А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Она иногда пыталась усадить их к себе на колени и приласкать, что ей было очень к лицу, но явно не нравилось «дуплетикам». Они корчили потешно-сердитые рожицы и всем своим видом выражали желание убежать.
– Пожалуй, лучше и в самом деле отпустить их, – говорила Зайдэ. – Чтобы они не мешали моему мужу работать, дети ему сейчас совсем ни к чему.
Это звучало так, словно она хотела сказать: «Хорошо, что у нас нет детей».
И вот Зайдэ в очередной раз завела разговор об Энцио. Он самый одаренный ученик ее мужа, говорила она. Муж возлагает на него большие надежды, и это одна из причин, по которым она проявляет особую заботу об Энцио. (Она любила подчеркнуть, что делает что-то ради мужа.) Ибо он относится к своим ученикам лишь как ученый к своим будущим коллегам, ей же они доверяют свои сердца. Она превозносила преданность и верность Энцио, которые тот будто бы скрывает за внешне грубоватым, чуть ли не вызывающим поведением, и, что меня вначале очень удивило, его стойкость и терпение, которые он проявляет в жизненных испытаниях, – качества, тоже, вероятно, связанные с его внутренней переменой во время войны, потому что раньше все беды и неприятности вызывали у него лишь раздражение. Я невольно вспомнила о его болезни в Риме, о его настойчивом желании, чтобы за ним ухаживала его мать, о его взыскательной и чувствительной духовности.
Состояние его матери, по словам Зайдэ, как и остаток моего состояния, кануло в Лету в результате этого ужасного и, кстати сказать, несколько темного процесса, именуемого инфляцией. Госпожа Облако – то есть Зайдэ назвала ее по имени, ведь Госпожа Облако была лишь кличка, которую мы дали матери Энцио из-за ее особого пристрастия к пудре, – в конце концов решилась открыть в Гейдельберге маленький пансион для приезжих, чтобы добыть необходимые средства для завершения прерванной войной учебы своего сына; ибо на доходы от стихов, прибавила Зайдэ, Энцио не мог бы прожить. По ее мнению, которого она не стала от меня скрывать, его стихи – прежде такие популярные – уже не могут претендовать на свое прежнее значение. Поэзия должна ориентироваться на жизненный опыт настоящего, о котором он, к сожалению, не желает ничего знать. В то время как все живут наступившим наконец миром, Энцио принадлежит к тем, кто никак не расстанется с войной. Он не может смириться с ее печальным финалом и упрямо продолжает ее внутри себя, отчего, конечно же, чувствует себя одиноким и непризнанным.
Я и сама уже заметила, что он почти совершенно не говорит о своих стихах, об этих прекрасных, звонких образах, которые мы оба с ним когда-то так любили. При мысли о том, что они уже не вызывают у людей прежнего интереса, я почувствовала жгучую боль, которую, очевидно, заметила и Зайдэ, потому что прибавила утешительно, что Энцио теперь и сам не придает своей поэзии особого значения, – мысль еще более мучительная и непереносимая. Я просто не в силах была в это поверить!
Зайдэ говорила со мной если не об Энцио, то чаще всего о самой себе. То есть она говорила о себе, даже если речь шла об Энцио, ибо она не упускала возможности напомнить о том, как хорошо она понимает его или вообще чужой характер. Впрочем, и все остальные темы неизбежно приводили нас к разговору о ней самой. Она, например, несколько раз уверяла меня, что о знаменитых женщинах эпохи романтизма, чьи портреты висят в ее прекрасном бидермейеровском салоне, знает множество таких историй, каких нет ни в одном учебнике литературы, однако все обычно кончалось тем, что она находила сходство между своей внешностью и каким-нибудь портретом и спрашивала меня, разделяю ли я ее мнение, – она всегда хотела знать, что я о ней думаю. Я не видела никакого сходства, хотя ее облик по-своему гармонировал со старинной мебелью салона: я находила, что она кажется красивой и молодой на фоне этой мебели и что нежно-зеленые чехлы кресел и диванов словно были специально подобраны к ее лицу. Я находила, что она прекрасно ведет хозяйство, в котором все так же безупречно, как белоснежная, обшитая рюшами наколка ее горничной. Мне казалось, что нет такого вопроса, на который она не знала ответа, и такого предмета, о котором она не готова была немедленно высказать свое мнение. Но все это, в конце концов, было на поверхности. О том же, что таилось глубже, я ровным счетом ничего не знала. Правда, в ней не было совершенно ничего таинственного, напротив: поскольку для нее, похоже, вообще не существовало тайн, то и вокруг нее самой их тоже не наблюдалось. И все же она представляла для меня некую непроницаемую тайну! Эта непроницаемость была, собственно, единственным свойством Зайдэ, которое я тогда с уверенностью могла бы назвать, как будто все остальные ее особенности, даже те, что, казалось бы, не вызывали сомнений, на самом деле были не реальны, а – если прибегнуть к моему первому определению – лишь производили впечатление сходства с чем-либо. Например, ее рот был, в сущности, слишком велик и слишком беспокоен. Она немного кривила его, когда говорила, а иногда даже когда молчала, и все же он казался странно привлекательным; лицо же ее при ближайшем рассмотрении нельзя было назвать красивым. Оно было уже немолодым, но ослепляло своей неотразимой претензией на молодость и красоту. Да и хозяйство Зайдэ было вовсе не таким уж безупречным, каким казалось вначале, ибо безупречная наколка ее горничной венчала бойкое и беспутное личико, не вызывавшее ни малейшего доверия. Даже ее чудесная бидермейеровская мебель, к моему изумлению, оказалась – в отличие от остальной мебели, принадлежавшей когда-то семье моего опекуна, – всего лишь искуснейшей подделкой. Однако самое странное впечатление на меня производили беседы с Зайдэ: о чем бы она ни высказывалась, – а она, как я уже говорила, могла высказываться абсолютно обо всем, – спроси я себя через минуту-другую, что же она, собственно, хотела сказать, я при всем желании не могла бы ответить на этот вопрос. Впрочем, может быть, это впечатление было связано не столько с Зайдэ, сколько с моим восприятием, ибо моя прежняя детская способность каким-то непостижимым для меня самой образом читать души окружающих и тайны их бытия в своей собственной душе претерпела определенные изменения с тех пор, как я стала католичкой. Как шутливо выразилась в одном из своих писем Жаннет, я порой, когда нужно было «отразить» неблаговидный образ кого-либо из окружающих, что было, на мой взгляд, как-то не по-христиански, «прятала свое зеркальце за зеркало». Из-за этого мое восприятие приобретало некоторую двойственность и неопределенность, которые мне самой не нравились, особенно в данном случае, когда я должна была признаться, что Зайдэ для меня – единственное разочарование в этом доме, облеченное, впрочем, в очень приятную оболочку. И потому я в один прекрасный день решилась просто положить конец всем этим загадкам и попросить у нее прощения за все свои сомнения, рассудив, что у нее есть одно хорошее и в высшей мере реальное свойство, которое, конечно же, заключает в себе и многие другие прекрасные качества: она была супругой моего опекуна, и я не могла представить себе, чтобы его избранница была недостойна его. Ибо все добрые качества моего опекуна, казалось, были сама реальность.
Но до этого я заставила себя принять еще одно решение, которое далось мне гораздо труднее. Напрасно прождав несколько дней предложения Энцио навестить его мать, я подумала, что он не решается пригласить меня из деликатности, памятуя ее последнюю ужасную размолвку с моей драгоценной бабушкой в Риме. Я и в самом деле чувствовала себя при мысли о предстоящей встрече с ней довольно неуютно. Но у меня не было сомнений в том, что бабушка, будь она тогда жива, с ее необыкновенной широтой души непременно потребовала бы от меня этого визита, да и Энцио, безусловно, был вправе ожидать от меня великодушия.
И вот, собравшись с духом, я пустилась в путь, чтобы нанести этот неприятный визит. Дом Госпожи Облако находился на том же берегу Неккара, что и дом моего опекуна, только немного ниже по течению. Неподалеку от него тоже был мост, а за домом – поднимающийся в гору сад, но здесь все выглядело строже и новее. Меня провели в большую узкую столовую, где был накрыт стол для обитателей пансиона. Здесь меня тоже встретила целая галерея портретов, очевидно членов семьи нескольких поколений. Над безликим обеденным столом они казались разжалованными. Последний в этой череде и, видимо, недавно написанный портрет изображал, судя по всему, отца Энцио, человека, которого так сильно любила моя бабушка и который сыграл в ее судьбе такую огромную роль. Я рассматривала это лицо с благоговейным трепетом. Его сходство с Энцио сразу же бросалось в глаза, но только внешнее сходство – выражение его было совершенно другим. Доброта, человечность и благоговение, но в то же время жизнерадостность и юмор запечатлелись на этом лице, да и все остальные лица этой галереи заключали в себе какую-то непередаваемую доброту, ясность и благородную простоту – качества, которые именно в сочетании с хорошо знакомыми чертами (ибо физиономический тип этого рода словно проходил непрерывной красной нитью сквозь все портреты) странно поразили меня, как будто я вдруг совершенно неожиданно поняла, что собственно, означает полное отсутствие этих качеств. Косички и напудренные парики старших поколений почему-то напоминали о пиетизме: я легко могла представить себе, что эти люди были очень набожны и постоянно читали Библию. Завершала галерею предков деревянная доска с изображением молодого рыцаря на золотом фоне, которая сначала показалась мне скорее фрагментом позднеготической алтарной картины, приобретенным где-нибудь в антикварной лавке, чем семейным портретом. Молодой рыцарь держал в руках знамя. Положение его рук, сжимающих древко, указывало на то, что он молится – быть может, перед битвой. К тому же он, судя по всему, стоял на коленях. Сходство с Энцио было здесь особенно отчетливым, но на этот раз оно странным образом касалось и выражения лица: это было почти то же самое выражение, которое так потрясло меня, когда я бросилась к нему вниз по лестнице.
Я еще была глубоко погружена в созерцание этого портрета, когда в комнату вошла Госпожа Облако. Мне с первого же взгляда стало ясно, что прежняя кличка ей уже не подходит: с пудрой, похоже, было навсегда покончено. Из элегантной, ухоженной и флегматичной дамы Госпожа Облако превратилась в измученную хозяйственными заботами экономку, похожую чуть ли не на кухарку с красным лицом и натруженными руками, которая просто выбежала на минутку из кухни. Но в целом годы почти не отразились на ней: она, судя по всему, орудовала ради сына половником с той же энергией и неутомимостью, с какой в свое время исполняла роль его сиделки в Риме.
Вначале мой визит проходил гораздо приятнее, чем я ожидала. Она сердечно поцеловала меня, ни словом, ни взглядом не намекнув на то ужасное прощание в Риме, выразила искреннее сожаление о том, что я теперь стала круглой сиротой, и со сдержанным участием осведомилась об обстоятельствах смерти бабушки и тетушки Эдель, чего до сих пор так и не сделал Энцио. Впрочем, я понимала, что это не бесчувственность, а скорее робость и деликатность. Потом она дала понять, что разделяет радость сына по поводу моего приезда, и радушно предложила мне использовать любой перерыв между лекциями и забегать к ней в пансион на второй завтрак. Этот завтрак, прибавила она, мне совсем не повредит, а моему примеру, может быть, последует и Энцио и станет регулярно завтракать дома, чего ей, к сожалению, не удается от него добиться. Я не могла не заметить, что завтрак Энцио и был главной причиной этого заботливого приглашения. А еще через несколько минут она уже открыто наказала мне присматривать за сыном, следить, чтобы он не простудился, а в перерывах между лекциями принимал укрепляющее лекарство, которое ему рекомендовал доктор; когда-то она наказывала все это моей бабушке, только теперь ее слова не вызвали во мне прежней детской насмешливости – я с глубочайшим изумлением увидела, что, в то время как бабушка и тетушка Эдель претерпели великую метаморфозу, шагнув из времени в вечность, эта женщина совершенно не изменилась и ни на шаг не продвинулась вперед и что даже полное перерождение Энцио, похоже, осталось для нее незамеченным.
Она рассказала мне в своей неторопливой, обстоятельной манере о том, как во время войны, одержав победу над всеми военными врачами и председателями медицинских комиссий, она забрала своего раненого сына с фронта и сама выходила его, – так же как она забрала его из бабушкиных рук и, в чем я почти не сомневалась, заберет его у кого бы то ни было, если сочтет это полезным для него. По какой-то непонятной для меня причине я почувствовала солидарность с военными врачами и председателями медицинских комиссий, лишенными прав на Энцио.
Она между тем продолжала свой рассказ о тяжелом ранении Энцио. Я узнала, что несколько блуждающих осколков снаряда, которые он до сих пор носит в теле, скорее всего, до конца жизни не дадут ему покоя, и это глубоко поразило меня, ибо мысль о том, что Энцио мог получить на войне неисправимое увечье, ни разу не приходила мне в голову; сам же он вел себя так, как будто непременно хотел сохранить эти осколки как напоминание о том, что война, по сути, еще не закончена.
– Она бродит во мне, – говорил он, когда его рука при определенных движениях болезненно вздрагивала.
К тем серьезным изменениям, которые я в нем обнаружила, относилась и его необыкновенная суровость по отношению к себе самому. Кстати, Зайдэ, как ни любила она поговорить со мной об Энцио, ни словом не упомянула о его ранении – мне вдруг пришла в голову неприятная мысль: должно быть, она опасается, как бы меня не отвратило от него то, что он почти инвалид. Его мать только что произнесла это ужасное слово и принялась сетовать на свой преклонный возраст, сокрушаясь, что именно теперь, когда Энцио нуждается в ней, как никогда, с ней в любую минуту может случиться то же, что случилось с моей бабушкой. Поэтому ей хотелось бы, чтобы он как можно скорее женился, лучше всего на какой-нибудь богатой девушке, которая оградила бы его от материальных забот, как это пока что делает она; сам он ни в коем случае не должен обременять себя борьбой за существование («Вы, конечно, меня понимаете!»). И нам с ней нужно заключить союз во имя его блага – это звучало так, как будто я вместе с ней должна была заняться поисками богатой невесты для Энцио! Тут я просто не смогла сдержать смеха, поскольку мне трудно было представить себе, что Энцио позволил бы женить себя вопреки его желанию. И вообще, Энцио и женитьба – эти две вещи казались мне настолько несовместимыми, что мысль об этом мне еще ни разу не приходила в голову! Но времени на осмысление такой перспективы у меня не было, так как у Госпожи Облако, по-видимому, вдруг родилось какое-то подозрение. Она прервала разговор об Энцио и совершенно неожиданно спросила, правда ли то, что тетушка Эдель в конце жизни все же осуществила свой давнишний план и стала католичкой, а заодно побудила сделать это и меня. Говорили, будто я даже собиралась уйти в монастырь. Я ответила утвердительно, но в ту же минуту встала, чтобы проститься с Госпожой Облако, потому что слова «католичка» и «монастырь» звучали в ее устах настолько непривычно, словно она пробовала произносить слова совершенно незнакомого ей языка. Однако она, по всей видимости, осталась довольна моим кратким ответом; мне даже показалось, что она освободилась от какого-то подозрения и испытала некоторое облегчение. Она сказала, что рада за меня, рада, что я, лишившись своего состояния, все же буду жить в достатке, – тут она поправилась и прибавила «в безопасности». Монастыри, продолжала она, так богаты, к тому же они, как и замки, расположены в очень живописных местах. Должно быть, это просто великолепно, а главное, романтично – жить в монастыре! Романтика ей, похоже, казалась очень важной для меня вещью.
Провожая меня до двери, она еще раз повторила приглашение завтракать у нее, в ответ я обещала позаботиться о том, чтобы Энцио регулярно получал свой горячий завтрак. Она в ту же минуту позабыла о моем завтраке, и мы расстались довольные друг другом.
Когда я вернулась домой, Зайдэ, сразу же заметив, что на мне платье для визитов, поинтересовалась, где я была. Поскольку я, по обыкновению, отмалчивалась, когда речь шла об Энцио, то теперь я, как и собиралась, решила воспользоваться случаем, чтобы выказать ей больше доверия. Я рассказала ей о посещении матери Энцио, умолчав лишь о плане женитьбы, который, как мне казалось, мог бы выставить Госпожу Облако в смешном виде. Однако Зайдэ, как выяснилось, уже была знакома с этим планом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32