А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Звуки не оставляли его и днем. Даже на коротких и желанных прогулках по конвиктскому двору, когда товарищи отдыхали и резвились (в той мере, в какой разрешал наставник), он плелся позади всех, с низко опущенной головой, спотыкаясь, шагая не в ногу с остальными, улыбаясь вялой, отсутствующей улыбкой в ответ на шутки товарищей, и думал, думал, думал. И только пальцы сцепленных за спиной рук, беспрерывно барабаня по тыльным сторонам ладоней, выдавали его. Он не был поглощен раздумьем. Он слушал музыку, звучавшую в нем. И проигрывал ее. Правда, мысленно.
Но поздними вечерами, когда конвикт затихал, он прокрадывался пустыми и гулкими коридорами в музыкальную комнату и здесь тайком от всех играл на рояле. То, что сочинил в уме. Играл чуть слышно, едва касаясь озябшими пальцами клавишей. В неотапливаемой комнате было холодно, и в лунном луче клубился сизый пар его стылого дыхания.
Когда живешь среди множества мальчуганов, трудно удержать что-либо в тайне. Особенно если многие из этого множества — твои друзья. Дружба, как и любовь, требовательна. Она отдает все. Но и требует не меньшего взамен. У Шуберта было много друзей в конвикте. И бесхитростный, верный Антон Хольцапфель, виолончелист ученического оркестра, и простодушный, без удержу влюбленный в литературу Альберт Штадлер, и умница, осторожный и неторопливый Георг Экель, и пылкий поборник свободы, порывистый Иоганн Зенн, и совсем юный, не по годам тщеславный Бенедикт Рандхартингер, и скромный, самоотверженный Иосиф Кеннер — каждый по-своему и каждый по-разному, но все одинаково крепко любили Шуберта. За тихий нрав, незлобивость и добродушие, за горячую готовность отдать другому все, что имеет, за терпкий, суховато-сдержанный юмор, за любовь к острому словцу и нелюбовь к присяжным острословам, готовым в угоду дешевому успеху выставить друга на посмеяние, за деликатность, душевность и ласковую покладистость.
Не удивительно, что все эти люди, столь не безучастные к Шуберту, рано или поздно открыли то, что он пытался скрыть.
Первым, кто это сделал, был, разумеется, Иосиф Шпаун — самый близкий из близких.
Однажды, зайдя в музыкальную комнату, он застал там Шуберта. Мальчик был один. Сидя за роялем, он пытался сыграть одну из сонат Моцарта. Музыка ее очень нравилась ему, но техники для хорошего исполнения явно не хватало.
Шпаун попросил сыграть что-нибудь более легкое. И тогда Шуберт, задумавшись и почему-то густо покраснев, исполнил менуэт. Был этот менуэт так мил и непосредствен, так мелодичен и красив, что Шпаун пришел в восторг. Похвалы старшего друга настолько обрадовали мальчика, что он признался — менуэт сочинен им. Больше того, вот уже много времени, как он втихомолку сочиняет. Им написано немало мелких пьес, соната, фантазия для фортепьяно, небольшая опера. Хотя понятно, все это вздор. Обо всем этом не стоит всерьез и разговаривать. Что путного создашь после Бетховена? Кто отважится назвать свою пачкотню музыкой, прослушавши хотя бы одну пьесу Бетховена? Но он ничего не может поделать с собой. Он пишет, потому что не может не писать. Так же, как есть, пить, спать, ему необходимо сочинять. Это просто жизненная потребность. Неодолимая и непреоборимая. Впрочем, недоспать или недоесть — куда ни шло. Не писать же невозможно. Единственное, что мучит его, — нехватка нотной бумаги. Он пробовал линовать белые листы. Но это пожирает уйму времени. А мысли нетерпеливы. Они так и стучат в голове. Рвутся наружу. К тому же нет денег и на простую бумагу. Просить у отца страшно. Отец ничего не должен знать. Сочинять музыку мальчишке, скажет он, что за блажь, что за вздорное баловство! Чего доброго, еще и высечет. Вообще теперь отец становится пасмурным и хмурым, как только в доме речь заходит о музыке. Любовь Франца к ней, похоже, готова перерасти в страсть. А всякая страсть пагубна. Вот и отметки становятся хуже. Значит, нет прилежания… Мальчик растет. Недалек день, когда начнет ломаться голос. Тогда прощай, придворная капелла. А вместе с ней и главное преимущество, сыгравшее столь решающую роль при поступлении в конвикт. Чтобы удержаться в конвикте, нужны хорошие отметки. Без них никакой талант не поможет. Хуже того, навредит. Важен не талант, а карьера. Раз талант мешает карьере, надобно сломить талант… И все же не сочинять он не мог. И мучился…
Выручил друг. Верный Шпаун, экономя на карманных деньгах, отказывая себе в лишнем куске сахару или яблоке, покупал ему нотную бумагу. Шуберт, как пишет Шпаун, ее «расходовал в невероятных количествах. Он сочинял чрезвычайно быстро и все время, отведенное для подготовки уроков, неизменно использовал для занятий композицией. Разумеется, на школьные предметы времени не оставалось».
Когда тайное стало явным, его уже не было смысла скрывать. Получив поддержку друзей, подкрепленный их верой, Шуберт перестал таиться. Он безбоязненно и в открытую предался своему влечению.
Надо отдать должное его соученикам. Он не походил на них. Резко не соответствовал им. А всякое несоответствие с общепринятым, всякое отклонение от привычной нормы встречается детьми в штыки, подвергается гонениям, а порой и жестоким издевательствам. Ничего этого не случилось в конвикте. Никто не осыпал его насмешками. Ни одна живая душа не ущемила его. Все ребята по-прежнему относились к нему хорошо. В этом, конечно, была немалая заслуга друзей. Они, в большинстве своем сильные, мускулистые парни, да и годами старше других, окружили маленького Франца крепким кольцом и не давали в обиду.
Никто не мешал ему заниматься тем, чем он хотел. Он же был на диво непритязателен. «Интересно было наблюдать, как он сочиняет, — пишет Альберт Штадлер. — Совершенно спокойно, не обращая ни малейшего внимания на шум и гам, столь неизбежные в конвикте, сидел он за письменным столиком, пригнувшись к листу нотной бумаги или книге (он был близорук), покусывая перо, испытующе барабаня пальцами по столу, и писал, легко и бегло, почти без помарок. Будто все должно было происходить именно так, а не иначе».
Даже события, сотрясавшие страну, казалось, проходили мимо него. Хотя были они огромны, огненны, громоподобны.
Девятнадцатый век шагал по земле в кровавом венце смертей и страданий. Европа содрогалась от войн. Их вел Наполеон, сначала генерал, затем первый консул Французской республики и, наконец, «божией милостью и установлениями республики император французов».
В непрерывной чреде войн, покрывших Европу холмами могил и пепелищами разрушений, неизменно участвовала Австрия. И неизменно испытывала поражения. Хотя писаки, продавшиеся за кусок казенного пирога, продолжали трубить о непобедимой силе империи, о государственной мудрости и дальновидности великого императора Франца, войска его терпели разгром за разгромом. Французы били их и при Маренго в 1800 году, и при Аустерлице в 1805 году, и при Регенсбурге в 1809 году.
И только один человек с завидным хладнокровием относился ко всем бедам, обрушившимся на страну. Тот, кто ввергнул страну в бездну бед, — император Франц. Франц боялся Наполеона. Но еще больше боялся он своего народа. Франц предпочитал капитуляцию перед Наполеоном капитуляции перед собственным народом. Наполеоновское нашествие вызвало в стране патриотический подъем. Простые люди, те, кто не обладал ни высокими чинами, ни выгодными местами, ни богатствами, рвались к оружию, чтобы защитить родную страну, родной дом и семью от захватчиков. Повсюду заседали комитеты обороны, повсюду возникали добровольческие отряды. То там, то здесь в речах вспыхивали призывы к свободе и конституции. А это как раз больше всего пугало Франца.
11 мая 1809 года французы подошли к Вене и взяли город в кольцо. Началась осада, тяжкая и мучительная. Но народ не сдавался. Он горел решимостью отстоять столицу. Части регулярной армии, отряды городской милиции, добровольцы народного ополчения, засев за крепкими городскими бастионами, готовились защищать город до последнего человека.
Патриотический пыл венцев был настолько велик, что даже императорский конвикт, несмотря на царившую в нем мертвечину и казенный гнет, оказался взбаламученным. «Когда французы приближались к Вене, — вспоминает Шпаун, — был создан студенческий корпус. Нам, воспитанникам конвикта, было запрещено записываться в него. Но, услышав, что в расположенном напротив большом университетском зале оглашался патриотический призыв фельдмаршала-лейтенанта Коллера, и увидев, с каким энтузиазмом студенты спешили вступить в корпус, мы не смогли удержаться и тоже записались. Торжествуя, мы вернулись в конвикт, украшенные красно-белыми лентами корпуса. Директор конвикта встретил нас упреками, но мы уже не обращали на него внимания и, полные воодушевления, в ближайшие же дни отправились в поход. Но уже через три дня был получен высочайший приказ эрцгерцога Райнера, обязывавший нас немедленно покинуть корпус и вернуться в конвикт. Здесь нас продержали несколько дней взаперти, чем и закончилась наша игра в солдаты».
Видя, что венцы не намерены сдаваться, французы начали артиллерийский обстрел осажденного города. Восемнадцать часов ухали тяжелые гаубицы, свистели снаряды, грохотали разрывы.
В одном из подвалов, расстелив одеяло на сыром и холодном каменном полу, лежал Бетховен. Обложив больные уши подушками, он старался уйти от войны. И не мог. Она и здесь, в глубоком подземелье, вставала пред ним, ужасная и отвратительная.
В другом конце города умирал Гайдн. Семидесятисемилетнего старца при первом же орудийном выстреле поразил удар. Парализованный, он недвижно лежал в кровати и глядел тоскливыми, умными и непонимающими глазами в окно, где на некогда тихой улочке буйствовала война.
А на Университетской площади, словно узники в тюрьме, неотлучно сидели среди каменных стен конвикта его воспитанники. И с любопытством вглядывались в звериный лик войны, вплотную подступившей к ним.
«Перед нашими глазами, — вспоминает Шпаун, — на Университетской площади в одном из ее чудесных фонтанов разорвался гаубичный снаряд. Но вдруг раздался взрыв и в самом здании конвикта. Оказывается, другой снаряд пробил крышу, прошел сквозь все этажи и разорвался в комнате надзирателя Вальха, который как раз в этот самый момент поворачивал ключ, чтобы отпереть дверь. Благодаря счастливой случайности во всех трех этажах не было надзирателей в их комнатах, в противном случае, возможно, все трое не остались бы в живых. Кое-кто из наших сорванцов сожалел, что этого не случилось: по крайней мере мы сразу избавились бы от трех ненавистных мучителей».
И только один человек в конвикте находился от всего этого вчуже: Шуберт. Нарушение привычного, раз навсегда заведенного распорядка жизни он использовал с максимальной выгодой для себя. Все время, высвобожденное от уроков, он проводил в музыкальной комнате, сочиняя музыку. А когда товарищи забегали к нему, чтобы сообщить последние новости, он с рассеянной улыбкой выслушивал их, и, как только они убегали, вновь принимался за любимое дело.
Его даже обошло стороной происшествие, всколыхнувшее весь конвикт. Поглощенный музыкой, он на первых порах пропустил мимо ушей то, что взволновало всех. И лишь потом, когда пришла разлука с близким другом, ощутил всю тяжесть происшедшего.
События, сотрясавшие мир, откладывали свой отпечаток и на конвиктскую жизнь. Хотел того патер Ланг или не хотел, воздух свободы прорывался в классы и дортуары. И горячил и без того горячую кровь молодежи. И будоражил и без того отчаянные головы. Когда один из воспитанников, Иоганн Бахер, подвергся жестокому и несправедливому наказанию, конвикт возроптал. Глухо, но угрожающе.
Этого было достаточно, чтобы испугать начальство.
И оно прибегло к испытанному средству испуганных — к запугиванию. Трусливо, исподтишка Иоганн Бахер был брошен в карцер. И лишь после того как за ним захлопнулись тяжелые двери и с лязгом закрылись засовы, начальство объявило во всеуслышание, что впредь всех непокорных ожидает та же кара.
И тогда скрытое недовольство вспыхнуло бунтом. Его возглавили Иоганн Зенн, близкий друг Шуберта, и Михаэль Рюскефер. Вместе с другими юношами они бросились к карцеру, чтобы силой освободить товарища.
Их попытка окончилась неудачей. Зенну и Рюскеферу пришлось покинуть конвикт. Рюскефер сам подал прошение об увольнении. Зенн же был изгнан, и не просто, а с клеймом бунтовщика.
События в стране меж тем шли своей чередой. 12 мая, в полтретьего пополудни, над Веной распростерлась тишина. Внезапная, а потому еще более устрашающая, чем бомбардировка.
На городском валу взвился белый флаг. Императорская резиденция сдалась. Сам государь при сем не присутствовал. Еще за неделю до начала осады он бежал из города.
После проигрыша войны император не особенно горевал. Напротив, узнав о жестоком поражении, нанесенном Австрии в битве при Ваграме, он с удовлетворением заметил:
— Ну вот, разве я раньше не говорил, что так оно и произойдет? А теперь все мы можем разойтись по домам.
Кончилась война, наступило перемирие. Но радости и счастья не принесло. Ибо было оно горьким, рожденным поражением.
В Вене хозяйничали французы. Они отрезали город от всей страны. Часовые у городских ворот никого не впускали и не выпускали. Не хватало продуктов. Бешено росла дороговизна. Жить приходилось впроголодь.
Наконец в Шенбрунне был подписан мир. Тяжелый и обременительный. Австрия потеряла Триест, часть Каринтии, Западной Галиции и ряд других областей. Ей предстояло выплачивать Наполеону большую контрибуцию.
Если первое несколько пошатнуло престиж императора Франца, то второе подкосило народ. Именно ему приходилось расплачиваться за бездарность правителей. И как это обычно бывает, цена была дорогой: лишения, налоги, недоедание.
С каждым днем жить становилось трудней. Не удивительно, что Шуберт, приходя по праздникам домой, заставал отца мрачным и раздраженным. — Франц Теодор бранил жизнь. Но винил он во всем не императора и его приближенных, а Наполеона, этого изверга рода человеческого, ниспосланного на землю как суровое испытание людям за их грехи и неверие, как справедливая «ара за приверженность к бунтам.
Естественно, что в эту зыбкую пору отец и слышать не хотел о музыке. Единственно, чего он требовал, сжав кулаки и тихо, сквозь зубы цедя слова, — хороших отметок, прилежания, повиновения. Пока существует государство, — а оно стоит, несмотря на все превратности и неудачи войны, — будут существовать и слуги его. Значит, надо думать только о том, чтобы скорее занять свое место среди них…
Впрочем, ни долгие рацеи, ни глубокомысленные тирады отца не влияли на сына. Он молча слушал, не перечил, согласно кивал головой (не потому, что лицемерил или кривил душой, а в силу мягкости характера и нелюбви к спорам) и торопился вернуться в конвикт.
Хотя конвикт продолжал оставаться ненавистной тюрьмой, он все же был лучше отчего дома. В конвикте как-никак можно было заниматься творчеством и не надо было выслушивать отцовских поучений. А в последнее время здесь вообще увлечение Шуберта музыкой стали поощрять.
Дирижер ученического оркестра Вацлав Ружичка разглядел в нескладном увальне, молчаливом и застенчиво краснеющем, недюжинное дарование. Не просто талант, а нечто небывалое.
Придворный органист и альтист Бургтеатра Ружичка принадлежал к той редкой категории людей, которые, будучи одержимы страстью, живут только ею одной. Они не обращают внимания на превратности судьбы, на неудобства, лишения. Все свои мысли и поступки они подчиняют бескорыстному служению страсти, обуявшей их. Такой страстью для Ружички была музыка. Беззаветно влюбленный в нее, он приходил в восторг, встречая подобную любовь у других. Не мудрено, что, приметив Шуберта, Ружичка полюбил его. А узнав поближе, изумился ему. С таким он еще никогда не сталкивался в жизни. Для Вацлава Ружички, скромного музыканта, искусство было прежде всего трудом. Все, чем он обладал к своим пятидесяти годам, покоилось на труде — долгом, упорном, большею частью изнурительном. А этот мальчуган все постигал с непостижимой, устрашающей легкостью. И что самое поразительное, постоянно и неутомимо трудился. Ни на миг не ослабляя стараний и усилий.
Очень скоро Ружичка пересадил Шуберта со вторых скрипок на первые, а затем назначил своим заместителем.
Мальчик прекрасно дирижировал оркестром. Все воспитанники, даже великовозрастные, а их было немало в конвикте, беспрекословно подчинялись ему, тихому и невластному. Сила художественного обаяния Шуберта была настолько велика, что даже самые отчаянные сорвиголовы не смели ей противостоять.
Ружичка стал заниматься с Шубертом теорией музыки и основами композиции. Но очень скоро убедился, что ученик мало нуждается в услугах учителя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31