А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


А наутро пришла за Гошкой женщина из милиции, но муж и жена не отдали его и сказали, пусть поживет у нас, и вообще если родители не найдутся… Но тут Гошка выскочил на холодный утренний двор и увидел, что идет Соколов, перешагивая через низкие дувалы, сложенные из белых камней, и молодой дядька увидел Соколова и закричал шепотом:
— Товарищ Соколов…
Оказалось, что он бывший вестовой Соколова, и все сразу наладилось.
Мама плакала в новой комнате, которую она сняла, — с высокими окнами, как в больнице, и с белой дверью, у которой были стеклянные синие ручки с двух сторон, и Серега щелкал замком и, когда никто не смотрел, пытался лизнуть ручку. И Гошка тогда подумал впервые, что дети, наверное, все-таки для чего-нибудь нужны, если все к ним тянутся. Вот и Соколов тоже.
А потом Панфиловы наконец уехали с Кавказа.
И поезд стучал: тука-тук, тука-тук, и проплывали сначала кипарисы и горы, а потом тополя и мазанки, и пятнистые коровы топтали ромашки. С визгом и шелестом налетали на окна березовые рощи, и Кавказ вспоминался как одна пасмурно-весенняя гора, на которую Гошка лез в первый день приезда и на вершине признался, что его зовут Гошка.
Много раз в жизни потом, увидев вершину, Гошка по забывчивости лез напролом, и глотал воздух, и падал замертво. А потом поднимался и все равно шел обратно, не пропуская на этот раз ни одного витка. И многие близкие озлоблялись. Потому что ведь они видели его, обессилевшего, на пороге дома, а теперь он сбивал с толку, спутывал карты силы и слабости, и все удивлялись, как это у него хватало пороху дойти до вершины. А чему было удивляться, ведь он уже был там однажды и глотал серое небо.
Во дворе Гошка, конечно, никому не рассказал о Соколове, но думал о нем все время. А рассказывал после приезда только о скучных киночудесах, и все слушали его с интересом, потому что на Благуше любили достоверные сплетни.
Гошка рассказывал, как делают геройские поступки вроде тех, что совершал незабвенный Гарри Пиль, — например, человек лезет по вертикальной стене. Оказывается, рисуют на полу кирпичную стену, и человек ползет по полу, как червяк, а его снимают, завалив камеру набок, а потом показывают прямо, и получается, что человек лезет вверх, как герой, цепляясь неизвестно за что, по вертикальной стене, а на самом деле он червяком ползал по полу. И потому все киноподвиги — липа.
И наступило молчание, когда Гошка рассказал об этом.
— Не верите? — спросил Гошка. — Чистая правда.
И потом кто-то сказал безразличным голосом:
— Да, конечно.
И все перешли к текущим дворовым делам, но что-то случилось все-таки. Никто ничего не мог понять, и Гошка ничего не мог понять, только всем было ясно — что-то произошло. И Гошке дали обидную кличку.
А потом на старое трухлявое дерево, о котором ходили слухи, что его скоро спилят, так как оно жило только одной своей половиной и могло однажды обрушиться, на толстый сук этого дерева закинули длинную проволоку, а внизу приладили доску. Сук был на уровне третьего этажа, поэтому размах качелей был медленный и огромный, и один садился на доску, а остальные его начинали раскачивать, зацепив проволочным крючком за сиденье, и седок, задрав ноги, чтобы не задеть за землю, летел все быстрей над самой землей, и мимо проносилась серая пелена анохинского забора, и все длиннее путь, и все яростнее полет. И после своего рассказа Гошка понял, что все ждут, когда он сядет на летящую доску, а потом закричит: «Хватит!», как все кричали, когда становился через забор виден анохинский двор, на бугре. А Гошка все не кричал, и ребята пролетали мимо, пролетали озверелые лица, анохинский двор становился все виднее, и уже можно было различить крыши его сараев, и дальние помойки, и даже кусок следующего двора по Майорову переулку, полуживое дерево стонало, а Гошка не кричал.
— Хватит! — крикнул Мишка Баканов, самый старший во дворе.
И зацепил крюком пролетающую проволоку.
Все повисли на крюке, проволочная петля качелей пошла вбок, перехлестнулась винтом, и Гошку чуть не вынесло с доски. Он еле успел соскочить па землю, свалился на четвереньки и на расшибленных коленках отполз от рушащегося с деревянным криком огромного сухого серого сука.
Тяжкий удар в землю, скрип деревянных лохмотьев, топот убегающих ног.
Потом ребята вернулись. Дерево раскололось сверху донизу и обнажило светлую, как коровье масло, живую древесину. А на земле, до самой асфальтовой дорожки, опоясывавшей дом, валялся серый сук. И возвышаясь над помойками, над серыми заборами, разделявшими дома, лоснясь сливочной молодой сердцевиной и шелестя листьями, стояло веселое дерево Благуши.
И Ванька Семин подошел и дал Гошке по шее, и Юрка с двойным прозвищем Шаляпин-Распутин расколол ему пуговицу канцелярской кнопкой, надетой на распяленную в пальцах резинку, и Мишка Баканов повторил страшную для самолюбия кличку — «ощипанный ковбоец», которая теперь звучала не обидно, а с какой-то рваной лихостью.
Потом отнесли серый сук в конец двора за недостроенные навечно сараи и перекинули его к панченским, и там, у панченских, вскоре заработала пила, а потом печной дым над промятой крышей Грыбова дома, запах картошки, ворованной на огородах за линией и жаренной на подсолнечном масле, сытое шлепанье карт — на панченском дворе, и дым папирос в синем-синем настоящем вечернем небе, и тихое пение Цыгана-Маши: «Соколовский хор у Яра был когда-то знаменит, соколовская гитара до сих пор в ушах звенит…»
А потом сытые ребята лежали в траве и синее-синее настоящее небо, как будто накурились планчика, божьей травки, гашиша, весеннего наркотика, и глядели на розовые трубные, органные журавлиные облака.
2
Об этом учителе физкультуры уже давно ходили слухи, и они подтвердились.
Он вошел в класс летящей походкой всадника. У него была литая фигура гимнаста, залысый череп и мушкетерская эспаньолка. Ему было за пятьдесят. Он вошел в класс и сказал:
— Мужчинки, пора становиться гимнастами.
Запахло прериями, чернильницы блеснули как смит — вессоны, снизу из школьной столовой потянуло джином и пороховым дымом, и у всех девочек стали черные мексиканские глаза.
В физкультурном зале он подошел к турнику и подтянулся на одной руке, сделав «преднос» — ноги параллельно паркету, оттянутые носки, твердый живот в квадратах мышц, вздувшийся бицепс правой руки, — он провисел шестьдесят секунд и легко спрыгнул. Девочки в него влюбились сразу, в старого рыцаря.
Он собрал всех самых слабых мальчиков, и через полгода у них стали сильные шеи и спокойные глаза силачей. Мальчики ходили за ним стеной.
Учителя вздохнули с облегчением. Потому что жирная стрела графика успеваемости старших классов вознеслась в учительской в заоблачные выси. Учителя молились на старого рыцаря, и он занимался физкультурой и не претендовал на ихнюю славу в роно.
Потом произошел случай с Малиной.
У этого низкорослого белобрысого ученика четвертого класса была круглая голова, стриженная под городового, торчащие уши, и его боялись старшеклассники. Потому что он был хулиган.
Он мог делать что угодно — за ним стоял его брат Мащинин, «Малина» по уличной кличке, увеличенная вдвое модель Малины-младшего. Когда на стадионе «Лесдрев» кончался футбол, то на углу Медового и Семеновской, у остановки трамвая номер 14, сначала на тротуаре, а потом на рельсах клокотала и рассыпалась с топотом и милицейскими свистками огромная драка.
Считают — блатные опаснее хулиганов. Это все же ошибка. Конечно, человеку, которого ударили финкой, безразлично, кто это сделал — хулиган или уголовник, но для общества в целом это не вовсе безразлично. В те годы блатными становились с отчаяния, а хулиганами с жиру. В блатные шли деклассированные, а хулиганы прятались за спину класса. Потому что блатной — это человек, не нашедший применения, а хулиган — это бездарность, желающая стать нормой. Потому что тогда за блатными стояла социальная трагедия, а за хулиганами — чувство неполноценности. Это не оправдание тогдашней уголовщины, но жизнь показала — блатному, чтобы «завязать», нужно уверовать в справедливость, а хулиган боится справедливости как огня. Потому что он классовый нуль. Поэтому уголовники нуждались в доверии, а на хулигана действовала только палка. Хулиган — это резерв фашизма. Мало кто понимал это в те годы, но Гошка прекрасно помнит, что для панченских слово «хулиган» было ругательством, равным слову «дерьмо», и за это слово они лезли на нож. И потому, когда мимо огромной компании Малины-старшего цепочкой шли панченские, запахивая клифты, малининские расступались, и в глазах у них появлялось что-то собачье. Потому что они понимали — эти церемониться не станут, не в милиции, где они, меланхолически хлюпая носами, обещают исправиться и повышать производительность труда.
И вот однажды прорвалась стихия. Малина-младший с кучей четвероклассников гонялся по этажу за девочками старших классов и бил их, а парни стояли в углу, с белыми лицами, делая вид, что ничего не происходит, хотя над ними издевались младенцы, а учителя звонили в милицию, и все это только потому, что у младшего Малины был брат.
Когда Гошка, который всегда сбегал с уроков химии и немецкого, спустился на перемене с чердака, он увидел, вопящую толпу щенков и Малину с белыми глазами. Гошка, еще ничего не поняв, щелкнул его по лбу, и тот ничего не сказал и пробежал мимо, а за ним остальные, удивленно оглядываясь. И тут с лестничной площадки в коридор легко шагнул Петр Кириллович, учитель физкультуры, которого кто-то догадался вызвать.
Ну, это было великолепно!
— Эт-то что такое?! — крикнул он высоким голосом наездника.
Несведущий в новых веяниях Малина, представьте себе, замахнулся на него кулаком и сказал:
— Давай-давай…
Ну, это было великолепно!
Старик протянул руку, за шиворот поднял Малину в воздух и так, держа в воздухе на вытянутой руке двенадцатилетнего парня, объяснил всем хлюпам, каким должен быть мужчина, когда имеет дело с хулиганом. Малина убедительно завыл, потому что пиджак резал ему подмышки, и все увидели полное и безоговорочное унижение Малины и его брата, потому что Петр Кириллович, конечно, один мог уничтожить десятерых, и старшеклассники сразу стали тиграми и разогнали армию из четвертого класса.
После этого над головой старого джигита возник ореол золотого перелива, а на уроки физкультуры потянулись, как на молебен.
И тогда Гошка перестал ходить на физкультуру из-за какой-то непонятной обиды. И только когда он увидел, как по Семеновской мимо компании Малины и мимо панченских проходит Соколов, он понял причину своей обиды и возликовал.
Когда Соколов проходил мимо малининских, не по-уставному заложив руки в карманы галифе, то все они начинали улыбаться ему, как ясному солнцу, и тянулись навстречу, как ромашки, готовые с детским смущением оборвать на себе все лепестки, чтобы узнать: любит, не любит? Потому что знали твердо — ненавидит, и не могли понять — почему.
Ведь видели же они, как он проходит мимо панченских, ответно кивая на молчаливые приветствия и иногда останавливаясь, чтобы спросить:
— …Ты, что ли?…
— Насчет ларька на Малосеменовской? Нет. Это не наши, начальник.
Потом прикуривал и шел дальше, не мешая расцветать здесь достоинству. И панченские глядели ему вслед и молча курили. И как Гошка гордился тем, что различал Соколова в толпе курортников и что Соколов угадал в панченских запутавшихся, а в малининских предателей, и потому хотел панченских привести в рабочий класс, а малининских изгнать.
Гошка от панченских слышал, как Соколов пришел в милицию. Ну, это была отчетливая история, и тянулась она по цепочке через начальника кадров с «Ремзавода», который слышал ее от своего приятеля.
После германской Соколов вернулся в свой большой город, а комендантом там был старый латыш Кин, рабочий с электрического завода. Завод этот Всеобщая электрическая компания эвакуировала из Риги в начале германской войны, и когда Соколов вернулся, в городе было трудно, потому что по ночам резвилась непонятная банда.
Во всех городских домах — железные ворота с окошечками и домовая охрана. Банда подъезжала и в окошечко показывала ордер на обыск с печатью Чека. А потом входили, запирали ворота, грабили весь дом и пытали — загоняли иголки под ногти и спрашивали насчет золота и ценностей. Город стонал от этих дел, которые подло совершались именем власти, и Советская власть поэтому подвергалась недоверию и ужасу. И комендант Кин никак не мог узнать, что за банда. А потом ему открыли, где она помещается, и все стало понятно. Она помещалась напротив комендатуры, на втором этаже, в особняке профессора Бугреева…
Еще при первом городском Совете организовали роту из случайных людей, уходивших с фронта. А когда учредили Всероссийскую Чека, то роту эту в Чека, конечно, не взяли как разложившуюся и собирались ее либо расформировать, либо отправить на фронт. Вот тут-то рота и стала бандой…
Когда Соколов с вокзала пришел ночью в комендатуру спросить о своей дальнейшей жизни, то старый Кин принял его плохо. Потому что был в гневе из-за этой банды, позорившей чистое дело революции. Он оглядел Соколова и сообщил ему, что и как, и Соколов тихо и некультурно выругался и стал железный. Тогда Кин позвал его к окну и спросил — может ли Соколов один снять вон того часового, и чтобы не было стрельбы. Соколов спросил, нет ли у Кипа папирос, и Кин сказал — есть. Соколов взял папиросы и ушел, прихватив комендантово полотенце с мраморного умывальника. Он спустился вниз, пошел к часовому и взял папироску в рот. А когда не нашел спичек, обратился к часовому. Тот попросил папироску, потому что это была редкость в те времена, стал закуривать и сунул винтовку под мышку. Соколов накинул ему на лицо полотенце, завязал узлом вместе с папиросой, заломил ему руки и отнес часового к коменданту. Часовой даже не пикнул, потому что Соколов был в гневе. И старый Кин постановил: «Вот тебе револьвер, и пойдем брать банду, но стрелять ты будешь как можно меньше». И они с Соколовым вдвоем пошли брать банду, спустились вниз, и Соколов увидел, что дом окружают наши солдаты. Соколов вслед за старым Кином поднялся на второй этаж Бугреева дома и увидел заснувшего у коптилки дневального. И тут Соколов, конечно, его тоже отнес вниз солдатам, а потом вернулся, и старый Кин распахнул дверь с ужасным криком:
— Ни с места! Руки вверх!
В него выстрелили и ранили, а Соколов выстрелил и убил. Кин поднял немецкую гранату на длинной- ручке, и так они вдвоем забрали всю банду, а у нее были пулеметы. И Соколов остался у старого Кина до самой его смерти, а потом остался совсем. Потому что он ненавидел изменников революционного рабочего класса.
И тогда Гошка понял, почему он перестал ходить на физкультуру.
Просто он не ту силу искал. Не хотел физкультурой завоевывать жизненную безопасность, не хотел отличаться от Малины только мышцами и образованием, потому что это не спасет от Малины, и не успеешь оглянуться, как сам станешь Малиной и будешь давить слабого и улыбаться сильному, как ромашка. И Гошка понял со счастливой яростью, что спасение от Малины могло прийти только от Соколова, а не от Петра Кирилловича, потому что в Соколове была революция, святой бой, а в Петре Кирилловиче всего лишь вестерн, ковбойский кинобоевик.
Потому что у Петра Кирилловича и его учеников была сила для себя, а у Соколова и его учеников была сила для всех, а это всегда побеждает, хотя иногда от усталости и кажется, что это не так.
…А ветви шумят и шумят, а ветер на улице летит просторно, и в распахнутых стеклах отражаются багровые облака.
Однажды утром в Майоров переулок въехала карета «Скорой помощи». Было так рано, что никто еще не успел завопить: «Скорая!» — хотя на Благуше любили сенсации. Утро было прохладное, и пахло травой. Рявкнул заводской гудок, и из подъездов потянулись жильцы на работу, и мало кто заметил «Скорую помощь», которая обогнула дом и ушла в тень, возле котельной. Но все же кое-кто заметил, и через черные подъезды стали выскакивать ребята, поеживаясь от утренника. Тень от дома не доставала анохинского забора, и потому те, кто успел проснуться, уселись на травянистый бугор вдоль забора, освещенного солнцем, на серых досках которого уже гудели утренние мухи, и ослепительно желтели в траве цветы одуванчиков.
Потом из котельной, которая косой крышей уходила в сопящую угольным дымом глубину, из железной двери два санитара вынесли рыжего дядю Васю-истопника, и голова его, пегая от седины, свисала вниз, как будто дядя Вася вглядывался в щербатые ступени, над которыми его проносили, в черные от шлака трещины асфальта, скрывавшего землю. И как будто в первый раз дядя Вася увидел небо, когда его клали в машину и перевернули на спину и голова его откинулась назад.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14