А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Век хрущевских качелей… Сталина только что вынесли из мавзолея, и вроде что-то забрезжило, и вроде легче стало дышать, и знаменитые вечера поэзии проходили в Политехническом, и дискуссии разные разрешены… Вот тут и появились песни Булата. Чрезвычайно лиричные, но как бы… двусмысленные. Со скрытым смыслом или даже смыслами.
Простые? Да, но это была высокая простота. И еще я сразу же отметил прекрасный мелодизм этих песен, органичный сплав слова, стиха и музыки. Позже в одном из интервью Булат сказал, что какое-то время композиторы терпеть его не могли и успокоились только, когда выяснилось, что он не композитор и им не помеха, и лишь Шварц, дескать, увидел в его исполнительстве некий новый жанр, в котором нельзя расчленить на составные части музыку и слова. Действительно, я воспринял это как-то сразу и целиком и, помню, сказал тогда Венгерову, что это своеобразное и интересное явление в искусстве.
С легкой руки Венгерова песни Булата стали распространяться среди ленинградской интеллигенции, сначала по линии киношников, которые, приходя в дом Венгерова, эти песни переписывали, потом в театральных кругах. Его песни зазвучали в доме Товстоногова. Да, действительно, композиторы к ним проявляли меньший интерес, потому что это народ такой… консервативный. Я не припомню ни одного ленинградского композитора, который тогда, в конце 50-х – начале 60-х, интересовался бы и знал творчество Окуджавы. А вот в ленинградском ВТО у него вечера проходили. Туда приходили мой большой друг, выдающийся режиссер Николай Павлович Акимов, ведущие артисты театров. Булат становился очень известным человеком. «Широко известным в узких кругах» – так это можно назвать. Но постепенно круги эти расширялись. Шли волны, по которым распространялась его популярность. И вроде ничего «криминального» не было в его песнях и выступлениях. Никакой «антисоветчины». Он никогда не высказывался в своих стихах так, как это делал, к примеру, Саша Галич. А тот уже тогда отличался резкостью. Я бы даже сказал: «антисоветской» направленностью своих стихов – про «сталинских соколов», девушку-милиционера… Интересны были песни молодого тогда Гены Шпаликова, известного своим сценарием фильма «Я шагаю по Москве». И вот в такой среде начинали боготворить Булата. Его песни проникали в души и расправляли их. Думаю, уже тогда наши доблестные органы, бдящие, так сказать, за нашей нравственностью, заинтересовались Булатом.
А вскоре у нас с Булатом произошло и очное знакомство. Он меня буквально покорил: у него был безупречный вкус во всем, что он делал. А в общении он был очень прост, даже как будто застенчив. Сутулился… Как и я, не носил никогда галстуков. Ходил всегда в какой-то скромной, непритязательной одежде. Но этот тихий, немногословный, мягкий внешне человек, как потом выяснилось, мог быть очень твердым. Но – никакого пижонизма в поведении. Тот же Саша Галич, например, как бы отличался апломбом: барственный красавец, представитель «золотой» московской молодежи. А Булат – нет. И даже когда слава его уже росла снежным комом и стала не только российской, а мировой, он не менялся ни в поведении, ни в характере. Когда он приезжал ко мне, никаких особенных застолий не было. Что он любил есть? Ел всё, что только стояло на столе. У меня тогда была домработница, которая не отличалась большим искусством кухневарения, Марья Кирилловна. Нет, он любил вкусно поесть, любил… К вину относился спокойно…

Нас связывала общность судеб: мы оба потеряли отцов – их расстреляли. Но у него это произошло более жестоко. Я недавно перечитывал в журнале «Вопросы истории» материалы печально знаменитого февральско-мартовского 37-го года пленума: там часто вспоминаются имена братьев Окуджава – это были братья его отца, занимавшие видные посты в партии и приговоренные уже Сталиным. Их всех потом расстреляли… Когда арестовали отца, а потом и мать, Ашхен Степановну, Булату было тринадцать лет, он на год младше меня. Когда умирает человек, – это страшная трагедия, но это природа и с этим так или иначе свыкаешься. Но когда искусственно отторгают от тебя отца…
Конечно, мы уже тогда что-то понимали и мучились страшно. Тем более доходили глухие слухи о пытках. Позднее узнали, что моему отцу не давали спать, 72 часа подряд он стоял – пытка бессонницей. Его не били, но к концу третьих суток он нам сказал при свидании (еще свидания давали!), что был момент, когда он подписал бы что угодно. Разница была у нас с Булатом лишь в том, что его отца арестовали в феврале 37-го года, а моего – в конце 36-го (каждый год я эту дату вспоминаю – 9 декабря 1936-го) и сослали с такой формулировкой: «без права переписки». Миллионы людей – миллионы! – потом просто пропали без вести с этой формулировкой, без суда и следствия. Вернее, суд был и дал моему отцу пять лет, но потом его расстреляли. Знаменитые гаранинские расстрелы – был такой Гаранин, почетный энкавэдэшник, который самолично, из своего пистолета, расстреливал каждого десятого, каждого двадцатого…
О гибели отца я узнал значительно позже. А мою мать вместе со мной и сестрой сослали в Среднюю Азию. Дали нам три дня на сборы… Надо вам сказать, это была вторая большая волна высылки из Петербурга. Дело в том, что Петербург – один из самых несчастных городов, наиболее пострадавший от большевиков. Потому что, начиная с 17-го, начались просто расстрелы – дворян, людей духовного звания, интеллигенции, монахов, высылки. Тогда только образовался печально знаменитый Соловецкий лагерь, который в основном рекрутировался из населения Петербурга… Крупные писатели, ученые, поэты, священники, не говоря уже об офицерстве. Кто хоть чуть-чуть был причастен к старому режиму, редко выживал…
Самая крупная волна высылок началась, когда убили Кирова, – в декабре 34-го. Да, это было начало большого террора – у нас, например, полдома мужчин было арестовано. Я говорю о Ленинграде и хочу, чтобы это попало в книгу, потому что, хоть это и отступление от темы, но это та эпоха, в которой мы с Окуджавой взрослели, это то, что нас сближало, – общая боль, судьба…
К сожалению, теперь чем дальше, тем больше стараются о страшных преступлениях режима забыть. Но сказал же кто-то из великих: кто забывает свое прошлое, обречен пережить его снова. Этого забывать нельзя. И мы с Булатом были из тех, кто не забывал, откуда мы родом… Нет, мы не были активными противниками строя, не были антисоветчиками. Мы были патриотами своей страны, своей истории. Еще чуть-чуть, наверное, и мы могли бы стать диссидентами. Во всяком случае мы им очень сочувствовали… Поэтому всю литературу, которая тогда начала выходить в самиздате, мы читали, знали и через гул глушилок слушали «радиоголоса» из-за рубежа…
Конечно, там тоже была своя пропаганда, но хуже того, что мы видели здесь, ничего быть не могло. Мы это хорошо знали, работая, так сказать, на идеологическом фронте – имея дело с кино. Мы же оба помнили, каким диким, совершенно идиотским преследованиям подвергалось малейшее слово. Это называлось: «аллюзия». Среди киношников гуляла такая шутка. Картина ведь проходила несколько инстанций, ее резали, снова возвращали… Обком партии не был последней инстанцией, после него везли в Москву. Так вот шутка: собирается Комитет по делам искусств, смотрят кино, и главный редактор говорит: «Зачем у вас так долго облака плывут, переходите сразу на действие». Режиссер: «Нет, мне это нужно для создания настроения». Ему: «Зачем вам настроение? Зритель смотрит на эти облака и думает: „А наш Брежнев – говно“. Ну да, чтобы человек ни о чем не думал. Вот такая атмосфера была. Да, все были „за“, и каждый в отдельности – против. Вот что нас связывало.
А период оттепели быстро кончился. Хрущев ведь был человек очень вспыльчивый. Когда ему показали выставку новой живописи, он почему-то всех художников назвал педерастами. Больше всех тогда пострадали Эрнст Неизвестный и Женя Евтушенко. Снова начали сажать. Первым судилищем, потрясшим нас, был процесс Синявского – Даниэля, когда писателей осудили за то, что они пишут. Мгновенно всё это отражалось на кинематографе. А Булат Окуджава пел свои тихие песенки – про троллейбус, про одиночество, про Арбат… Он пел эти песни, и в них звучала ностальгия по свободе. Всё его творчество заставляло человека задуматься. Не то что опусы наших официальных стихоплетов. У Булата социальный момент был очень силен, но облекался, повторюсь, в безукоризненную художественную форму.
Сейчас, слава богу, времена другие, возврата к прошлому уже не будет. Хотя рабская психология на генетическом уровне осталась. Достаточно чуть-чуть, чтобы люди снова распластались.
А еще была наша общая материальная неустроенность. Каждый из нас боролся с этим на своем участке. Булат еще до нашего знакомства учительствовал, вообще жил очень тяжело… У него есть рассказ, посвященный времени его ранней юности, – «Девушка моей мечты». О том, как возвращается из ссылки его мама, Ашхен Степановна, и они идут смотреть это кино – «Девушка моей мечты»… Потрясающий по силе рассказ!
Часто нас спрашивают, как мы вместе работали. Булат хоть и называл меня привередой и говорил, что я придираюсь к стихам и капризничаю, но работали мы с ним всегда легко. Это были счастливые времена, счастливое содружество. Оно принесло много радости и утешения и нам самим, и нашим слушателям.
Всего я написал на стихи Окуджавы свыше 30 песен. Одна из них получила премию «Золотой билет». Проводили такой зрительский конкурс, и колоссальное число голосов получила наша песня из фильма «Белое солнце пустыни»: «Ваше благородие, госпожа разлука…» Ее знают, поют – ее считают народной! А были еще очень быстро ставшие популярными песни к фильмам «Звезда пленительного счастья», «Соломенная шляпка», «Женя, Женечка и „катюша“».
«Женя, Женечка…» – первый фильм, где мы работали вместе. И надо сказать, для меня это было испытанием. Я волновался, потому что Булат сам был замечательным мелодистом и у него это очень слитно было – музыка и слова. Поэтому мне уж никак нельзя было сфальшивить. Делал фильм Владимир Мотыль. Я пришел смотреть материал. Мне все говорили: что ты такое идешь смотреть, это же гиблое дело! А я, надо сказать, литературно «подкован» еще со времен ссылки, где встречался с выдающимися людьми и получил отличное литературное воспитание. Поэтому, когда я посмотрел (главного героя играл незабвенный Олег Даль, а героиню, Женечку, – Галя Фигловская, прекрасная актриса, к сожалению, рано она умерла), то понял, что это может быть великолепный фильм. И не комедия, а драма. Сюжет – москвич, маменькин сынок, попадает на фронт, полон каких-то иллюзий… И музыка нужна драматичная. Это одна из первых наших удачных песен – «Капли датского короля». Я написал песенку, которая поначалу поется очень бодро, а в конце она очень грустная. Ведь я прежде всего композитор серьезного жанра.
Следующая песня наша была моя самая любимая, опять с тем же режиссером. У нас получилось счастливое трио: Окуджава, Мотыль и я. Это была песня из киноленты «Звезда пленительного счастья». Знаменитая пара: Анненкова играл Костолевский, Гебль – польская актриса Эва Шикульска, и это был блеск. Эта песня стала одной из любимых песен молодежи в течение десятилетий, я подчеркиваю это обстоятельство – это важно. Потому что песня вообще-то – однодневка: забывается, уходит… О том, что сейчас делается в области песни, можете судить сами: каждая является как бы скверным продолжением другой, ни одной мелодии вы не запомните, как ни старайтесь. Тексты какие-то идиотские… И певица должна быть до предела обнажена, и все вокруг почему-то тоже. Есть композиторы, которые нашли себя в этом так называемом шоу-бизнесе… А в песнях, которые мы писали с Окуджавой, безусловно, есть что-то вечное – в словах! «Не обещайте деве юной любови вечной на земле…» Каждая человеческая душа, каждое человеческое существо, достигшее возраста, когда она начинает чувствовать что-то и хочет любить, откликается на эти слова, не может быть равнодушна. У молодых раскрываются какие-то глубоко спрятанные романтические струны. У пожилого человека это вызывает чувство ностальгии по молодости…
Тут очень важно было придумать мелодию, а, как говорят, я умею придумывать красивые, настоящие мелодии, мою музыку узнают. Один видный критик с пренебрежением, я бы сказал с академическим тухлым снобизмом, назвал меня «кинокомпозитором». Я его не обвиняю. Я горжусь этим. Хотя я пишу серьезную музыку, которая к кино никакого отношения не имеет. Благодаря кино мы многое почерпнули с Булатом. Потом у нас был целый каскад песен к фильму «Соломенная шляпка». Булат написал остроумнейшие слова, с чрезвычайно тонким ощущением стиля автора пьесы Лабиша и вообще французского песенного жанра, шансона.
Я считаю Булата великим поэтом нашего времени. Его песни, стихи будут всегда, убежден в этом. Например, после смерти Пушкина его слава не сразу поднялась на такую недосягаемую высоту, как мы ее теперь воспринимаем, – нужна была дистанция, время. Я очень горжусь тем, что за собрание романсов на стихи русских поэтов XIX–XX веков мне присудили Царскосельскую художественную премию 2000 года, и в сборнике этих романсов рядом с именами Пушкина, Фета, Полонского, Бунина по праву стоит имя моего друга Булата Окуджавы.
А писались эти песни по-разному. Одна из самых моих любимых – песня к фильму «Нас венчали не в церкви». И той пронзительностью и взлетом, которые вошли в окончательный вариант музыки, она обязана исключительно Окуджаве. Я в то время жил в Москве в доме творчества. Булат позвонил и сказал: «Я завтра уезжаю в Париж». Тогда, говорю, приезжай и послушай. Он выслушал то, что я написал, и произнес: «Хорошо», – с каким-то кислым выражением лица. А он ведь был человек очень чуткий, деликатный в отношениях с людьми. Но я чувствую: что-то не так. Поздно вечером звонит: «Ты знаешь, начало мне нравится. А вот здесь – „Ах, только бы тройка не сбилась бы с круга, / не смолк бубенец под дугой… / Две вечных подруги – любовь и разлука – не ходят одна без другой“ – здесь нужен какой-то взлет, нужно ввысь увести. Я к тебе завтра утром приеду». А он на другом конце Москвы, и у него днем самолет. Да, думаю, серьезно он к этому относится. Но неужели же я не сочиню? Неужели пороха не хватит? Как-то меня этот разговор подхлестнул, я начал ходить по комнате… Когда композитор говорит, что он знает, как рождается музыка, – не верьте! Никто не знает, как это происходит. Объяснить невозможно. Приходит – и всё. Или не приходит. Ко мне в тот вечер – пришло. Утром Булат приехал, и когда я сыграл новый вариант, он меня расцеловал: вот это, сказал, то, что нужно.
А однажды я просто отказался от своей музыки – в его пользу. Очень люблю эту песню, она потом звучала в двух фильмах и на пластинке. Как сейчас помню: я сижу за роялем, наигрываю свою мелодию: «После дождичка небеса просторны…» Булат послушал и говорит: «А знаешь, я тоже придумал!» Он сел и сыграл. Я поднял обе руки – его мелодия была лучше, точнее.
Но давайте поговорим о недостатках Булата Окуджавы. Потому что ведь без недостатков людей нет. На эту тему замечательно пошутил Бальзак, который, как известно, был мастер концентрированных философских высказываний: «Худший вид недостатков – когда их нет совсем». То есть тогда уж смотри в оба. Так вот, Окуджава. В нем, конечно, сидел человек восточный. Это ни хорошо, ни плохо – просто краска такая. Эта странная смесь: отец – чистокровный грузин, мать – чистокровная армянка. Сочетание этих двух начал делало его, во-первых, очень гордым. По-восточному гордым. Он мог – умел – сказать, выслушав: «Ты порешь ерунду». В принципиальных вопросах был тверд. Булат был мудрым человеком, но вместе с тем иногда чуточку тщеславным. Например, его любовь к публичным выступлениям… Мне казалось, что это как раз тот случай, когда величайшее его достоинство незаметно переходит в недостаток. Он был, кроме всего прочего, прекрасным собеседником, рассказчиком, и в его выступлениях пение перемежалось с остроумными рассказами. Но мне казалось, что этих выступлений было слишком много, особенно в последнее время, когда он болел и силы были уже не те. Конечно, это можно объяснить: он долгое время был в загоне, под негласным запретом. Например, из фильма «Станционный смотритель» с Никитой Михалковым худсовет «Мосфильма» выстриг отснятые уже кадры, в которых молодой, обаятельный Никита поет замечательную гусарскую песенку, слова которой написал Булат: «Красотки томный взор не повредит здоровью. / Мы бредим с давних пор: любовь, любви, любовью… / Вперед, судьба моя! А нет, так Бог с тобою. / Не правда ли, друзья: судьба, судьбы, судьбою?» И последний куплет: «Он где-то ждет меня, мой главный поединок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34