажи, чего, чего?» «Но я же спросил так не потому, что сам все знаю. Я спросил так потому, что много ошибался в своих желаниях. На ошибках же учатся, и если мне уже учиться нечему, то не хотелось бы, чтобы мои ошибки повторяли другие. Пусть на них учатся они. Человек обязан знать, чего он хочет».
– Пешеканэ! Пешеканэ! – орали ребятишки, когда Сабуров вернулся в Вариготту. – Пешеканэ!
– Что, опять акулы? – спросил он у Делии, ставя машину на место.
– В этом году они стали еще крупнее,– сказала она.– Наши власти хотят воду посыпать от них порошком. Если не поможет порошок, надо будет ставить железные сетки с электрическим током. Иначе хоть море закрывай. Вот какие дела, пока ты пропадал где-то.
47
Булатов перечитывал короткое Иино письмо. В нескольких шутливых словах она сообщала ему о том, что на целых два года уезжает в Индию. «В Мадрасе есть университет, и я там буду преподавать. Не знаю, многому ли научатся молодые индусы от меня: мне всегда думалось, что учить я не способна. Но я-то, несомненно, кое-чему поучусь у их отцов и дедов. Возможно, что по возвращении вы увидите во мне убеждённого йога».
Представив лицо Ии, правильное, с крупным ртом и несколько суженными, удлиненными глазами, он подумал о том, что, когда кожа ее приобретет загар под индийским горячим солнцем, Ия станет походить на красивую индуску, особенно если еще наденет местные одежды – сари.
Было немного грустно от того, что она уезжает, что ее не будет в Москве, – так бывает каждый раз, когда из круга твоих встреч уходят, или надолго, или навсегда, хороший, интересный человек. Но было и радостно за Ию. Ей, молодой, пытливой, беспокойной, это долгое и нелегкое пребывание в ином, непохожем мире даст много, и она, в свою очередь, не будет в нем пассивна; напрасно она скромничает: молодые индусы приобретут совсем неплохую наставницу.
Булатов раздумывал о Ииной судьбе, о ее жизни, о том, как с жизнью Ии пересеклась и его жизнь, о напрасных, мучительных подозрениях жены по поводу характера его и Ииных отношений, и жалел о том, что письмо пришло слишком поздно: оно было брошено в ящик почтового отделения аэропорта. Ия улетела, она вчера уже вышла в Дели, под опаловое небо индийской столицы, в котором кружат и кружат черные коршуны, а на днях будет и в Мадрасе, на берегу теплого Бенгальского залива. Он ее не проводил, не пожелал ей счастливого пути. Жаль, очень жаль!…
В письме не было об этом ни строки, но Булатов не мог не понимать истинных причин столь неожиданного и поспешного отъезда Ии буквально за тридевять земель. Он не знал Ииных разговоров с Липочкой Свешниковой, он не знал ее долгих размышлений о правомерностях и не-правомерностях вторжения в чужую жизнь, но он догадывался о чем-то подобном, и для него было ясно, что если Ия и могла в своем обескураживающе прямом стиле делать категорические заявления о том, что все средства хороши, если с их помощью достигают цели, то это только слова, на деле же она совсем иная.
Телефонный звонок прервал его раздумья над письмом.
– Василий Петрович, простите, пожалуйста, – говорил в трубку молодой голос.– Это Феликс Самарин. Я долго не решался обратиться к вам. Но Лера сказала мне, что вы… Словом, мне очень надо с вами посоветоваться. Василий Петрович, не можете ли…
– Давай, Феликс, приезжай,– перебил его Булатов, слыша, как тот волнуется у телефонной трубки. – Давай. Сейчас же. Жду.
Через полчаса Феликс сидел перед ним в кресле и, бледнея, крутил в руках свернутую в трубку школьную тетрадь.
– Ну, излагай,– подбодрил его Булатов, бросив взгляд на эту лиловую трубку и прекрасно понимая, зачем к нему примчался молодой Лерин муж. Вот так же когда-то, еще до войны, он сам, рабочий авиазавода, прибежал к прославленному советскому писателю, держа в руках такую же вот лиловую трубку. – Рассказ, что ли? – спросил он точно так же, как его спросил тогда писатель. И так же, как тогда он, Булатов, Феликс вместо ответа только кивнул. – Ну давай, давай сюда! – Он взял трубку, нагретую рукой Феликса, развернул, разгладил на колене, про чел название рассказа: «Сладкая жизнь».– Наверно, о том, как одной молодой особе, уехавшей из Москвы за рубеж, не слишком-то сладко жилось там, а?
Феликс растерялся.
– Да,– сказал, смущенно улыбаясь.– А вы откуда знаете?
– Да знаю, брат, все знаю. Мой первый рассказ был, ты даже представить себе не можешь, о чем… О том, как поп порвал с религией, с церковниками. Это я чего-то такого тогда наслушался или начитался в га зетах.
– И что с тем рассказом было?
– Что? В печку сунул. Один хороший, умный человек посоветовал. Он сказал: «Ты поп?» «Нет». «У тебя знакомые попы есть?» «Нет». «А кто твои знакомые, друзья, приятели?» «Рабочие,– говорю.– Ребята по дому». «Вот о них и напиши. А тогда приходи снова».
– Понял, Василий Петрович. Отдайте тетрадку.
– Не спеши. Я ее все-таки прочту. Сунуть в печку никогда не поздно. Но вот что учти, дорогой мой. Если тебе вздумалось писать, пропащий ты человек. Одну тетрадку сунешь в печь, другую, десятую… Но все равно рука твоя потянется к следующей, к новой – одиннадцатой, двадцатой… Жена твоя будет на тебя злиться за то, что…
– Лера не будет! Она не такая, Василий Петрович!…
– Да, я понимаю, она особенная. Но ей захочется в театр, в кино, на Химкинское водохранилище, а ты со своими тетрадками. Друзья тоже начнут выражать недовольство. Забурел, мол, прячешься. А ты над своими тетрадками сидишь. Тебя будут бить критики по рукам, по голове, по чему попало. А ты… Ну скажи: во имя чего ты хочешь пойти на такие муки?
Феликс не ожидал подобного вопроса. Он не находил ответа. Молча смотрел на Булатова. Но смотрел не растерянно, а с тем самым упрямством, о котором только что сказал Булатов, когда рука сама собой тянется к одиннадцатой, к двадцатой тетрадке. По ней бьют, а она, тянется, тянется.
– Столько всего на свете,– сказал он наконец.– Вот хочется сказать людям, что ты об этом думаешь. Как расцениваешь то или иное.
– «То или иное»! Попробуй прежде всего рассказать людям о себе. На твоем поколении величайшая ответственность за судьбу страны, а в конечном счете за судьбу коммунистического завтра на земле. Вот что ты думаешь о себе, о своих друзьях, о своих подругах, расскажи. Так ли живешь сам, так ли живут твои товарищи. Куда вы идете, к чему стремитесь. Ты прав: столько всего на свете. Но среди этого всего есть главное. Не трать себя на раздумья о пустяках, на расписывание их на бумаге. Думай о главном. О цели нашей жизни, о путях к ее достижению. Мы прокладываем дорогу человечеству. Нам трудно. Но это трудность не обывателей, а пионеров, разведчиков. Ты меня понимаешь?
– Понимаю, Василий Петрович. Хотя бы потому понимаю, что так же, как вы, говорит мой отец. На вас, мол, ответственность – не про пляшите то, что вам передают из рук в руки старшие поколения. Вы уже не мальчики, задумывайтесь о будущем. У вас уже свои дети – у кого есть, у кого вот-вот будут. О их судьбах подумайте. – Ну и что, думаете?
– Думаем. На днях Свешниковы вернулись из Пскова. В восторге оба от поездки. Антонин – он же мне вроде молочного брата – просто вопит: «Я, дескать, в трех соснах путался, жизни, души народа не знал, я ему богородиц и страстотерпиц преподносил, а народ не бледно-зеленое, не синее лицо, а румянец во все щеки! Не святые и не святоши жизнь творят, а богатыри-труженики».
– Вы у него в мастерской были? – поинтересовался Булатов.
– Нет, Василий Петрович. В Шереметьевском аэропорту позавчера встретились. Ию Паладьину провожали в Индию.
– Ию? Вы были в аэропорту? – Булатов чиркнул зажигалкой, что бы прикурить сигарету.
– Да. Такая мужественная, шутила до последней минуты, но все-таки прослезилась. Просила поцеловать вас при случае. Я сказал: сама целуй, когда вернешься.
Зажигалка все горела, неприкуренная сигарета была зажата в пальцах, Булатов смотрел в глаза Феликсу, но видел не только эти настороженные глаза. В глазах этих ему виделся мир, в который вступал Феликс. В том мире были радости, горести, встречи, расставания, была любовь, были трагические разрывы, был труд – как подневольная лямка для одних, и труд – как радость, как творчество для других, – было все, из чего состоит жизнь человека и человечества.
Занятый мыслями, он не заметил, как Феликс, именно и стараясь сделать это понезаметней, взял со стола свою тетрадь, вновь скрутил ее в трубку и сунул в карман. Чтобы через какой-то срок принести, конечно, вторую, третью, двадцатую…

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60