А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я же, мучимый голодом, проглотил первое блюдо столь поспешно, что мог показаться смешным.
– Вы расправились с едой не хуже волка, – улыбнувшись, сказал Бетховен и указал на мою пустую тарелку. – Что же вы съели?
– Я настолько проголодался, – проговорил я в ответ, – что не обратил внимания на блюдо.
– Поэтому вы с таким мастерством и естественностью только что исполнили партию Флорестана, человека, измученного голодом. Стало быть, заслуга принадлежит не вашему голосу и не вашей голове, а только вашему желудку. Итак, хорошенько поголодайте перед спектаклем, тогда опере обеспечен успех.
Все сидевшие за столом обрадовались и рассмеялись не столько самой шутке, сколько тому, что Бетховен все же пошутил.
Когда мы покидали княжеский дворец, Бетховен сказал мне:
– В вашей роли будет меньше всего изменений. В ближайшие дни зайдите ко мне домой за партией. Я сам перепишу ее для вас.
Через несколько дней я доложил о себе его старику слуге, встретившему меня в передней. Он не знал, как поступить со мной, ибо как раз в эту минуту его господин мылся. До меня доносился плеск воды. Бетховен окатывал себя целыми кувшинами, испуская при этом рычание и стоны, это означало, что он испытывает полное удовольствие. Мне казалось, что я прочел на неприветливом, испещренном морщинами лице старого слуги слова: «Доложить или отослать прочь?», но он вдруг спросил:
– С кем имею честь?
– Иозеф Рекель, – назвал я себя.
– Ах вот оно что, – протянул старик. – Мне как раз приказано доложить, когда вы придете.
Он вышел, но вскоре вернулся и распахнул передо мной дверь. Я вошел в обитель, освященную присутствием величайшего из гениев. Она была обставлена просто, почти бедно, в ней царил беспорядок. В углу стоял открытый рояль, заваленный нотными тетрадями. На стуле тоже валялись ноты – отрывок из Героической, отдельные партии оперы, над которой он работал. На других стульях, на столе, под столом лежали камерные произведения, фортепианные трио, наброски симфонии. Они окружали и массивный умывальник, стоя подле которого маэстро поливал холодными струями свою широкую Грудь.
Он принял меня, ничуть не стесняясь своей наготы, и я имел возможность восхититься его могучей мускулатурой и крепким телосложением. Судя по ним, композитору можно было предсказать Мафусаилов век…
Бетховен, благосклонно и широко улыбаясь, приветствовал меня. Одеваясь, он рассказал, с каким трудом переписал партию из неудобочитаемой партитуры. Сделал он это для того, чтобы я мог быстро и без ошибок разучить свою роль».
И Рекель и его товарищи по театру выполнили пожелание Бетховена. Они быстро разучили свои роли. Так что через несколько месяцев, 29 марта 1806 года, «Фиделио» вновь появился на сцене. На этот раз во второй редакции. Либретто переработал Стефан Брейнинг. Он с ведома своего друга соединил два акта воедино, освободил оперу от некоторых длиннот и добился того, что действие стало развиваться динамичнее.
Теперь опера понравилась больше. Но все же до громкого успеха было еще очень далеко. Об этом красноречивее всего говорила касса.
Для Бетховена материальный неуспех был сильным ударом. С постановкой «Фиделио» он рассчитывал улучшить свои дела. А они были далеко не блестящи. Теперь он редко выступал в концертах. Почти единственным источником существования оставался авторский гонорар. По договору дирекция театра должна была выплачивать Бетховену определенный процент со сборов. Каково же было его удивление и огорчение, когда он узнал, что три представления «Фиделио» принесли ничтожную сумму. Возмущенный, он бросился к барону Брауну и потребовал наказать недобросовестных бухгалтеров и кассиров, обсчитывающих автора.
Но барон никого не собирался наказывать. Напротив, он холодно, с чуть заметной и тем более оскорбительной иронией заявил, что не к чему валить с больной головы на здоровую. От этого положение дел не улучшится. Персонал не виноват, что опера не делает сборов. Да, ложи и кресла действительно были полны. Но балконы пустовали. Возможно, маэстро, находясь в оркестре и дирижируя своей оперой, не заметил этого. Но это факт. Точно такой же, как небольшой сбор. Да иначе и не могло быть. Не ложи и кресла наполняют кассу. Главные деньги текут с балконов. Там хотя цены и дешевле, зато мест больше. Словом, доход приносит не образованная публика лож и первых рядов, а толпа, расхватывающая недорогие места. Оперы Моцарта потому и пользуются неслыханным успехом, что они понятны не только образованным, но и толпе…
– Я пишу не для толпы… Я пишу для образованных! – взревел Бетховен.
– Но не они заполняют театр, – все так же холодно возразил Браун и, повертев в руках кассовые рапортички, продолжал: – Для хороших сборов нужна толпа. Поскольку же вы, сочиняя музыку, отвергаете все компромиссы, вы сами виноваты в том, что авторские так малы… Впрочем, если бы Моцарту выплачивали такой же процент со сборов его опер, он был бы богачом…
Дальше Бетховен слушать не стал. Вскочив со стула, он стукнул кулаком по письменному столу, за которым сидел барон, – тот при этом невольно отпрянул назад – и потребовал:
– Отдайте мою партитуру!
Барон тоже вскочил и, опасливо поглядывая на пылающее лицо Бетховена, попятился к стене.
– Я хочу получить свою партитуру! – гремел разъяренный Бетховен. – Немедленно отдайте партитуру!…
Барон, боясь приблизиться к столу, издали протянул руку, схватил колокольчик и позвонил.
– Партитуру вчерашней оперы… этому господину… – приказал он вошедшему служителю.
Тот вышел и вскоре вернулся с объемистым фолиантом в руках. Схватив его и не попрощавшись, Бетховен вышел из комнаты.
С того дня партитура «Фиделио» очень долго пролежала без движения. Лишь через восемь лет злосчастная опера вновь явилась на сцену.
Впрочем, это было наилучшим исходом. Как ни горько было сознавать, но по зрелом размышлении, успокоившись, он сам пришел к выводу: оперу следует снова переработать. Но сейчас сделать это он был физически не в состоянии.
Нужно время, и немалое, чтобы партитура отлежалась. Только тогда он сможет взглянуть на нее со стороны и вновь – в который уж раз! – приняться за многострадальную оперу.
– Мой «Фиделио» не понят публикой, – с горечью признавал Бетховен, – но я знаю, его еще оценят. И хотя я прекрасно понимаю, чего стоит «Фиделио», я так же прекрасно сознаю, что моя стихия-симфония.

V

Недовольство все росло и росло. Его рождали стук колес и топот копыт. Бетховен их не слышал, но он их ощущал. Они неумолчно звучали в однообразном покачивании кареты.
Бетховен не любил бездействия, томительно однообразного в особенности. Дорога с ее вынужденным бездельем и раздражала и злила его. Было время, когда он пытался работать в пути, – пробовал записывать приходящие в голову мысли. Но тряска мешала. Рука прыгала, и через несколько дней он лишь с трудом разбирал написанное, да и то не все и не всегда.
А главное – дорога отвлекала и не давала сосредоточиться. Казалось, и мысли, подобно седоку, беспокойно подпрыгивают; как ни старайся, все равно их не ухватишь. А все, с чем он не мог совладать, приводило его в ярость.
Потому он почти никуда не ездил.
Но на этот раз выехать все же пришлось. Ненависть к завоевателям оказалась сильнее нелюбви к дороге.
Бетховен ненавидел не французов вообще, а французов-поработителей. Ему всю жизнь была органически чужда национальная ограниченность и вражда к другим народам, это оружие маньяков, подлецов и бездарностей. Среди его друзей были и немцы, и австрийцы, и чехи, и венгры, и евреи, и мулаты. Когда в разгар наполеоновских войн его посетил француз барон де Тремон, он радушно принял гостя, живо интересовался музыкальной жизнью Франции и заявил, что с радостью съездил бы в Париж послушать превосходное исполнение тамошним оркестром симфоний Моцарта.
Бетховен покинул Вену, кишевшую французскими солдатами и офицерами, согласно неписаным законам захватчиков по-хозяйски властными и бесцеремонными, и выехал в Венгрию, в родовое поместье своих друзей Брунсвиков – Мартонвашар.
Там было тихо и мирно. Целыми днями бродил он по скошенным полям. Под башмаками похрустывало золотистое жнивье. Вдали рдели подернутые багрянцем осени клены. На горизонте склоняли головы пирамидальные тополя, похожие на стройных девушек с узкими бедрами, обтянутыми шелком.
А то он забредал в деревушку, где на сонной и присмирелой улице копошились в пыли черные, невиданно кучерявые свиньи. Миновав церковь, на остром шпиле которой дремала старая ворона, он пересекал широкую площадь и входил в трактир. Здесь за дощатыми столами, уставленными кружками с вином и глиняными, в грубых и ярких узорах мисками с красным перцем, сидели крестьяне. Пожилые, степенные, они молчаливо макали в вино обвислые, как у моржей, усы и слушали цыгана-скрипача, который, изогнувшись в три погибели, разливался трелями под глухой и звонкий аккомпанемент цимбал.
А вечерами в замке, где развешанные по стенам ветвистые оленьи рога и мушкеты молча повествуют о забавах гордых и свирепых с виду предков Брунсвиков (их потемневшие от времени портреты тоже украшали стены), он отдыхал в обществе Терезы и ее брата Франца.
Ему он и посвятил фортепианную сонату, созданную в Мартонвашаре.
Хотя вернее было бы сказать, что он ее здесь только записал.
Создавалась она год за годом, долгое время созревая в голове.
Несколько лет назад он вдруг почувствовал неодолимую потребность писать по-новому. Старые пути перестали удовлетворять. Хотя они были проложены им же самим и отмечены такими вехами, как Патетическая или Лунная.
Неудовлетворенность собой все возрастала. И однажды, после того как старый, верный Крумпхольц, прослушав только что сочиненную Пятнадцатую – Пасторальную сонату, разразился шквалом восторженных восклицаний, Бетховен поднял вверх руку и, выставив вперед ладонь, поморщившись, проговорил:
– Я не очень доволен своими прежними работами. Отныне я намерен избрать новые пути.
Вслед за тем он в течение трех лет сочинил три фортепианные сонаты опус 31 – Шестнадцатую, Семнадцатую и Восемнадцатую. Во второй из них – ре-минорной – финальное аллегретто построено на стремительно равномерном движении. Тему этого аллегретто ему подсказал всадник, прогалопировавший мимо окон его квартиры. Равномерный цокот копыт, мерное покачивание туловища в седле родили эту музыку…
Карету с силой встряхнуло. Из-под копыт лошадей вспорхнула куропатка и испуганно взвилась ввысь. Потянуло горьким и терпким запахом полыни. Пряно и сладко запахло медом. Бетховен закрыл глаза и нахмурился. С той поры, как писалась эта соната, не прошло и пяти лет, а топота лошадиных копыт ему уже слышать не дано.
Три сонаты опус 31 знаменовали начало поисков нового. Соната законченная в замке Брунсвиков, явилась их венцом.
Это была бессмертная соната опус 57 – Двадцать третья соната для фортепиано, ныне известная под именем Аппассионаты.
Обычно ранее написанное его не волновало. То, что однажды вырвалось из души, уже душу не трогало. Но эта соната не покидала его и сейчас. Больше того: ее поразительная музыка, однажды уже излитая на бумаге, занимала его ум и теперь, и не меньше, чем несколько лет назад, когда она впервые и вдруг зазвучала в нем.
Он с удивительной ясностью помнил то утро, словно было это не три года, а три дня назад. Так же, как сегодня, клубилась серая предрассветная мгла, так же сладко и пряно пахла спелым медом луговая трава, так же тихо и сторожко притаилась природа в ожидании извечного и всякий раз неожиданного чуда – восхода солнца.
Он шел горной долиной, поросшей густым орешником, и называл Рису имена птиц, чьи голоса доносились до его слуха. Тогда он еще время от времени слышал их.
Вдруг он смолк. Рис с удивлением уставился на него. Их глаза на миг встретились.
Он глядел на Риса и не видел его. Он видел что-то свое, ведомое лишь ему одному и настолько ослепительное, что и глаза его искрились светом.
А потом мотнул головой, втянул шею в плечи и зарычал. Громко и невнятно, так, что со стороны нельзя было разобрать ни мотива, ни ритма. Он рычал и бубнил что-то нечленораздельное всю дорогу. Когда же Рис, ради любопытства пересилив робость, спросил, что это такое, он отрывисто ответил:
– В голову пришла тема заключительного аллегро сонаты.
Вернувшись домой, он бросился к роялю и, так и не присев на скамеечку, стоя, заиграл.
Из-под его коротких, словно обрубленных по одной мерке, обросших черными волосами пальцев вырвался поток звуков. Бурный и неукротимый, он несся вперед, налетал на преграды, отскакивал и, разбежавшись, вновь кидался вперед. В яростном клокотании вскипала борьба, жестокая, неистребимая.
Так продолжалось больше часа. Бетховен все играл и играл, то возвращаясь к той или иной мысли, то на ходу меняя мелодический рисунок и вновь проигрывая переработанный кусок, то опять и опять начиная все сначала. И с каждым повторением фраза становилась проще, чеканнее, выразительнее.
Кончив играть, он встал, прошелся по комнате крупными и быстрыми шагами, поднял голову и невидящим взглядом посмотрел на Риса. Тот забился в угол.
– Сегодня я не смогу заниматься с вами, – удивленно вскинув брови, проговорил Бетховен. – Мне еще надо поработать, – и он, теперь уже медленно, направился к столу.
Тогда закончить сонату ему не пришлось. Более срочные дела оттеснили ее: помешала опера, доставившая столько хлопот и треволнений. А быть может, для Аппассионаты тогда еще просто не приспело время.
Зато сейчас черновая рукопись, испещренная торопливыми закорючками нот и нещадно испятнанная кляксами, лежала в дорожном чемодане, притороченном ремнями к карете, мчащейся по серой предpассветной степи.
Закончив сонату, Бетховен покинул Брунсвиков и отправился к Карлу Лихновскому, в его поместье Грэц, близ городка Тропау.
Лошади замедлили бег. Карету раз-другой мотнуло на рытвинах, и она остановилась. Впереди был степной колодец. Почуяв водопой, кони нетерпеливо затрясли сбруей.
Бетховен, расправив онемевшие колени, вышел из кареты. Прямо на него глядело распятие. Серый крест в серой предрассветной степи. И на этом громоздком железном кресте – грубое изваяние человека с закрытыми глазами, страдальчески воздетыми бровями и длинным изможденным лицом. Хотя все его горести были лишь мельчайшей каплей в океане горя и мук, принесенных им миру.
Истребительные войны, натравливание одного народа на другой, пытки, темницы, костры – и все из-за какого-то распятого еврея. Ибо что такое Христос? Распятый еврей, и только.
Бетховен усмехнулся – мысли безбожные, а значит, крамольные, за них в Австрии – тюрьма.
Налетел ветерок. Взволновал степные травы. Принес горьковатый и печальный запах полыни. Обдал теплом. И мигом, словно по взмаху дирижерской палочки, жаворонки, цикады, кузнечики ударили во все голоса. Их дружный аккорд был настолько пронзителен и громок, что лошади вынули из ведер блестящие от воды морды и с изумлением огляделись вокруг.
Сзади, на горизонте, бурая полоса, отчеркнувшая землю от неба, дрогнула и стала суживаться. А над ней вспыхнуло и стало расползаться по небу розовато-сиреневое сияние.
И вдруг все преобразилось – трава, деревья, цветы. Еще минуту назад серые и однотонные, они заиграли разными красками. Из-под земли показалась багровая дужка. Она все росла и светлела, даруя природе новые и новые краски. Вот уже дужка превратилась в полукруг, затем в круг со срезанным низом и, наконец, в огромный шар. Чуть вздрогнув, громадный оранжевый шар оторвался от земли и едва заметно, уверенно и величаво стал подниматься по небосклону.
И чем выше он всходил, тем светлее и радостнее становилось вокруг. И по мере того как в нёбе вставало дневное светило, в сознании композитора вновь всплывала музыка, однажды уже созданная и закрепленная на бумаге, музыка такая же могучая и величественная, как восходящее солнце. Побочная тема Аппассионаты, преисполненная силы и мужества, овеянная героикой, широкая, как озаренный солнечным сиянием небосвод, и такая же, как он, светозарная. Она тоже родилась в смутном сумраке преддверия зари, когда туманы, клубясь, превращают и небо и землю в единую, зыбкую, тревожно колышущуюся серовато-белесую массу.
Первая тема сонаты полна этой тревожной неопределенности. Настороженно и мрачно ее начало. Затаенная боль слышится в первых же фразах. Они глуховато гудят, вопрошают и завершаются трелью, еще больше подчеркивающей смятение и зыбкость чувств.
Пульсирующий, ритмически острый мотив – предельно лаконичный и выразительный, он предвосхищает бессмертную тему судьбы, открывающую Пятую симфонию, с суровой непреклонностью дробит тьму, подготовляет рождение светлой, героической побочной темы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33