А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Сейчас они отвезут меня в замок, откуда нет возврата, и либо сегодня же ночью съедят, либо превратят в раба, в ничтожное пресмыкающееся, какого-нибудь евнуха, с шелковой банданой на голове и кольцом в ухе.
— Прыгай сюда, сынок, — сказала мамаша Сью. Голос у нее оказался до того хриплый и не женский, что если бы не мелькнувшая уже улыбка, я перепугался бы до смерти. — Сзади есть одеяла. Коли ты большой и соображаешь, что для тебя хорошо, что плохо, то уж сообразишь и как их употребить. Ехать долго, ночи холодные, а ты же не хочешь добраться до места с отмороженной задницей.
— Его зовут Уолт, — сказал мастер, взбираясь позади нее на козлы. — Безмозглый бродяжка с кабацких задворков. Если меня не подводит чутье, именно его я искал все годы. — Тут, повернувшись ко мне, мастер почти сердито добавил: — А это, малыш, мамаша Сью. Веди себя хорошо, и тебе воздастся добром. Попробуй ее разозлить — пожалеешь, что родился на свет. Она беззубая, толстая, только лучше матери у тебя не было.
Я не знал тогда, сколько мы ехали. Наш дом стоял в степи, от городка в шестнадцати или семнадцати милях, но узнал я об этом намного позже, а тогда фургон покатил по дороге, я забился под одеяла и быстро уснул. Проснулся я, когда фургон уже стоял. Меня разбудил мастер, легко пошлепав по щекам, а иначе наверняка я проспал бы там до утра.
Мамаша Сью осталась распрягать лошадь, а мы пошли в дом, где первая комната оказалась кухней: она была пустая, с дровяной печкой, тускло светившейся в одном углу, и мерцающей керосиновой лампой в другом. За столом сидел и читал книгу черный мальчишка лет примерно пятнадцати. Причем не коричневый, как большинство негров, которых я видел в Сент-Луисе, а совершенно, абсолютно, до такой степени черный, что отливал синевой. Он был самый что ни на есть эфиоп из самых глубин черной Африки, и едва я его увидел, сердце упало в пятки. Он был тощий, костлявый, с выпученными глазами, с огромными толстыми губами, а когда поднялся нам навстречу, оказалось, что он еще весь перекривленный и кособокий.
— Это самый лучший мальчишка на свете, — сказал, обращаясь ко мне, мастер, — и зовут его Эзоп.
Поздоровайся, Уолт, и пожми ему руку. Он теперь будет твоим братом.
— Черномазому? Да вы что! — сказал я. — Вы что, спятили, мистер, да ни за что в жизни.
Мастер Иегуда вздохнул, протяжно и громко. Будто слова мои вызвали в нем, в глубинах души, не гнев, а скорбь, и он ее так выдохнул. Потом очень спокойно и медленно мастер сделал палец крючком и приставил мне под подбородок, точно посередине, где прощупывается кость. Потом надавил в эту точку, и шею тотчас пронзила ужасная боль, которая мгновенно распространилась по всей голове. В жизни я не испытывал такой боли. Я хотел было закричать, но горло перехватило, и мне удалось издать лишь слабый сдавленный писк. Мастер же продолжал давить, и я вскоре почувствовал, как ноги мои отрываются от земли. Я поднимался, как перышко, а он будто и не прилагал никаких усилий, будто я был не я, а какая-то божья коровка. Наконец лица у нас оказались на одном уровне, и я увидел его глаза.
— Здесь у нас не принято так разговаривать, — сказал он. — Все люди братья, а в нашей семье мы привыкли относиться друг к другу с уважением. Такой у нас закон. Нравится он тебе или нет, но подчиниться придется. Закон есть закон, а кто нарушит его, превратится в слизня и будет ползать по земле веки вечные.
И они накормили меня, и одели меня, и дали мне комнату, которая была только моей. Не били, не колотили, не пинали и не щипали, и даже не драли за уши, но, несмотря на хорошее отношение, никогда еще в жизни мне не было так плохо и никогда меня так не душили горечь и гнев. Первые шесть месяцев я думал лишь, как убежать. Я был городской мальчишка, в крови у меня гудел джаз, я верил в счастливый случай и всегда был к нему готов, я любил людской водоворот, скрип троллейбусных тормозов, вонь бутлегерского виски в сточных канавах. Любил что-нибудь отмочить, нахулиганить — я был ловкий и быстроногий, бойкий на язык, веселый чертенок, хранимый сотнею ангелов, а тут оказался на краю света в дыре, где не было ничего. -кроме неба, а небо это сулило только погоду, да и то почти всегда плохую.
Собственность мастера Иегуды составляли тридцать семь акров земли, двухэтажный домик, курятник, хлев и сарай. В курятнике жили с десяток кур, в сарае — серая лошадь и две коровы, в хлеву — шесть или семь свиней. Не было ни электричества, ни водопровода, ни граммофона — ничего. Для развлечений предназначалось лишь пианино в гостиной, но играл на нем только Эзоп, который так фальшивил, играя любую, самую примитивную мелодию, что, едва он касался клавиш, я спешил убраться подальше. Так что местечко это было не просто дыра, а полная задница, всемирный центр тоски смертной, и достало меня через день. Никто в доме даже не знал бейсбола, и не с кем было поболтать о моих родных «Кардиналах», а ничем другим я тогда не интересовался. Я жил с таким чувством, будто вдруг провалился в какую-то временную щель и оказался в каменном веке, в краях, где живут бронтозавры. От мамаши Сью я случайно узнал, что за семь лет до этого мастер Иегуда выиграл нашу ферму в карты. Вот так поиграли, сказал я. Кто проиграл, тот выиграл, а кто выиграл, сам дурак — теперь ему до скончания века сидеть и копаться в грязи в этом Дыркинвилле, Соединенные Штаты.
Признаю, я был маленький злобный звереныш, но оправдываться не собираюсь. Я был тем, кем был, кем стал, набираясь от всех и всего, где я вырос, и не вижу смысла делать по этому поводу большие глаза. Но вот что меня удивляет, так это терпение, с каким они относились ко мне все шесть месяцев, всё понимая и прощая мою тогдашнюю глупость. В первую зиму я бежал из дома четыре раза, один раз умудрившись добраться до Вичиты, и четыре раза они меня встретили, не задав ни единого вопроса. Вряд ли я тогда хоть на волос приподнимался над той самой грязью, был хоть на молекулу выше отметки, отделяющей человека от прочих, и логично было решение мастера, который, увидев, что душа моя подобна душе животных, приставил меня для начала именно к ним, то есть отправил в хлев.
Как ни противны мне были куры со свиньями, я предпочитал их компанию людям. Там я не знал, кого ненавижу сильнее, и каждый день менял их местами. Мамашу Сью и Эзопа я презирал, а о мастере даже думать не мог без гнева и возмущения. Это он, негодяй, заманил меня, из-за него я влип — конечно же, он у меня был главный за все ответчик. Больше всего меня изводили его оскорбительные, полные сарказма замечания и словечки, которые непрерывно летели в мой адрес, а также манера шпынять меня и гонять, с поводом и без повода, единственно из желания еще раз доказать, какая я дрянь. В обращении с теми двумя он был просто эталон вежливости, но хоть бы раз пропустил возможность уколоть меня. Как началось в первый день, так потом и поехало. Я довольно быстро пришел к выводу, что мастер Иегуда ничем не лучше, чем «дядюшка» Склиз, и пусть он мне не давал колотушек, как тот, но слова тоже имеют силу и тоже больно били по голове.
— Ну, мерзавец, — сказал он мне в то первое утро, — будь любезен, поведай, какие основы каких наук успели в тебя заложить?
— Основы? — сказал я и немедленно, как и положено уличному мальчишке, постарался дать быстрый и точный ответ. — У меня только одна основа — та, на которой сижу. Как у всех нормальных людей.
— Я спрашиваю тебя про школу, осел. Входил ли ты хоть единожды в класс, и если входил, то чему там успел научиться?
— Не ходил я ни в какую школу, больно нужно! Я что, не знаю, как время провести, что ли?
— Отлично. Слова мудреца, да и только. А как у нас обстоят дела с алфавитом? Буквы ты знаешь или нет?
— Кой-какие знаю. Те, которые практически полезные. А остальные мне без надобности. От них только голова болит — с какой бы стати мучиться?
— И какие же для тебя практически полезные?
— Надо подумать. Например, «о», эта мне нравится, и еще «у». Потом есть… ну… как их… «л», «р» и «е», и еще «т», которая как такой перекресток. Это мои любимые буквы, а остальные, да ну их к черту, плевать я на них хотел.
— Иными словами, ты можешь написать свое имя.
— О том и толкуем, хозяин. Я умею писать, как меня зовут, могу посчитать все года, хоть до второго пришествия, и знаю, что солнце на небе — это звезда. А еще знаю, что книжки для девчонок и маменькиных сынков, и если вы придумали меня учить по книжкам, то лучше сразу расторгнем наш договор и разбежимся.
— Не дрейфь, шпендрик. Твои слова для меня просто музыка. Чем ты глупее, тем лучше для нас обоих. Меньше исправлять, и, значит, мы с тобой сэкономим массу времени.
— А как насчет полетов? Когда начнем?
— Вот мы и начали. С этого момента все, что бы мы ни делали, направлено на обучение. Тебе это не всегда будет понятно, так что постарайся просто запомнить. Если будешь держать это в голове, то выдержишь, даже когда начнется трудное. У нас с тобой долгий путь, сынок, и для начала придется сломить твой дух. Хотел бы я по-другому, но иного способа нет. Впрочем, учитывая, из какого дерьма я тебя достал, с этой задачей мы справимся быстро.
Вот я и мерз целыми днями в хлеву, перелопачивая навоз, а те трое сидели в доме в тепле. Мамаша Сью занималась готовкой и прочей домашней работой, Эзоп валялся с книжками на диване, а мастер Иегуда не делал вообще ничего. С утра и до вечера он сидел на жестком прямом деревянном стуле и смотрел в окно, и, как мне казалось, других обязанностей у него не было. За всю зиму я ни разу не видел, чтобы он хоть зачем-нибудь вставал со своего места, разве что поболтать с Эзопом. Иногда я к ним даже прислушивался, однако смысл бесед ускользал. Они употребляли столько сложных, тарабарских слов, будто это был другой, им одним понятный язык. Через некоторое время, когда я немного обвыкся, я догадался, что они учатся. Мастер Иегуда взялся обучить Эзопа предметам школьной программы, и потому все книги, которые они читали, были учебниками: по истории, литературе, математике, латыни, французскому и так далее. Мастер, конечно, хотел научить меня летать, но, значит, еще хотел сделать Эзопа ученым, и, насколько я мог судить, эта вторая задача была для него важнее. Однажды утром, вскоре после моего появления на ферме, мастер сам как-то сказал:
— Ему, крысеныш, жилось хуже, чем тебе. Я нашел его двенадцать лет назад в Джорджии, когда он, в лохмотьях, ковылял через хлопковое поле. К тому времени он не ел два дня, потому что его мамаша, которая и сама-то была ребенком, умерла от туберкулеза и лежала в их хижине, а от хижины до того поля было четырнадцать миль. Столько малыш и прошел. Он уже бредил от голода, и не наткнись я на него тогда, никто не знает, что было бы. Физически он остался с тех пор искалечен самым прискорбным образом, но голова у него — великолепный инструмент, и он уже превзошел меня почти по всем дисциплинам. Года через три хочу отправить его в колледж. Пусть продолжит учиться, а потом, когда выучится и войдет в жизнь, он станет примером и образцом для всех негров, сдавшихся перед насилием, процветающим в этой лицемерной стране.
Я не понял из его речи ни слова, однако любовь в голосе разобрал, и она меня обожгла. Пусть я и был глуп, однако что это означает, понял. Мастер любит Эзопа как сына, а я приблудный звереныш, кретин, на которого можно спустить собак и выгнать под дождь.
Мамаша Сью была, как и я, неграмотна, и мы могли бы с ней стать товарищами по невежеству и ничтожеству, и тем не менее этого не произошло. Мамаша Сью относилась ко мне неплохо, но вот меня от нее брала оторопь, и привыкал я к ней дольше, чем к тем двоим вместе взятым, хотя их тоже трудно было назвать нормальными. Даже сняв с головы шляпу и распаковавшись из одеял, она нисколько не походила на женщину. Почему-то это меня угнетало, но даже когда я подсмотрел за ней в замочную скважину и своими глазами увидел пару сисек и убедился, что между ног ничего не болтается, все равно поверил не до конца. У нее были грубые, как у мужчины, руки, могучие плечи, под одеждой буграми ходили мышцы, а лицо — если не считать редких мгновений, когда оно вспыхивало своей прекрасной улыбкой, — хранило настолько замкнутое и отстраненное выражение, что больше смахивало на полено. Но, кажется, еще больше, чем внешность, меня отталкивали ее молчаливость и манера смотреть сквозь меня, будто меня вовсе нет. Приставленный к хозяйству, я в прямом подчинении находился у мамаши Сью и, следовательно, имел с ней дело чаше, чем с теми. Она выдавала задания, проверяла, как я их исполнял, следила, чтобы я умывался и чистил зубы перед сном, однако в ту часть дня, которую я проводил с ней рядом, я чувствовал себя более одиноким, чем если бы был в доме один. В ее присутствии под ложечкой начинало тянуть и я становился будто меньше ростом. От моего поведения ничего не зависело. Я мог скакать на месте или стоять спокойно, мог орать во все горло, а мог молчать — ничего не менялось. Мамаша Сью была как стена, и всякий раз, приближаясь к ней, я ощущал себя облачком дыма, крошечным пепельным клубом, который вот-вот разлетится по ветру.
Единственным человеком, кто относился ко мне и впрямь по-человечески, был Эзоп, но я с самого начала был настроен враждебно, и что бы он ни говорил, как бы ни поступал, мое отношение оставалось неизменным. Я ничего не мог сделать. Презрение к черным было в крови, а Эзоп к тому же был еще и безобразней всех, кого я имел несчастье видеть за свою жизнь, и я чувствовал себя оскорбленным уже тем, что вынужден жить с ним под одной крышей. Это шло вразрез с правилами, опрокидывало законы природы и все святыни, и я не позволял себе с ним примириться. К тому же говорил Эзоп так, как не говаривал еще ни один цветной, — даже не как американец, а будто английский лорд; к тому же он был любимчиком мастера, и всего этого оказалось достаточно, чтобы я и думать о нем не мог без судорог. Еще хуже мне было оттого, что, когда он вертелся рядом, приходилось держать рот на замке. Конечно, позволь я себе тогда разок ругнуться, и гнев мой немедленно вылился бы наружу, а я не забыл палец мастера, вонзавшийся в подбородок, и не имел ни малейшего желания снова подвергнуться пытке.
Но еще хуже было то, что самого Эзопа, похоже, нисколько не волновало мое презрение. Я пустил в ход весь свой арсенал гримас и косых взглядов, но, когда начинал кривляться, Эзоп лишь качал головой и чему-то улыбался. Я чувствовал себя дурак дураком. Как я ни старался причинить ему боль, мне ни разу не удалось его даже поддеть и хоть как-то открыть счет в свою пользу. Мало того что в нашей войне ему принадлежала окончательная победа, этот черный дьявол одерживал верх в любой, самой незначительной, самой паршивой стычке, и в конце концов я стал думать, что коли я здесь разучился вести честный и равный бой с честным обменом ударами, так виновато в этом проклятие, которое лежит на здешних местах. Я жил словно в кошмарном сне и чем отчаянней рвался проснуться, тем больше в нем увязал.
— Ты слишком держишься за свое, — сказал мне Эзоп как-то однажды днем. — Ты до того зациклен на своей собственной праведности, что слеп ко всему. Учти, тот, кто не хочет видеть дальше своего носа, никогда не заглянет в себя и не поймет, кто он такой.
— Я и так знаю, кто я такой, — сказал я. — Вот этого у меня никто не отнимет.
— Мастер и так не собирается у тебя ничего отнимать. Наоборот, он дает тебе почувствовать великий дар.
— Слушай, сделай мне одолжение, а? Не поминай при мне этого филина. Мутит меня от него, от твоего мастера, и чем реже о нем вспоминать, тем лучше.
— Он тебя любит, Уолт. Он верит в тебя всей душой.
— Да пошел бы он со своей душой знаешь куда? Этот врун хвоста крысиного за так не подарит. Цыганский князь — вот он кто, и если у него и есть душа, в чем лично я сомневаюсь, так ничего там нет, кроме злобы.
— Цыганский князь? — Эзоп выпучил свои и без того выпученные глаза. — Ты правда так думаешь? — Эта мысль, должно быть, показалась ему смешной, поскольку он тут же схватился за живот и покатился от хохота. — Да, голова у тебя работает что надо, — сказал он, вытирая с глаз слезы. — С чего, скажи на милость, ты так решил?
— Ладно тебе, — сказал я, покраснев от смущения. — Допустим, он не цыган. Тогда кто же он?
— Венгр.
— Кто?.. — Я запнулся. Я никогда в жизни не слышал такого слова, и оно меня настолько ошеломило, что я утратил дар речи
— Мастер — венгр. Он родился в Будапеште, но с детства живет в Америке. Вырос он в Нью-Йорке, в Бруклине, а отец у него и дед оба были раввины.
— Это еще кто такие — вроде крыс, что ли?
— «Раввин» по-еврейски «учитель». Но на самом деле это что-то среднее между священником и правителем.
— Понятно, — сказал я, — вот оно что. Тогда все понятно, а то! Значит, он хуже цыгана, этот твой Доктор-Черные-Брови, он жид. Хуже жида быть не может, как их только земля носит.
— Смотри, чтобы он не услышал, — сказал Эзоп.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29