А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Славный мальчик! Ей захотелось поцеловать его… по-матерински, в лоб.)
Она кротко ответила:
— Чтобы прокормиться.
Он был поражен. Ему это и в голову не приходило.
— Жизнь не так проста, — продолжала она непринужденно-насмешливым тоном, — прежде всего надо есть, каждый день есть. Сегодня пообедал, а завтра начинай сначала. Кроме того, надо одеваться. Одеть все — и руки, и ноги, и голову. Вот сколько вещей! И за все туловище надо платить. Жить — значит платить.
Впервые он заметил то, что ускользнуло от его близоруких глаз влюбленного: скромный, местами потертый мех, уже не новые ботинки и другие признаки недостатка, которые скрадывала присущая парижанке элегантность. И сердце у него сжалось.
— Нельзя ли, нельзя ли мне помочь вам? Она покраснела и чуть отстранилась от него.
— Нет, нет, — обиженно возразила она, — об этом не может быть и речи… никогда… я не нуждаюсь…
— Но я был бы так счастлив!
— Нет… и довольно об этом. Или я с вами не дружу.
— Так, значит, мы друзья?
— Да. Если только вы не отказываетесь, просмотрев эту мазню.
— Ну, конечно, нет! Вы же не виноваты.
— Но это вас огорчает?
— О да!
Люс от удовольствия даже засмеялась.
— Вам весело? Злая!
— Нет, это не злость. Вы не поняли. — Почему же вы смеетесь?
— Не скажу.
(А сама думала: «Дорогой мой! Какой же ты милый… Огорчился из-за того, что я скверно рисую!»
И сказала:
— Вы добрый; спасибо.
(Он удивленно взглянул на нее.)
— Не старайтесь понять! — Она ласково похлопала его по руке. — Довольно, поговорим о другом…
— Да, только еще один вопрос… Мне все-таки хотелось бы знать… Скажите (только не обижайтесь!)… может быть, вы сейчас стеснены в средствах?
— Нет, нет, я так сказала потому, что иногда бывали трудные минуты. А теперь нам уже легче. Мама нашла место, где хорошо платят.
— Ваша мама работает?
— Да, на заводе военного снаряжения. Там платят двенадцать франков в день. Мы теперь богатые!
— Как, на заводе? На военном заводе?
— Да.
— Но это ужасно!
— Что поделаешь! Надо брать что подвернется!
— Люс, но если бы вам, — вам самой предложили?..
— Мне? Но вы же видите: я мазюкаю… Теперь-то вы согласны, что я права, занимаясь этим?
— Но если бы вам надо было зарабатывать и ничего другого не представилось, кроме работы на военном заводе, вы пошли бы?
— Если бы надо было зарабатывать и не было выбора? Ну, еще бы! Помчалась бы со всех ног!
— Люс, а вы думали о том, что там делают?
— Нет, не думала.
— Там делают то, что несет страдания, смерть, что будет терзать, жечь, мучить таких людей, как вы, как я…
Она приложила палец к губам в знак молчания.
— Знаю, все знаю, но не хочу об этом думать.
— Не хотите думать?
— Не хочу, — решительно сказала Люс.
И, с минуту помолчав, продолжала:
— Надо жить… Как только начинаешь думать — жить невозможно… А я хочу, хочу жить! Если жизнь заставляет меня делать то или другое, разве я должна из-за этого терзаться? Я тут ни при чем, я этого не хотела, и не моя вина, если это дурно. В том, чего я хочу, нет ничего дурного.
— А что вы хотите?
— Прежде всего — жить.
— Вы любите жизнь?
— Еще бы! А разве это нехорошо?
— Нет, нет, так хорошо, что вы живете!
— А вы? Вы не любите жизнь?
— Я не любил ее раньше, до того…
— До того, как?..
(Ответа не требовалось. Все было понятно без слов.)
Пьер пытался уточнить ее мысль.
— Вы сказали «прежде всего», «прежде всего я хочу жить». А потом? Чего бы вам еще хотелось?
— Не знаю.
— Нет, знаете.
— Вы очень нескромны.
— Да, очень.
— Я стесняюсь сказать вам…
— Шепните мне на ухо. Никто и не услышит. Она улыбнулась.
— Мне хотелось бы… (Она запнулась.) Мне хотелось бы чуточку счастья…
(Они сидели так близко один к другому!)
Она продолжала:
— Разве я слишком многого требую? Я часто слышу, что это эгоистично; да я и сама себе говорю: «На что мы сейчас имеем право?» Когда видишь кругом столько страданий, столько горя, не смеешь ничего требовать. И все же мое сердце требует и говорит: «Нет, есть у тебя право, есть право на чуточку, на капельку счастья…» Ну скажите мне прямо: разве это эгоистично? Вы находите, что это нехорошо?
Его охватила бесконечная жалость. Этот крик сердца, трогательный и простодушный, взволновал его до глубины души. На глазах у него выступили слезы. Сидя на скамье, прижавшись друг к другу, они чувствовали теплоту своих колен. Ему хотелось повернуться, обнять ее, но он боялся потерять самообладание. Они сидели не двигаясь, глядя себе на ноги. Торопливо, горячо и глухо, едва шевеля губами, он проговорил:
— Маленькая моя! Моя дорогая! Мне хочется прижать ваши крохотные ножки к своим губам, мне хочется всю вас съесть…
Не поворачиваясь, так же торопливо и тихо, она ответила в полном смущении:
— Вы с ума сошли! Замолчите! Прошу вас…
Мимо них медленно прошел пожилой человек. Им казалось, что они растворяются в безграничной нежности…
В аллее не было никого. Взъерошенный воробей копошился в песке. Фонтан рассыпался светлыми каплями. Они робко обернулись друг к другу; и как только взгляды их встретились, губы их, словно летящие птицы, соединились, боязливо и трепетно, и разлетелись. Люс встала, пошла. Пьер тоже поднялся. Она сказала ему:
— Останьтесь.
Они избегали смотреть друг на друга. Пьер пробормотал:
— Люс… эта капелька счастья… теперь есть она у нас… скажите?
* * *
Из-за непогоды завтраки у фонтана с воробьями прекратились. Февральское солнце затянуло туманами. Но они не могли погасить то солнце, которое влюбленные носили в своем сердце. Не все ли равно, какая погода: холод, жара, дождь, ветер, снег или солнце! Им всегда хорошо. А будет все лучше и лучше. Когда счастье в поре своего цветенья, самый прекрасный день — это сегодня.
Туман был им на руку: было меньше риска попасться кому-нибудь на глаза, и они не расставались подолгу. С утра Пьер поджидал Люс у остановки трамвая и сопровождал ее в беготне по Парижу. Воротник его пальто был поднят. Люс была в меховой шапочке, в боа, плотно окутывавшем ее шею до самого подбородка: под туго натянутой вуалеткой маленьким кружочком вырисовывались ее губки. Но самой лучшей вуалью для обоих была влажная пелена укрывающей мглы, густая, пепельно-серая, с желтыми фосфоресцирующими бликами. В десяти шагах ничего не было видно. Они шли по старым улицам, выходившим к Сене, среди сгущавшегося тумана. О друг туман, на твоих ледяных простынях потягивается и нежится мечта! Они были как зернышко в мякоти плода, как огонек, скрытый в потайном фонаре. Пьер крепко держал свою спутницу под руку; они шли в ногу, оба почти одного роста, — Люс чуть повыше, — и щебетали вполголоса, близко наклонившись друг к другу; ему так хотелось поцеловать влажный кружок на вуалетке!
Люс ходила продавать к скупщику поддельной старины заказанные ей «брюквы» и «репки», как она их называла. Они не спешили и как бы нечаянно (по крайней мере они хотели себя в этом уверить) выбирали путь подлиннее, сваливая вину на туман. Когда же, наконец, вопреки всем хитростям, на которые они пускались, чтобы обойти его, нужный им дом вставал перед ними, Люс входила в лавку, а Пьер становился на углу улицы. Он ждал подолгу, и ему было холодно. Но ради Люс он счастлив был ждать, зябнуть и даже скучать. Наконец девушка показывалась, быстрым шагом подходила к нему, улыбающаяся, растроганная, обеспокоенная, не продрог ли он. По ее глазам он видел, когда все сходило благополучно, и радовался не меньше ее самой. Но чаще она возвращалась с пустыми руками; чтобы получить деньги, приходилось наведываться два-три дня подряд. Хорошо еще, если ей не делали грубых замечаний и не возвращали заказа. Как раз сегодня ей устроили целый скандал из-за миниатюры, сделанной по фотографии одного почтенного покойника, которого она никогда не видела. Родные возмущались тем, что она не передала в точности цвет его глаз и волос. Придется переделывать! Склонная видеть смешное в своих житейских невзгодах, она посмеивалась, бодрилась; но Пьеру это не казалось смешным; он выходил из себя:
— Идиоты! Какие идиоты!
Рассматривая фотографии, которые Люс предстояло воспроизвести в красках, Пьер кипел от негодования (до чего ее забавляла эта смешная ярость!) при виде тупых физиономий, застывших в торжественной улыбке. Он считал кощунством, что милые глаза Люс должны созерцать, а руки воспроизводить эти грубые лица. Нет, это возмутительно! Лучше уж копировать картины старых мастеров; но на это нечего было рассчитывать: закрывались последние музеи, искусство больше не интересовало заказчиков. Прошла пора пресвятых дев и ангелов, налетала пора солдата. В каждой семье был свой живой мертвый, чаще мертвый, и семья хотела увековечить его черты. Богатые заказывали копии в красках; работа эта неплохо оплачивалась, но, к сожалению, перепадала все реже и реже; приходилось быть покладистее! Скоро кончится и это — ничего больше не останется, как делать за грошовую плату увеличенные копии с фотографий.
Словом, Люс уже не было надобности находиться в городе: работа в музее отпала; бывать в магазине — получать и сдавать заказы — требовалось не чаще двух-трех раз в неделю; а работать можно и дома. Это не очень-то устраивало юных друзей. Они кружили по улицам, не решаясь повернуть обратно к трамвайной остановке.
Почувствовав усталость и продрогнув от холодного, пронизывающего тумана, они зашли в церковь; усевшись тихонько в уголке одного из приделов и любуясь витражами, они заговорили вполголоса о мелочах жизни. Время от времени наступало молчание, и душа, освобожденная от слов (ибо не смысл слов имел для них значение, но самое дыхание их жизней, соприкасавшихся трепетно и тайно), продолжала другую беседу, более значительную и сокровенную. Призрачные видения витражей, сумрак меж колонн, убаюкивающее пение псалмов — все это сливалось с их мечтами, напоминало о горестях жизни, о которых хотелось забыть, порождало умиротворение, мысли о бесконечном. Хотя было уже около одиннадцати часов, желтоватый сумрак наполнял храм, как масло — священный сосуд. Сверху, откуда-то издалека, падали неясные отблески, темнел пурпур цветного стекла, скользил алый блик среди лиловых тонов, смутно различались лики в черных рамах. В высокой стене мрака зияла, словно рана, полоса кровавого света.
Люс прервала молчание:
— Вас должны взять?
Он сразу понял ее, ибо его мысль в тишине следовала тою же темной тропою.
— Да, — ответил он, — не надо об этом говорить.
— Скажите только одно: когда?
Он ответил:
— Через полгода.
Она вздохнула.
— Не стоит говорить об этом, — заметил Пьер, — ведь не поможет.
— Да, не поможет, — отозвалась она.
Сделав над собой усилие, чтобы отогнать печальную мысль, они мужественно (пожалуй, следовало бы сказать наоборот: «трусливо»? Кто знает, в чем состоит истинная храбрость!) заставили себя говорить о посторонних вещах: о звездах свеч, мерцавших в дымке храма; о заигравшем органе; о церковном стороже, прошедшем мимо; о коробке с сюрпризами — сумочке Люс, в которой беззастенчиво шарили пальцы Пьера — надо же было развлечься чем-нибудь. Ни он, ни она не допускали даже мысли уйти от рока, грозившего разлучить их. Противостоять войне, пойти против течения, уносившего за собой целый народ, это все равно что поднять церковь, прикрывшую их своим щитом! Единственным спасением было не думать, не думать, до последней минуты, надеясь втайне, что она никогда и не наступит. А до той поры не омрачать своего счастья.
Когда они шли по улице, оживленно болтая, Люс вдруг дернула Пьера за рукав, приглашая взглянуть на витрину обувного магазина. Он заметил, что взгляд ее умильно ласкает пару высоких ботинок из тонкой кожи со шнуровкой.
— Недурны! — заметил он.
— Душки! — вырвалось у нее.
Это выражение рассмешило его; она тоже засмеялась.
— Но, пожалуй, чуточку велики?
— Нет, как раз впору.
— Так не купить ли?
Она сжала его руку и потянула прочь от витрины — от соблазна.
— Будь мы при деньгах… (И — напевая на мотив: «Станцуем капуцину…») Но это не для нас!
— Почему? Золушка ведь надела туфельки!
— В ту пору еще водились феи.
— А в наши времена еще водятся влюбленные.
Она пропела:
— Нет, нет и нет, мой милый друг!
— Почему же нет, раз я вам друг?
— Именно потому.
— Именно потому?
— Да, от друга нельзя брать.
От кого же можно? От врага?
— От постороннего, ну хотя бы от моего скупщика, если бы этот скряга расщедрился дать мне аванс!
— Но, Люс, ведь и я тоже имею право заказать вам картину!
Она прыснула и остановилась:
— Мне — картину! Бедняжка, да на что она вам нужна? Спасибо и за то, что вы их смотрели. Я и сама знаю, что это за стряпня… Она застрянет у вас в горле.
— Вовсе нет. Были очень приятные миниатюры. Да и о чем толковать, раз у меня такой вкус?
— Он сильно изменился со вчерашнего дня!
— А разве нельзя меняться?
— Нельзя… если дружишь.
— Ну сделайте мой портрет!
— Еще что! Теперь подавай ему портрет!
— Я не шучу! Неужели я хуже этих болванов?
В невольном порыве она сжала ему руку:
— Милый!
— Что вы сказали?
— Ничего.
— Но я прекрасно слышал.
— Ну и держите про себя!
— Не буду держать… верну вам вдвойне… милая, милая… Итак, вы делаете мой портрет, не правда ли? Решено?
— А есть у вас фотография?
— Нет.
— Как же быть? Не рисовать же мне вас посреди улицы?
— Вы говорили, что дома вы почти всегда одна?
— Да, в те дни, когда мама на заводе… но я не решаюсь…
— Вы опасаетесь, что нас могут увидеть?
— Нет, не то… да у нас и нет соседей.
— Чего же вы боитесь?
Она промолчала.
Они дошли до трамвайной остановки. Здесь было много ожидавших, но в тумане, по-прежнему скрывавшем их от посторонних глаз, никто не видел юной пары; Люс избегала смотреть на Пьера. Он взял обе ее руки в свои, нежно сказал:
— Милая, не бойтесь ничего…
Она подняла глаза, и глаза их встретились; взгляд у обоих был такой открытый!
— Я верю вам, — промолвила она.
И опустила веки. Она чувствовала, что для него она — святыня. Они разомкнули руки. Трамвай уже трогался. Взгляд Пьера вопрошал Люс.
— Когда же? — спросил он.
— В среду, — ответила Люс, — приходите часам к двум…
На лице ее снова заиграла лукавая улыбка, и на прощание она шепнула ему на ухо:
— Все-таки захватите с собой снимок. Я не так искусна, чтобы рисовать с натуры… Ну-ну, я знаю, что он у вас есть, притворщик вы этакий!
* * *
По ту сторону Малахова. Улица — точно щербатый рот: вся прорезана пустырями, которые тянутся вдаль к неприглядному поселку, где за дощатыми заборами пестреют лачуги старьевщиков. Серое, тусклое небо опустилось на бледную землю, тощее чрево которой курится туманом. Воздух скован холодом. Домик Люс нетрудно найти: последний из трех, стоящих на одной стороне улицы. Напротив — пустырь. Двухэтажный домик в обнесенном забором небольшом дворе, два-три чахлых деревца, занесенный снегом квадрат огорода.
Пьер вошел бесшумно: снег заглушил его шаги; но занавеска в окне нижнего этажа шевельнулась; он подходит к двери — дверь открывается, и Люс стоит на пороге. В полутемной прихожей они здороваются сдавленными голосами; она ведет его в первую комнату — столовую; здесь она работает; у окна стоит мольберт. Сначала они даже не знают, что сказать: слишком много думали они об этой встрече, и заранее приготовленные фразы застревают в горле; они говорят вполголоса, хотя в доме никого нет; именно поэтому. Напряженно вытянув руки, они сидят на почтительном расстоянии друг от друга; Пьер даже не опускает воротника пальто; говорят о похолодании, о часах прихода загородного трамвая, и досадуют на свою глупость.
Наконец, поборов смущение, Люс спрашивает, принес ли он фотографии. И стоит ему вынуть их из кармана, как оба оживляются. Фотографии — это как бы свидетели, при которых им легче вести беседу, они уже не совсем одни, на них смотрят чьи-то глаза, отнюдь их не стесняя. Пьер догадался (на всякий случай) захватить с собой все свои фотографии с трехлетнего возраста; среди них есть и снимок Пьера в юбочке. Люс в полном восторге смеется; она говорит малышу смешные, ласковые слова. Может ли что-нибудь живее тронуть сердце женщины, чем детский портрет того, кто ей дорог? Мысленно она баюкает его, дает ему грудь; она готова поверить, что носила его под сердцем! К тому же (она ведь с хитрецой) очень удобно высказать крошке то, что не решаешься сказать взрослому. На его вопрос, какая из фотографий ей больше нравится, она, не задумавшись, отвечает:
— Вот этот милый малыш…
Ах, какой у него серьезный вид! Пожалуй, серьезнее, чем теперь. Конечно, если бы Люс решилась (она и решилась) взглянуть для сравнения на теперешнего Пьера, она увидела бы в его глазах доверчивость и детскую радость, чего не было у ребенка; глаза ребенка из обеспеченной семьи, которого держат под стеклянным колпаком, — лишенные света глаза птички, запертой в клетке.
1 2 3 4 5 6 7