А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И несмотря на ваши тысячелетние старания, я возвращаюсь с восхищением, сир. Все подтвердилось.
Применить к жизни опыт поведения художника на холсте — это и было бы искусством жить. Не наука жить, она здесь подспорье, а именно искусство жить. А всякое искусство начинается с восхищения. Если не восхитился — искусство еще не началось. И никуда от этого не денешься.
Нелепо говорить: «Восхищение — чувство коварное. Оно может завести куда-нибудь и так далее». Всё куда-нибудь заводит. Нет такого явления, которое бы куда-нибудь не заводило. Развитие — это движение.
Поэтому не чувство восхищения коварно, а те, кто этим восхищением коварно пользуется, безразлично кто — шлюхи или фюреры. Восхищение — природное чувство, но если им вероломно пользоваться, то чего удивляться, если вера ломается? Это не игра словами, это их забытый смысл.
И самое страшное вероломство — это когда у человечества ломают веру в то, что его смекалка, его жажда и сила жить, его способность излучать свет всё одолеют, и будущее будет.
Речь не о том, чтобы забыть прошлое, а о том — как бы не забыть будущее. А оно родится только от восхищения тем, что есть реально, сию секунду. Никто еще никого не родил по памяти или по воображению. Родят от восхищения тем, что есть. Сколько ни болтай об этих делах, импульс к зачатию всегда — восхищение тем, что есть, хоть на секунду, но тем, что есть.
Восхищение! Природное свойство человека: секундное, божественное, забытое, затюканное, внезапное, незначительное, всеозначающее…
Когда мы изучаем ушедшую культуру — мы изучаем ушедшее восхищение.
Человек живет надеждой на восхищение. Если восхищаться надежды нет — остается дожитие.
Обманут ли человек вероломно, обманулся ли он сам, верит ли он, надеется ли он, любит ли, мудрец он или только софист — это лишь меняет дело, но не отменяет его. Движение жизни, перспективы ее, святой ее аврал, развитие, расцвет, рассвет — все зависит от восхищения.
Потому что восхищение с восхищением не враждуют, враждуют их бесплодные последствия.
Простите меня, дорогие детишки, но, мне кажется, — это и есть искомое ключевое Слово, которое может уладить все, если в него вдуматься. Все — понимаете?
Восхищение.
28
Дорогой дядя!
Это не рассказ о тольяттинцах и поэтах, это то, что я хотел бы им рассказать.
29
Дорогой дядя!
Последнее, что мне дано было увидеть там, вдалеке, — это первый день Возвращения Бессмертных.
Ночь заливала площадь трех вокзалов, а я увидел сияние времен. Пошли художники. Потом притихло — вышел безбородый старик с измятым лицом. На голове — чалма-полотенце. Он смеялся беззубым ртом, и я не выдержал и пал ему в ноги. Клянусь честью, он провел ладонью у меня по плечу и что-то сказал по-староголландски. Ангел-щелкопер перевел: не дрейфь. Отстранив суетившихся ангелов-щелкоперов, старик взял первую попавшуюся кисть, сунул, не глядя, в первый попавшийся горшок с краской и начал лепить на холсте хаос, из которого вдруг стал остро сиять чей-то взгляд, запомните — не глаз, а взгляд.
Он работал, нарушая правила всех Академий, анатомий и перспектив, он работал, беря что попало из каких попало горшков, он работал любой грязью земли, и у него выходило всегда одно и то же — Его Величество Человек. Он работал МИР из подручных средств, выясняя по дороге свои желания, а хотел он всегда одного и того же — Человечности.
Грохотали одноногие шарманки и панфлейты всех необузданных органов, смеялись ирландские скрипки, банджо глохли от консервного пляса, сумасшедшая балалаечка подставляла плечо раненой трубе Армстронга.
Где-то вдали елозили и шептали кисти всех выпученных амбиций. Что-то вылизывали пидлабузники, и порхали легкие слова — турнюры, гипюры, купюры и исчезали в хорошо оплаченной пыли.
Но свистели нищие кисти Франса Гальса, Модильяни, Домье и Ван Гога, и мир освобождался от блевотины симметрии и блевотины безумия и представал ликующим ритмом.
Потому что не звезды творят ритм, а ритм творит звезды. И человек отличается от других существ, живых и выдуманных, только одним — человечностью. Все остальное у него как у вируса.
Так работал Рембрандт Ван Рейн — Освободитель.
…Пустота в моем мозгу, накрытом чашей черепа, забирала тепло из клеток мозга. Электронный газ свободно метался в моей пустой башке, складываясь во что попало, и был похож на что угодно.
Электронные облака складывались в то, что было угодно всему живому, что населяло Землю и ее окрестности — всю гигантскую утробу Космоса с его раем, адом и бесчисленными сгустками копошащихся галактик, часть которых схлопнулась и уже не светилась ни фига.
И вся гигантская утроба Космоса, вся плацента, где зарождалась Новая Вселенная, все огромное брюхо — неслышно и грозно тряслось от хохота, расставаясь со своим прошлым, но расставаясь медленно.
Я вышел на площадь трех вокзалов. Была ночь.
Я вышел на улицу пустую, как перед понедельником, и закричал, как только мог, сильно: — Ульяна, Костя, Три! Анна-Анна, Борис!
Что это такое, кроме меня и детей, не знал никто, но мы знали, что это — позывные детской радиостанции. И эфир пробила морзянка.
Сначала заработала одна детская радиостанция, потом к ней подключились другие. И я передал декларацию для распространения по всему миру:
ДЕКЛАРАЦИЯ
Если это все не кончится, я:
1) Сначала сделаю всех бесплодными.
2) Потом уведу наличных детей своей дудочкой.
3) Потом оставшиеся самцы начнут ускоренно стареть, потому что будут стареть их самки, а новых не будет.
4) Потом старые развалины останутся среди разваливающихся механизмов.
5) Потом, когда все старье передохнет, я верну на Землю детей, которые, воспользовавшись парадоксом Эйнштейна, повзрослеют только на год. Подпись: Странствующий Энтузиаст.
И декларация ушла в мир.
Прохладный воздух сильной упрямой струей бил слева наискосок между домами. Ночь воли, ночь танца, ночь рук, ног и души… Рельсы плясали, и я слышал какой-то упорный ритм, не то это бьются тельняшки на ветру, не то это бегут босые девчонки. Окна вспыхивали и гасли вдруг разом, по этажам. Ветер… Воля… По улицам пошли джазисты… Все ихние нынешние провода оборваны, и усилители брошены… золотые трубы кричат и скрипочки, которые уцелели от анализа.
Все каменное, стальное, мурло-дохлое, коксо-химическое, все непристойно-мертвое либо обрело душу, либо громоздилось в свалки. Только ветер и воля, и песня, и танец… все это было в голове и в душе, но это было… Ни капли водки, пива, виски, чачи, цинандали, кинзмараули, денатурата, «Тройного» одеколона, бордо, бурды, спирта, ни капли дыма сигарет «Мальборо» и «Беломор-канала», никакого наркотика, кроме ветра, воли и человечьего танца, и голоса.
Все танцы оставил я, кроме тупых, припадочных и истерических, кабацкие, не кабацкие — не все ли равно — вольные. Все песни оставил я — по штуке и шутке от народа… Из русских я оставил гениальные «Валенки» и голос Руслановой, из одесских «Зануда Манька», из греческих — «Сиртаки», из негритянских — голос Глории Гейнер, не знаю, как называется песня, — передавали по «Маяку» 3 июля утром — число я запомнил потому, что в этот момент услышал, как медленно, со ржавым скрипом, распространяя зловоние, рушится Апокалипсис со своей камарильей, которая вздумала пошутить над жизнью. Я не знал, откуда я это знал, но я всегда знал.
Родилось… третье тысячелетие. Тупые ангелы с воблиными глазами влипли в стены, и я безмятежно рисовал нимбы над их головами. Анархисты, леваки, экстремисты, куцые черти из «красных бригад», бандерши, хиппесные воровки и мафиози забились в щели, в помойки, в колбы, и я уронил их на дно морей в нержавеющих банках из-под пива. По улицам, бесшумно вываливаясь из трех вокзалов, шли люди, реальные и выдуманные. Земля тряслась под ногами Пантагрюэля, Панург играл на свирели Пана, а монах, любимый брат мой Жак, смеялся, неистовый работник Балда трепал черта, Санчо Панса плясал шотландскую джигу, великий Швейк спорил с Гашеком об орангутангах, а сам Гашек изображал немца-колониста, идиота от рожденья, Громобоев щелкал подтяжками, и неслась по асфальту, летела босиком Минога — песенка тростника.
- Спой, Гошка, — приказал Витька Громобоев.
- Нет…
- Спой! — крикнула Минога издалека, ветром опрокидывая мотоциклы, Девчонки с длинными каштановыми полосами заиграли на ирландских скрипках.
Из Ярославского вокзала выбежала греческая флейтистка и мраморно села на бордюрный камень тротуара.
- Балалайку, балалайку… — успел прошептать я. — И трубу Армстронга…
И отключился. И возликовал. И слезы брызнули у меня от беспамятного восторга. И я закричал, как мог сильней и ужасней:
Проиграл я на райских выгулах
Все имущество и рубли!
И господь меня с неба выволок
И велел лететь до Земли!

Микрофон повеленье прогавкал!
Подтолкнули пониже спины!
Томагавки вы, томагавки!
Иностранные колуны!

Я лечу, поминая маму,
Что планетою мы зовем!
Я лечу, как репей упрямый,
И хочу настоять на своем!

Встречный ангел меня не понял
И мигнул со старой доски!
Мимо ангелов мчатся кони
Бесконечной моей тоски!

Люди били, и годы били!
Нищета — хоть в кулак свисти!
Где ж вы, ангелы, жили-были,
Чтоб от жизни меня спасти?!

Эй, планета, к дерьму прикована!
Трубки мира рассвет трубят!
Божьим промыслом атакованный,
Я лечу полюбить тебя!

Не боись, планета порватая!
В сорок третьем был Страшный Суд!
И опять, рукава закатывая,
Снова нищие мир спасут!

Приземляюсь! Залег в бурьяне!
В парашюте полет зачах!
Басни кончились! Плащ мой рваный!
Пыль и снег на моих плечах!

Я планету от страха вылечил!
Каждый выжил в своем краю!
Мы — земля! Мы дети чистилища!
Непристойно нам жить в раю!

30
Дорогой дядя!
Я поднялся в лифте и постучал в дверь своей квартиры! Я пробовал звонить, но звонок не работал. Конечно! Достаточно уехать в Элладу, как пропадает контакт, и надо бухать в дверь ногой.
Я давно подозревал, что «дорогой дядя» и «деос акс махина» — мое спасение со стороны — это одно лицо. И наконец я с ним встретился. Лицом к лицу.
- Это ты там купил? — указывая на мои пиджак и трусы, спросила жена Субъекта, напирая на слово «там».
- Проводница подарила, — сказал я.
- А где твои одежда и чемодан?
- Сперли на пляже в Одессе. Она вздохнула:
- Только у нас может так быть.
- Там тоже воруют! — парировал я. — В чем дело? Вам мало, что я Апокалипсис отменил? На хрена вам сувениры?
- Расхвастался, — сказал Субъект. — Жена, заткнись.
- Где он? — спрашиваю. — Где мой «дорогой дядя»? Мой «деос экс махина»?
- Сейчас выйдет. Он много работал, сочинял, теперь он отдыхает. Он попросил валенки.
- Летом?
- Возраст все-таки.
На столе я нашел письмо от матери моего ребенка. Я его потом приведу полностью, а сейчас последнее отклонение. Я возвращался.
Родной дом живет. Завод работает. Что же изменилось? Конечно, я сам и люди — одни растут, другие стареют.
Человечество рождается — ребеночек планеты. Ну, посмейся над нами, посмейся, малыш. Но если ты родился, то все недаром — и наше гнусное богатство, и наша гнусная нищета, и наше гнусное расточительство, и наш способ жить, лишь поедая неразумного, а не лаская его насмешливой нежностью, и наш гнусный опыт наркоза, гипноза, мафиозо и Ломброзо, наше гнусное неумение замечать перемены, и наша гнусная боязнь ликования. Посмейся, малыш. И начинай складывать судьбу, а не умножать будущие бегучие растраты. Человек может надеть только одну пару ботинок, вторую — разве что на руки, третья будет болтаться на шее, связанная шнурками, а четвертая — в мешке за спиною, ожидая дня, когда ее выкинут. Малыш, нельзя жить, таская на горбу мешок ботинок, переодевая их на каждом шагу при встрече с другим мешочником. Малыш, скинь туфли узкие — и босиком — была такая песенка. То же самое сделает девчонка. Все равно так будет, когда вы останетесь наедине.
Ботинок — защита ноги. Его надо оставлять там, где работают. А мы даже по асфальту и по траве не ходим, не идем босиком. Пыль? Грязь? Сейчас в каждом доме ванны. Малыш, мы даже в личных машинах ездим в ботинках.
Малыш, мы визжим, когда наступаем друг другу на ноги. Визжали бы меньше, если бы наступали босиком. Но кто из нас на это пойдет? Самое прекрасное, что я видел, — это когда босая девчонка садится в машину.
Мы мечемся по планете не за впечатлениями, а чтоб не воображать. А без этого нет будущего.
Мы все время болтаем об уровне жизни, а он уже давно достигнут. Но его каждый раз приходится вытаскивать за шиворот, как пьяного с телебашни. Потому что уровень жизни пожирают наши растраты и жадность жрецов, одуревших от страха, что они живут один раз. Малыш, представь себе, я видел женщин средних лет, купающихся в море, не снимая с пальцев и ушей дорогостоящих «булыжников».
Малыш, у человека одна одежда — тело. Все остальное — амуниция, эрудиция, амбиция, инквизиция. Речь не о том, чтобы ходить по морозу голым, а о том, что норма достигнута, а все остальное — турнюры, педикюры, маникюры, куафюры и другие покупные, а главное, продажные шкуры. Старухи и старики не тогда уродливы, когда постарели, а когда видно, что они всю жизнь жрали даром без очереди и лгали.
Малыш, это обучение свободе. Свобода — это не выбор между заданностями, а торжество над выбором. А так ли уж они заданы, эти заданности, так ли уж они абсолютны? Пока что единственный живой детерминизм, живая причинность — это кто родился, тот умрет. Да и то неизвестно, навсегда ли это.
Все остальное можно изменить. То есть повлиять на процесс, а стало быть, на результаты. Поэтому свобода — это не выбор, а творчество, новинка, то есть — выход. А этому надо учиться.
Пожалуй, точно я знаю только одно: без универсального поведения в битком набитом троллейбусе все остальные выдумки — липа. «Универсальное» не значит одинаковое. Как раз наоборот. Поведение у всех должно быть разное, важно, чтоб цель была одна — не передавить друг друга в переполненном троллейбусе. А этого достигают восхищением. Земля переполнена, малыш, надо думать.
Малыш, все мы появились самостоятельно. Но я был раньше тебя. И ничего с этим не поделаешь. Поэтому несколько слов о себе.
Я избегал популярности, потому что она — западня. Становишься пленником даже тех, кому ты люб.
Мое дело было сделать свое и идти дальше. Я и пел, закрыв глаза, чтобы не заискивать и не просить одобрения. Мое дело было развернуть картину о важном.
В конце концов, каждому свое. Я все время думал о третьем тысячелетии. Есть много дел, где смеха не требуется, или он противопоказан, или уже запоздал. Но нет лучшего средства не допустить вражды или паники, чем хохот. Если хохот — значит, что-то ушло в прошлое.
Смеющееся тысячелетие. Грядет смеющееся тысячелетие!
Хватит упущенных из-под контроля несчастий, которым потом красиво сострадают. Смеющееся тысячелетие. А там посмотрим. Может быть, наступит восхищение. Малыш, я совершенно не умею воспитывать. Я могу только рождать идеи, которыми можно воспользоваться.
Все равно ты не станешь меня слушать, когда вырастешь. Поэтому я сейчас, пользуясь твоей беззащитностью, выскажу одну мысль, которой я сам пользуюсь, когда ее вспоминаю, и потому жив.
«Если тебе объективно плохо, не будь субъективно несчастным».
Ты понял? Если уж тебе худо, то на хрена еще и страдать? Это трудно выполнить, но когда удается, то ты — свободен.
Как ты думаешь, сколько лет было человеку, который к этому пришел? Восемнадцать. Мне было восемнадцать лет, когда я до этого додумался и записал. Значит, это мне было дано. И кончим на этом. Есть простой способ узнать, можешь ли ты быть художником. Не «должен», а «можешь ли?».
Леонардо да Винчи был левша. Однажды я скопировал левой рукой его «Виндзорский» автопортрет. Знаешь, что получилось? Оказалось, что от моей левой руки вышло не хуже, чем от моей же правой. Не бог весть что, но и не хуже. Мне годится. Рисунок сохранился. Любой может себя проверить. И последнее, малыш, самое главное. Внимание! Любой обсосок знает, что «от любви до ненависти один шаг», но только художник знает, что и обратно — столько же.
Потом я прочел письмо жены. Она должна была вернуться через час. Она сердцем почувствовала, что мне нужны будут новые штаны, и пошла их покупать. Вот оно:
«Гошка! Наш „дорогой дядя“, несмотря на свой возраст, решил заняться литературной работой. Этот оригинал решил создать не более не менее, как эпос. Представляешь? Он хочет сделать это в исконной форме — устно. Затея, конечно, дикая. Какой материал послужит основой, он пока не сказал, скрывает. Но судя по тому, что название эпоса и псевдоним, который наш „дорогой дядя“ себе выбрал, одинаковы, думаю, что в произведении будет много автобиографичного.
Название и псевдоним звучные и далекие от академизма. Я долго выспрашивала его, он отмалчивался, но вчера все же сказал. Оно звучит так:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36