А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— Погоди-ка. Я вспомнил, кто ты. Черт, а я-то все голову ломал. Ты же и есть тот самый мальчишка, а? Тот самый чертов мальчишка. Уолт… Уолт Чудо-мальчик. Господи Иисусе. Отец как-то взял нас с Полом и Элмером на ярмарку, ты выступал в Арканзасе. Мать честная, вот это было да. А я все голову ломал, куда ты потом подевался. А ты вот он, тут сидишь. Мать честная, глазам не верю.
— Поверь, поверь, друг. Я был по-настоящему великим, потому что сделал то, чего никто не мог. Я взлетел, как комета.
— Точно, был. Голосую. Ничего подобного в жизни не видел.
— И ты был таким же. Тебе не было равных. Только теперь ты пошел вниз, и у меня сердце кровью обливается смотреть, что ты с собой делаешь. Позволь мне тебе помочь. Смерть совсем не такая страшная. Все когда-нибудь умирают, и стоит хорошенько подумать, как ты сам поймешь, что сейчас лучше, чем потом. Если ты согласишься, я избавлю тебя от позора. Я верну тебе твою славу.
— Ты что, серьезно, что ли?
— Конечно. Я серьезен, как никогда в жизни.
— Ты рехнулся, Уолт. Ты совсем здесь слетел с катушек, придурок.
— Позволь мне тебя убить, и все эти четыре года будут забыты. Ты вновь обретешь величие. Обретешь навсегда.
Я поспешил. Признав во мне Чудо-мальчика, он выбил меня из равновесия, и вместо того, чтобы умерить нажим, отступить, я рванул напролом. Я хотел создавать напряжение медленно, хотел на цепочке доводов, незаметно, воздушно, ловко, подвести его к мыслям, которые он наверняка сам думал не раз. Вот я чего добивался: не заставить, а дать понять правильность. Я хотел, чтобы он захотел того, чего хотел я, чтобы так проникся, что умолял бы меня о смерти, а я что сделал — я его обошел, зарвался, оскорбил угрозами и дешевой демагогией. Ничего удивительного, что он решил, будто я сошел с ума. Не успев как следует начать, я выпустил инициативу из рук, Дин поднялся и направился к двери.
Меня это не взволновало. Дверь я запер, открыть ее можно было только ключом, а ключ лежал у меня в кармане. Но я не хотел, чтобы он тряс ее и дергал ручку. К тому же он мог заорать, требуя, чтобы я его выпустил, а в это время у меня в кухне работало полдюжины человек, и кто-нибудь непременно прибежал бы на вопли. Я думал только о таких мелочах и ни секунды не думал о возможных серьезных последствиях, потому выдвинул ящик своего письменного стола и достал оттуда револьвер мастера. Это и была та ошибка, которая привела к катастрофе. Направив на Дина револьвер, я переступил грань, отделяющую праздную болтовню от наказуемого законом деяния, и сам привел в действие тот кошмар, остановить который оказалось потом невозможно. Револьвер был здесь важной деталью, не правда ли? Той самой деталью, на которой держалось все, и рано или поздно он должен был быть вынут из ящика. Оставалось нажать на курок… вернуться в пустыню, сделать то, что не было сделано. Заставить его умолять, просить о смерти, как просил мастер Иегуда, а потом найти в себе мужество и восстановить справедливость.
Теперь все это не имеет значения. Я запорол дело раньше, чем Дин поднялся, а револьвер был не более чем отчаянной попыткой сохранить лицо. Я велел ему сесть на место и на пятнадцать минут вогнал в пот так, как, в сущности, не собирался. Дин от природы был трус, несмотря на рост и нахальство, и когда начиналась драка, всегда норовил спрятаться за ближайшим стулом. Его репутация была мне известна, но револьвера он испугался больше, чем я мог ожидать. Он сидел и буквально плакал, распустив сопли, так что я и впрямь едва его не пристрелил. Он умолял, он просил о жизни — не убивать, разрешить ему жить, — и все это было до того глупо, до того не так, как я себе это представлял, что я не знал, что делать. Мы просидели бы так до вечера, только примерно часов в двенадцать кто-то постучал в дверь. Кто-то постучал, несмотря на мой категорический запрет нас беспокоить.
— Дин? — раздался за дверью женский голос — Ты здесь, Дин?
Это была жена Дина Пэт, особа властная, не терпевшая возражений. Они собирались обедать у Леммеля, и Дин, конечно, сказал ей, куда пошел, вот она за ним и заехала, и это была еще одна мелочь, которую я не учел. Она заехала ко мне в клуб забрать свою лучшую и заботливо оберегаемую половину, взяла в оборот моего шефа по соусам (который резал в то время картошку с морковкой) и так хорошо его обработала, что бедняга в конце концов таки раскололся. Он привел ее через зал, наверх, и теперь эта сучка стояла перед дверью моего кабинета, отделанной белым шпоном, и злобно стучалась костяшками пальцев.
К тому моменту я уже и впрямь был готов всадить парню пулю в лоб, но пришлось спрятать револьвер и открыть дверь. Сейчас эта дрянь убьет любимого болельщика мужа… если Дин не сообразит промолчать. Судьба моя решалась примерно десять секунд, повиснув на ниточке тоньше паутины: должно же ему стать стыдно показать перед женой свой страх, а тогда все останется между нами. Когда миссис Дин вошла в мой кабинет, я постарался изобразить на лице самую что ни на есть теплую, обаятельную улыбку, но этот слизняк, ее муж, едва только ее увидев, выложил все как есть.
— Этот трахнутый мелкий придурок хотел убить меня! — сказал он высоким, дрогнувшим от изумления голосом, выдавая с головой нас обоих. — Направил на меня свою пушку, и ведь, придурок трахнутый, чуть ведь не выстрелил!
Из-за этих слов я лишился клуба. Вместо того чтобы отправиться к Леммелю, где у них был заказан столик, Пэт с Дином ринулись из моего кабинета прямиком в полицейский участок и написали жалобу. Пэт и не думала скрывать, куда они сейчас направятся, но когда она хлопнула дверью, я и бровью не повел. Я остался сидеть на месте, удивляясь собственной глупости, пытаясь собраться с мыслями, и сидел так, пока не приехала полиция. Формальности заняли меньше часа, и на полицейских я не сердился, а, наоборот, улыбался и шутил, даже когда надели наручники. За игры в Господа Бога я наверняка получил бы хороший срок, если бы не связи Бинго, которых у него было более чем достаточно, так что дело даже не дошло до суда. Это было очень даже неплохо. Не только для меня, но и для Дина. Процесс с неизбежной шумихой был ему совершенно не нужен, и он только обрадовался, когда ему предложили мировое соглашение. Мне же судья предоставил самому сделать выбор. Либо я беру на себя вину за любое мелкое преступление и полгода сижу в тюрьме, либо иду в добровольцы и сваливаю из Чикаго. Я предпочел второе. Не то чтобы я так рвался поносить военную форму, однако срок моего везения в этом городе, как я решил, истек, и пора было двигаться дальше.
Чтобы вызволить меня из тюрьмы, Бинго подергал за все веревочки и заплатил сколько надо, но и он к моему поступку отнесся без малейшего понимания. Он тоже решил, будто я спятил — абсолютно, на все сто процентов. Пришить кого-нибудь из-за денег, это можно понять, но какого хрена трогать национального героя, Летучего Дина? Это ж нужно быть вообще без башни, чтобы отмочить такое. Наверное, так и есть, наверное, действительно спятил, сказал я и даже не попытался ничего ему объяснить. Пусть думает себе, что хочет, только оставит в покое. Заплатить, разумеется, мне пришлось, это даже не обсуждалось. Я возместил Бинго расходы на улаживание моих дел, отписав свою долю в клубе. Мне было трудно расстаться с «Мистером Вертиго», но все-таки вдвое легче, чем с мыслью о Дине, и даже не вдесятеро, чем с мастером. Теперь я опять стал никем. То есть я стал сам собой: теперь я был Уолтер Клерборн Роули, рядовой двадцати шести лет от роду, при короткой стрижке и пустых карманах. Добро пожаловать в этот мир. Я раздал друзьям костюмы, поцеловал подружек, встал на подножку вагона утреннего поезда и отправился в лагерь для новобранцев. Учитывая причины, приведшие меня туда, можно было считать, что мне здорово повезло.
Дин в это же время простился с бейсболом. Его сезон закончился после первой игры, даже после первого иннинга, где Питсбург не дал ему ни одной пробежки, и Дин наконец решился уйти. Не знаю, повлияло на него происшествие в моем кабинете или нет, но, прочтя об этом в газете, я за него порадовался. «Щенки» оставили его у себя младшим тренером, а через месяц он получил работу получше — «Пивная компания Фальстаф» в Сент-Луисе пригласила его радиокомментатором, и Дин вернулся в родной город, где вел репортажи со всех матчей «Кардиналов».
— Ни хрена эта работа меня не изменила, — сказал он. — Эт чего эт я буду меняться? Говорю как умею. На простом английском.
Так он и работал под простачка. Публике нравилась галиматья, какую он нес в воздушном эфире, и Дин пользовался успехом и проработал на радио двадцать пять лет. Однако это уже другая история, а я и так уделил ему слишком много внимания. Покидая Чикаго, я ничего не остался должен этому городу.
Часть четвертая
В летную школу я не попал по причине слабого зрения, так что четыре года проковырялся в грязи. Я узнал все повадки червей, а также ползучих хищников, питающихся человечиной, от которых зудит вся шкура. Достопочтенный судья Чарльз П. Макгаффин сказал, будто служба в армии сделает меня человеком, и, наверное, оказался прав, если считать, конечно, что вгрызание в землю, а также созерцание оторванных рук и ног есть подтверждение человекообразности. Насколько я понимаю, чем меньше рассказывать про эти четыре года, тем лучше. Вначале я всерьез подумывал уволиться по состоянию здоровья в запас, однако мне не хватило мужества. Я решил тогда тайно полевитировать, спровоцировать страшный приступ невыносимой боли, после чего меня безусловно вернули бы домой. Беда была в том, что у меня больше не было дома, и я, поразмыслив немного, понял, что предпочитаю неопределенность военного счастья полной определенности знакомой пытки.
Я не стал настоящим солдатом, но и не покрыл себя позором. Я делал, что велено, избегал лишних неприятностей, был на войне и не дал себя убить. В ноябре 1945 года, когда нас выгрузили с кораблей, все во мне перегорело, и я был не способен ни думать, ни строить планы. Года три или четыре я болтался как неприкаянный, главным образом по Восточному побережью. Дольше всего я пробыл в Бостоне. Работал там барменом, играл на скачках, а раз в неделю ездил в Итальянский квартал к Спиро резаться в покер и потому в деньгах не нуждался. У Спиро по-крупному не играли, и выигрыши были от доллара до пяти, но если выигрываешь постоянно, в конце концов набегает неплохая сумма. Тем не менее, едва я решил было вложить сбережения в дело, везение кончилось. Деньги уплыли, я влез в долги, а потом пришлось уносить ноги, пока эти акулы, мои кредиторы, меня не хватились. Из Бостона я перебрался в Лонг-Айленд, где нашел работу на стройке. В те годы шло бурное развитие пригородов, на стройках неплохо платили, так что и я внес свой скромный вклад в создание того мира, который мы имеем сейчас. Все эти домики, милые газончики, хрупкие саженцы, укутанные рогожкой, — во всех в них есть и мой труд. Работа была нелегкая, но восемнадцать месяцев я выдержал. Однажды — сам не понимаю почему — я дал себя уболтать и женился. Брак наш просуществовал не более полугода, теперь это словно в тумане, я даже почти не помню, как выглядела моя жена. А чтобы вспомнить, как ее звали, пришлось хорошенько напрячь мозги.
Понятия не имею, что тогда со мной произошло. Я всегда был шустрый, умел легко схватывать ситуацию и поворачивать в свою пользу, а тогда вдруг раскис, перестал синхронить и в результате перестал чувствовать жилку. Жизнь проходила мимо, и самое странное, что меня это устраивало.
Никаких новых планов не было. Я никуда не рвался и ничего не искал. Я хотел только жить спокойно, хорошо делать свое дело и тихо плыть по течению. Мечты все остались в прошлом. Они все оказались пустыми, а я слишком устал, чтобы изобретать себе новые. Пусть теперь в этот мячик играет кто-нибудь другой. Я давно его уронил, и он не стоил того, чтобы за ним наклоняться.
В 1950 году я перебрался на противоположный берег реки, в Нью-Арк, где снял недорогую квартиру и в девятый или десятый раз после войны сменил занятие. Хлебопекарная компания Мейхофа держала больше двухсот рабочих, работавших в три смены, и чего только ни выпекала. Только одного хлеба у нас пекли семь сортов: белый, пшеничный, ржаной, немецкий ржаной, хлеб с изюмом, хлеб с изюмом и корицей, хлеб баварский черный. Добавьте сюда печенье двенадцати сортов, кексы десяти сортов, булочки шести, сухари, панировочные сухарики, пончики, и вам станет ясно, что завод был огромный, а работал он двадцать четыре часа в сутки. Вначале я стоял у конвейера, где паковал в целлофановые пакеты нарезанные батоны. Я думал, я там самое большее на несколько месяцев, но привык, работа понравилась, а платила компания очень неплохо. Запахи на заводе были замечательные, в воздухе плавали ароматы свежевыпеченного хлеба и сахара, и потому и смена пролетала быстрее, часы не тянулись, как на прежних работах. Остался я отчасти поэтому, а отчасти потому, что примерно через неделю после моего появления мне начала строить глазки одна рыженькая малютка. Не ахти какая красавица, особенно по сравнению с моими девочками в Чикаго, однако в зеленых ее глазах горел огонек, и она задела во мне какую-то струнку, а я не стал долго раздумывать и быстренько с ней познакомился. За всю свою жизнь я совершил только два верных шага. Первый — когда в девять лет я уехал с мастером. Второй — когда принял решение жениться на Молли Фитцсиммонс. Молли привела меня в порядок, а учитывая, на что я был похож, когда приехал в Нью-Арк, работка ей досталась не из легких.
Девичья фамилия ее была Куинн, а лет ей в тот год, когда мы познакомились, было немного за тридцать. В первый раз она вышла замуж сразу, закончив школу, а через пять лет его призвали в армию. По рассказам, этот Фитцсиммонс был парень добрый и работящий, однако на войне ему повезло меньше, чем мне. Пуля догнала его в сорок третьем, в Мессине, и с тех пор Молли, бездетная молодая вдова, жила одна, сама зарабатывала на жизнь и ждала, что случится дальше. Бог знает, что во мне увидела она, а я к ней прилепился, потому что с ней было спокойно, и я снова стал самим собой, и снова вернулось мое остроумие, а Молли понимала толк в шутках. Ничего в ней не было яркого, ничем она не выделялась. В толпе на улице никто не обратил бы на нее внимания: обыкновенная жена рабочего, толстоногая, толстозадая, которая если и подкрасит реснички, так только когда идет в ресторан. Зато в ней, в Молли, был живой огонек, и, пусть тихая, пусть задумчивая, она была по-своему острая штучка, поострее многих. Молли была добрая, терпеть не могла ссориться, за меня всегда стояла горой и никогда Не стремилась кого-то из меня сделать. Хозяйка она была так себе, готовила ниже среднего, но это не важно. В конце концов, Молли была мне жена, а не служанка. Она стала мне первым, после Эзопа и мамаши Сиу, настоящим другом и первой женщиной, которую я полюбил.
Жили мы в заводском районе, на втором этаже в доме без лифта, жили вдвоем, поскольку детей
Молли иметь не могла. Женившись, я убедил ее уйти с работы, а сам остался у Мейхофа, где постепенно поднимался выше и выше. В те времена на одну зарплату вполне можно было жить вдвоем, а с тех пор, как меня назначили мастером ночной смены, то и говорить стало не о чем. По прежним моим понятиям, жили мы очень скромно, но я очень переменился и перестал думать про всякие глупости. Два раза в неделю мы ходили в кино, по субботам обедали в ресторане, читали книги, смотрели телевизор. Летом ездили отдыхать к океану, а почти каждое воскресенье встречались с кем-нибудь из родных Молли. Куинны были большая семья — ее братья и сестры все были женаты и замужем, и у всех были дети. Таким образом, у меня стало четыре деверя, четыре золовки и тринадцать племянников и племянниц. Немало для человека, у которого нет детей, но не могу сказать, будто роль дядюшки Уолта пришлась мне не по душе. Молли была у нас доброй феей, а я придворным шутом: маленький, крепенький, этакий Рути Казути, со своими шуточками и дурацким смешком.
Вместе с Молли мы прожили двадцать три года, что, разумеется, много, однако меньше, чем я планировал. Я хотел состариться и умереть у нее на руках, а у нее оказался рак, и она умерла, когда я к этому еще не был готов. Сначала ей удалили одну грудь, потом вторую, и в пятьдесят пять лет Молли не стало. Родные помогали мне как могли, но все равно это было невыносимо, и я на шесть или семь месяцев ушел в тяжелый запой. Я пил и вскоре из-за этого потерял работу, и не знаю, что бы со мной было, если бы два моих деверя не взяли и не отвезли меня в больницу, где я хорошенько просох. В больнице Святого Варнавы, в Ливингстоне, я прошел полный курс в шестьдесят дней и там наконец опять начал видеть сны. Я имею в виду не видения и не прозрения, а натуральные сны — яркие, похожие на кино, — и я смотрел их там целый месяц.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29